Read online book «Мир цвета сепии» author Александр Гаврилов

Мир цвета сепии
Александр Гаврилов
Ленинградский художник Дмитрий Дьяконов тяжело переживает смерть родителей. Его также тяготят творческие неудачи и запутанные отношения с девушкой Аней, которую завлекли в эзотерическую общину. Тревожит его и набирающий силу кризис в стране – завершающий этап «перестройки». Ко всем бедам Дьяконова прибавляется основанное на оговоре обвинение в убийстве. Избежав ареста, он отправляется в глубинку, на поиски общины. Жизнь в роли беглого преступника заставляет его многое переосмыслить и взглянуть на мир по-новому.

Александр Гаврилов
Мир цвета сепии
Почти все персонажи романа написаны с натуры. События, которые с ними происходят, отчасти реальны. Мне хотелось показать, сколько всего намешано в русском характере – вечные расхлябанность и разгильдяйство, самоотречение, духовность и стоицизм
    Автор

1
В конце февраля меня отправили в Петрозаводск в командировку. Отец в последнее время вроде бы приободрился, иногда даже насвистывал что-то на мажорный лад. Так что поехал я с лёгким сердцем и пробыл там пять дней. На обратной дороге смотрел в окно, зевал и мечтал о тушёных куриных пупках: больно уж хотелось разговеться после столовского варева.
Приехал. Открываю дверь ? навстречу мне бабушка, за ней тётя, ещё кто-то из родственников. Лица горестные. «Что?..» – спросил я. «Беда, Дима, – отец помер», – сказала бабушка. Я пошагал в кладовку, заперся, постоял немного, потом выдвинул ящик старинного комода, где отец хранил всякую всячину, и, когда учуял запах сырой резины, заплакал.
Отец всегда чинил обувь сам: нравилось ему это дело. Я в детстве любил наблюдать, как, смешно гримасничая от увлечённости и усердия, он возился с истоптанными башмаками. Растрёпанный, с зажатыми в губах гво?здиками отец казался мне доступнее, роднее, чем в те минуты, когда приходил с работы в галстуке, с усталым отстранённым лицом. Запах сырой резины напомнил мне о тех временах, о моём молодом воодушевлённом папе.
Я плакал, зажимая рот рукой, и вместо всхлипов выходило отрывистое рычание. Чтобы уж и его заглушить, я закрыл рот второй рукой. Звуки стали не слышны, зато сотрясало меня здорово: ходуном ходил над ящиком с сырой резиной.
Тело обнаружила бабушка, мать мамы. Она приехала накануне вечером, звонила в дверь, но никто не открывал, хотя окно в кухне светилось. Бабушка знала, где мы храним запасной ключ. Она зашла в квартиру и в одной из комнат нашла отца: он сидел на диване со свешенной на грудь головой, напротив него на журнальном столике стоял телевизор. «Ох, Андрюшка, Андрюшенька, – качала головой старушка, – телевизор-то перетащил, а до розетки с этого места не достать…» Она потом не раз эту историю пересказывала. Казалось, больше, чем внезапная смерть зятя, её поразил не на своём месте стоящий телевизор. Полагаю, она подозревала, что у отца помутился рассудок, и это не давало ей покоя: для неё зять – инженер и большой книгочей – всегда был, можно сказать, «светочем мысли». Наверное, она считала, что не по чину ей, колхознице, такое дерзкое мнение высказывать, вот и пересказывала историю: ждала, когда её догадку кто-нибудь подтвердит.
Отец давно не смотрел телевизор, пожалуй, с тех самых пор, как у мамы диагностировали рак. Держался он стойко: в библиотеке пропадал. Подшивки газетные перелопачивал, выискивая чудодейственные рецепты. И всё же, когда стало ясно, что мама не выживет, – глаза запали, путать нас начала, – дал слабину: запил. Поначалу пил аккуратно: даже запаха слышно не было, но после похорон запил крепко. Не до упаду, но другой раз приходил на автомате с одеревенелым лицом. Пытался заговаривать со мной на разные отвлечённые темы: делал вид, что всё у нас в порядке. Меня от этого пьяненького притворства воротило, потому я отмалчивался или уходил. Убедившись в моей непримиримости, отец свои попытки оставил: почти перестали общаться. И меня временами брала тоска по прежней жизни, когда наша маленькая дружная семья теснилась в одной комнате. Всегда рядышком, всё сообща: гуляли в парке, водили меня в цирк, на утренники разные. И голоса за стенами – будь то смех или ругань – нас только скрепляли: там своя жизнь, у нас – своя. За два года, что я служил в армии, наши немногочисленные соседи разъехались, и четырёхкомнатная квартира отошла нам; родителям, как я слышал, пришлось побегать по инстанциям и даже как-то там смухлевать, не знаю толком, как именно.
Пил отец несколько месяцев кряду с перерывами в два-три дня. Трезвый, он часами сидел в углу дивана без движения, не включая свет. Тогда я пытался с ним поговорить, предлагал съездить в Петергоф или, на худой конец, в ЦПКиО, погулять там, проветриться. Он кивал: «Да, сынок, непременно съездим…» – и отводил взгляд. Хорошо, что отводил: от его взгляда завыть хотелось.
Как-то в выходные, заглянув к отцу, я увидел стоящий напротив дивана телевизор. Спросил, почему нет удлинителя. Он смутился и ответил, что слышал, будто таким способом можно связаться с загробным миром. «Ерундистика, конечно, – добавил он, усмехнувшись, – но занимательно. Знакомый журналист рассказал. Мы случайно с ним в винной лавке повстречались».
Журналист из винной лавки поведал отцу о некоем проекте, цель которого ? наладить связь меж двумя мирами: нашим, бренным, и тем, что по ту сторону бытия. Проект якобы задуман учёными, но не здравствующими, а уже умершими и возродившимися в другом месте. Пересказывая эту байку, отец сначала поглядывал на меня испытующе, не смеюсь ли. Потом, увлёкшись, заговорил с воодушевлением, с жаром. «Понимаешь, это не какое-то там эфемерное пространство – это реальная, похожая на Землю планета, – говорил он, разводя руками, будто держал огромный глобус, – только у неё два солнца. Люди там в своих телах, в оптимальном возрасте. Там и дети есть, и животные…»
Я старался выказывать заинтересованность, кивал, хоть и горько было его слушать. «Эх, отец, где ж твоя светлая инженерская голова? Где твой острый взгляд, усмешка твоя на всякий шарлатанский вздор? Ничего не осталось – одна только несбыточная сумасшедшая мечта», ? думал я тогда.
Взволнованный, он ходил по комнате и говорил об умиротворении, покое, гармонии, которые обрели в новом мире земные страдальцы; говорил о девственной природе, о чистейших реках, о селениях среди рощ и холмов. Смолкнув на минуту, он подошёл к окну и, будто разглядев за стеклом ту заоблачную благодать, тихо продолжил: «Ясно себе представляю: два солнца в небе, жёлтая дорога среди холмов, и я иду, иду…»
Отец долго выглядел моложе своего возраста, однако ближе к пятидесяти чуток отяжелел, седины прибавилось. Потом горе, выпивка – здорово сдал. Но в тот момент у окна он лет двадцать скинул, как-то весь подобрался, лицом просветлел. Оно и понятно: к любимой своей шагал он жёлтой дорогой. Не смог смириться, поэтому нашёл лазейку: телевизор. Бытовой прибор возвёл в ранг сакрального атрибута: целыми вечерами просиживал у потухшего экрана, забывал о еде. Не позовёшь ужинать – не выйдет.
Умер он от остановки сердца. Врач толковал что-то – без особой уверенности – о «дилатационной кардиомиопатии». Только мне было неинтересно: о причине смерти своего отца я знал побольше любого врача.
Так за год и три месяца я потерял обоих родителей. С пятнадцати лет я находил подработки и свои финансовые дела решал сам. Мне нравилось считать себя человеком зрелым, ни от кого не зависящим, и ? что греха таить – я даже немного важничал из-за своей самостоятельности. Всё оказалось детской бравадой: ушли папа с мамой ? и куда подевался самостоятельный мужчина?.. Остался мальчик. Бродил в коридорной полутьме, ёжился: ледяные похоронные сквознячки холодили спину, в голову лезли мысли о родовом проклятии, астральных сущностях и прочей инфернальной жути. Я во всю эту макабристику не слишком верил, но всё же как-то не по себе становилось.
Старался бывать дома реже: просиживал в кинотеатрах, кружил по ветреным мартовским улицам, скверам, набережным; всё пытался выстроить какой-нибудь план, схему, которые позволили бы прицепиться к пробегавшему мимо трамваю жизни, но… не получалось ни плана, ни схемы. Возвращался домой и ложился спать, не выключая свет в прихожей.
За все эти тягостные дни Аня зашла только раз, уделила часик. Поговорили. Вернее, она говорила: советовала не киснуть, встряхнуться, бабу какую-нибудь завести; говорила, что у них с Валеркой вроде бы всё налаживается и срываться ей сейчас никак нельзя.
– Что значит «срываться»? – спросил я.
– Ты знаешь что…
Я, конечно, знал и спросил, чтоб её уязвить в отместку за слова: «Бабу какую-нибудь заведи». «Срываться» означало изменять Валере, то бишь мужу, со мной. Хотя, на мой взгляд, изменяла она мне. Впрочем, нет – это я по старой памяти. Поначалу, когда Аня неожиданно выскочила замуж, сильно переживал, спрашивал, просил объяснить – всё впустую. То отшучивалась, то фыркала: «Отстань! Не хочу об этом». Теперь я на неё не претендую. И всё же, когда приходит, не могу не пустить: не хватает духа.
Уходя, уже за порогом, она сказала:
– Да, чуть не забыла: уезжаем мы. На следующей неделе, наверное.
– Куда это?
– В Оренбургскую область. Валеркин друг рассказывал: там лагерь для беженцев открыли, ну, для тех, кто на Земле жить не желает. Вполне серьёзная, говорит, организация. Они всех желающих куда-то… – она беспомощно махнула рукой, – в другое место перемещают. То ли на ракете, то ли ещё как…
– Так вам лучше сразу на Байконур или на Канаверал поехать.
Аня засмеялась и сказала:
– Вредина! Даже помечтать не даст, – она погладила меня по щеке и вышла.
Я постоял у приоткрытой двери и шагнул на лестничную площадку. Как раз подошёл лифт.
– Ань, послушай, – сказал я, – ты смотри, не вздумай подписываться ни на какие там… перемещения. Какие ещё к чёрту ракеты? У Валерика твоего не все дома.
Она погрозила мне кулачком, улыбнулась и зашла в лифт.
Аня уехала, а я всё думал об этой чертовщине. Отца с его телевизионной химерой понять можно: не сумел с горем совладать (а может, не захотел). Но этой-то парочке чего не хватает? Причём, насколько я понял, идею подал Валера, а он слыл парнем продуманным, практичным, даже, можно сказать, приземлённым. Заходил, например, в компании разговор об НЛО или полтергейсте (у нас ведь любят – особенно под рюмочку – о чём-нибудь этаком потолковать), так Валера даже уходил, говоря: «Не могу эту ересь слушать». И вдруг засобирался куда-то «То ли на ракете, то ли ещё как». Меня подобные метаморфозы в людях всегда настораживали: всё ли с человеком в порядке, не заболел ли? Вот и теперь пришли такие мысли. Беспокойно стало за Аню: кто знает, что ещё Валере на ум взбредёт?
Наши отношения с Аней начались незадолго до её замужества. Однажды, в субботний летний вечер, неподалёку от моего дома я стал свидетелем того, как милиционеры сажают в задний отсек УАЗа прехорошенькую девушку, которая показалась мне смутно знакомой. Она была слегка пьяна, капризничала и брыкалась. Раскрасневшиеся милиционеры – обоим было чуть за двадцать – смущались, суетились и не понимали, как к ней подступить. С грехом пополам они её посадили ? УАЗ уехал. Я попытался вспомнить, где мог эту девчонку видеть, да так и не вспомнил. А буквально через пару часов я её снова встретил (на удивление быстро её из отделения выпустили). Она была в розовой мохеровой кофточке, джинсах и сабо на высокой платформе. Шла ровно, но временами её слегка заносило: она делала быстрый короткий шажок в сторону, замирала на долю секунды и шла дальше. Я пошагал за ней: решил всё-таки выяснить, где мы могли видеться. Пошагать-то пошагал, но, по правде сказать, заробел сразу подойти. Шёл сзади, перебирал варианты, как половчее разговор завести. Тут она остановилась, повернулась ко мне и с мрачной усмешкой спросила:
– Что, дружок, пьяненькую решил снять?
– Мне, милая, и трезвеньких девать некуда. Хотел спросить: мы с тобой нигде не пересекались? Или показалось мне?
– Пересекались мы с тобой, Димуля… и ещё не раз пересечёмся, – пробормотала она и добавила с кислой гримаской: – Идём, а то потом ругать себя будешь, что момент упустил…
Я пошёл. Заинтриговала: имя откуда-то знает. Вышли проходными на проспект Добролюбова, где девушка свернула и вошла в хорошо знакомую мне парадную. А когда на пятом этаже она стала открывать квартиру, в которой я в своё время дневал и ночевал у своего приятеля Рината Салихова, я её вспомнил.
Зашли в просторную полупустую комнату. Шторы задёрнуты, на столе и стульях навалена одежда, на полу коробки. Похоже, собралась переезжать.
– Выросла ты ? не узнать, – сказал я.
– Умилился дядя Дима, – хмыкнула она, раздеваясь. – Чёрт, провоняла вся в этом… как его?..
– Аквариум или обезьянник, кому как нравится. Видел, как тебя принимали. Хулиганишь, что ли?
– Продавщице в морду плюнула. «Шкурой» меня назвала.
Она ушла в ванную. Ожидая её, я вспоминал юношеские годы, Рината и его маленькую соседку по коммуналке. Разница у нас с ней в пять лет, так что тогда я её не замечал. Теперь хочешь, не хочешь – заметишь.
Ушёл я от неё поздним утром следующего дня – не выспавшийся, но впечатлённый. Весь мой прежний любовный опыт показался мне пошленьким, скверненьким озорством. Ощущение чистоты – вот что у меня после той ночи осталось. Будто в ангельской купели омылся.
Всю следующую неделю я ночевал у неё и, разумеется, не высыпался. На работе клевал носом, за что получил выговор. А ещё через две недели Аня вышла замуж. Не помню точно, сколько она благочинно с мужем прожила: месяц, может два. Потом они повздорили, и она пришла ко мне. Так совершился наш адюльтер.
Мы с ней тоже временами ссорились. Начиналось всё с какого-нибудь пустяка: например, с моего нежелания позагорать на крыше. Аня быстро воспламенялась и атаковала меня со злостью избалованной комнатной шавочки. «Тюфяк! Лень задницу от дивана оторвать!» – звенела она, сдувая мешавшие чёрные кудряшки. Подобные темы быстро себя исчерпывали, но Аня входила в раж и с ходу находила новые поводы для упрёков. Меня её гневливость смешила, я её поддразнивал; она шла в рукопашную, потом хныкала: «Все руки из-за тебя, истукан, отшибла!» Короче говоря, стычки из разряда «милые бранятся – только тешатся».
Валера о нашей связи узнал скоро: сарафанное радио в районе работало не хуже, чем в деревне. Узнал – и странное дело! – претензий мне не предъявлял, а наоборот: при встречах держался с подчёркнутым дружелюбием, пожалуй, даже с долей подобострастия (раньше за ним такого не водилось). Наверное, какой-то выверт ума.
Аня ушла, а я, как ни крепился, приуныл. Сидел в знакомой до каждой трещинки на стенах кухне, и виделись мне поблёкшие, как на старинных фотографиях, лица исчезнувших людей, к которым теперь присоединились и мои родители. Удары капель из прохудившегося крана, необычайно звонко резонировавшие под высокими потолками, приобретали зловещий смысл: их звук был похож на звук часового механизма. Стало тоскливо и жутко: я последний, и я на очереди… Ноги сами понесли меня на улицу. Прочь из сумрачного дома.
В тот день я загулял. Осталась в памяти – ещё со времён доармейской юности – пара адресов, где гужбанили с утра до ночи. По одному из них и отправился. Приняли меня радушно (благо, был при деньгах) – и особенно одна хмельная брюнеточка. У Оли – так её звали – была смугловатая кожа, миниатюрные кисти рук и слегка раскосые глаза. Две недели мы были неразлучны. Порой она смахивала на сумасшедшую: то и дело требовала признаний в любви, гнала меня за вином, а выпив, танцевала с притопом, то ухая по-совиному, то припевая какие-то заунывные куплеты. Всё это утомляло, но тем не менее я был благодарен Ольге: в её шаманских плясках, уханьях, песнях слышался жизнеутверждающий ритм – так она меня лечила. Потом объявился муж Геннадий. Вынюхав каким-то образом мой адрес, он пришёл в полночь во двор моего дома и заорал, вызывая меня на поединок: «Дьяконов! Выходи, если ты мужчина!» Запрыгнув на подоконник (я мёртвой хваткой держал её за бёдра), Ольга бросалась в мужа картошкой; безумный её хохот залетал в форточки, в окнах загорался свет.
Наш крепко замешанный на алкоголе роман имел последствия. На работе стали замечать: засыпал за пультом, записи в журналах путал. А путать и засыпать на химическом производстве чревато, так что меня в конце концов попросили. Хорошо ещё, что Евгений Николаевич, технолог наш, добрая душа: оформил увольнение по собственному желанию. Сказал на прощанье: «Когда успокоишься, в руки себя возьмёшь, возвращайся».
На завод меня не тянуло: вроде и пообвыкся там, но не по сердцу мне строгие правила, расписания, забранные в железо своды, нескончаемое гудение труб – весь этот тяжеловесный и, по правде говоря, тёмный для меня мирок. Всё-таки я художник по жизни, хотя, надо признать, художник посредственный. Впрочем, некоторые преподаватели из художественного училища видели в моих работах нечто неординарное, тормошили меня, призывали быть поактивней: оттачивай, мол, почерк, больше работай. Я же никакого энтузиазма не испытывал. Погружаться с головой во множество направлений, жанров, стилей, проникаться этим, пытаться внести толику чего-то своего – всё это было пустой затеей. Хоть разбейся, не смог бы я ничего нового выдумать, не верил в это. Ну а раз такой веры нет, значит, не суждено – так мне казалось. Не то чтобы совсем уж бездарь, но мечтать о свершениях в живописи… Эти юношеские бредни я оставил. По этой причине после окончания художественного училища я не пошёл дальше, как когда-то планировал, в Академию, то бишь институт имени Репина. Помалевав год афишки в кинотеатре, устроился в Государственный институт прикладной химии, вернее, на заводик при нём, оператором КИП. У меня там приятель работал ? он и посоветовал. До института рукой подать, работа не пыльная и зарплата приличная. Живопись я не бросил: иногда, под настроение, выходные проводил в мастерской, которую устроил в самой большой, тридцатиметровой комнате, изредка выходил на пленэр.
До смерти родителей я чувствовал себя неуязвимым: редко что нарушало моё душевное равновесие. Случалось, правда, беспокоили приступы хандры: лезли мысли о собственной никчёмности, об утрате смысла, о бездарно растранжиренном времени. Вялое самобичевание быстро меня утомляло, и, привыкший благодушествовать, я от этой экзистенциальной мути отмахивался. В целом получалось. Все мои переживания пребывали как бы на периферии, как бы в отдалении, нудили там, как комарики.
Лёгкий характер хлопот мне не доставлял. Я придерживался общепринятых правил, ни за какие рамки не выходил. Меня считали вполне серьёзным, ответственным парнем, и вряд ли кто догадывался о сумбурчике, что вихрился по соседству с моей серьёзностью, о моих полудетских фантазиях. Я почти уверен был: стукнет в голову какая-нибудь романтическая чепуха – запросто могу всё бросить, уехать куда-нибудь к чёрту на кулички, жить в хибаре и, например, в речке рыбу удить.
Любил помечтать перед сном о всяком разном, и сновидения меня посещали необычные, можно сказать, высокохудожественные. Чего мне только не снилось: мрачные, будто слепленные буйнопомешанным сказочником города, пасторальные деревеньки, вокзалы, космодромы, реки, дороги и бессчётное количество людей – всё это переплеталось в фантасмагорию абсурдных, но подразумевающих глубокий смысл сюжетов. Чаще всего мне почему-то доставалась роль беглеца. Скрываясь от преследователей, я всё куда-то уходил, уезжал, крался, где-то затаивался и почему-то постоянно попадал впросак: то терял что-то, то забывал. Но, несмотря на всякие закавыки, там, во снах, меня не покидало предчувствие радостных открытий, и ещё я знал, что в конце скитаний меня ждёт некое благословенное место, тихая обитель, мой светлый Дом, о котором я, увы, ничего не помнил.
Загул мой после увольнения закончился ? осталось похмелье. Ночи стали мучением: чудесные сны сменились кошмарами. Я набирал кувшин воды, ложился, читал и пил, поминутно вытирая пот. Засыпал под утро.
Чтоб не тратить много времени на поиски работы, я устроился в строительную бригаду на пивном заводе «Красная Бавария». Там работали человек пять моих старых знакомцев, так что я недолго вливался в коллектив.
Май выдался сухой и тёплый. Меня это радовало: можно было реже бывать дома. До глубокой ночи я гулял в парке, по набережным, просиживал в садиках. В одну из таких ночей я столкнулся с Сашей Розенбергом. Знакомы мы были давно, но поверхностно: выпивали пару раз в одной компании, потом здоровались при встрече, и только. Я бы с ним ещё раньше сдружился ? просто случая не выпадало. Саша был располагающим к себе парнем: простым, дружелюбным, интеллигентным; нос картошечкой, шевелюра с бородой подзапущенные и глаза, очками увеличенные, добрые-предобрые. У него был дефект речи, точнее сразу два: он заикался и картавил.
Мы присели на скамеечку, разговорились. А перед тем, как разойтись, я как-то невзначай обмолвился, что не хочется домой возвращаться: тошно, мол, одному, кошмары изводят. Тогда Саша и предложил: «Живи у меня – не стеснишь». Я засомневался, сказал, что неудобно. «Да брось, старичок, ты мне одолжение сделаешь», – ответил он. Я согласился.
Коммуналка, где проживал Саша, оказалась мне знакомой – случалось заходить к товарищу детства Боре Тёткину. Саша занимал две крайние от чёрного хода комнаты: одна – просторная с эркером – служила ему гостиной и спальней, другая ? поменьше ? шутейно называлась «кабинетом», была загромождена старой разномастной мебелью. В «кабинете» он меня и устроил. Спал я на обитой бордовым плюшем кушетке с торшером в изголовье. Напротив кушетки стоял забитый книгами секретер, по верху которого паслось целое стадо деревянных, фарфоровых, алебастровых и ещё бог знает каких зверюшек. Мне здесь нравилось: было уютно и пахло как в музее.
Соседей было немного. Кроме Бори Тёткина и его матери в квартире проживали ещё двое: пенсионер Прокопьевич да одинокий виолончелист, который вечно был в разъездах и дома показывался редко. И Прокопьевич, и Боря пили горькую, однако они были тихие, безобидные, а скандальчики, что временами у них случались, могли только позабавить.
По утрам я ходил на цыпочках: Саша вставал поздно, не хотелось его тревожить. Сегодня он дома не ночевал, так что завтракал я вольготно: за большим столом в Сашиной комнате. Закончив с завтраком, отправился на работу. Парни подтягивались к половине восьмого, а я прибыл ровно в семь.
В раздевалке уже сидит Максим Павлов. Его не по годам большая, иссечённая шрамами лысина покрыта испариной, в руке – кружка с пивом. Я начинаю переодеваться и спрашиваю:
– Почему новых зарубок на тонзуре не видно? Что происходит?
– Смотри не накаркай, – отвечает Макс и, вздохнув, добавляет: – Мне, Димка, не до смеха: предчувствие плохое, гробы снятся. Все только зубы скалят: «Га-га-га, ги-ги-ги – вон лысина штопанная идёт!» А у меня башка железная, что ли? Мне ведь тоже больно…
Поддевать Макса в нашей компании вошло в привычку. Не везло ему: вечно он, напившись, спотыкался, летел кувырком с крутых пролётов, разбивал голову; вечно водил шашни с какими-то шалыми бабёнками, у которых находились свирепые, скорые на расправу сторожа. Ревнивцы били Макса нещадно, всем что под руку попадёт, и, как сговорившись, целили в голову. Однако он не унывал: отлежавшись в стационаре, возвращался на «Красную Баварию» с очередным рубцом на лысине, пил пиво и хохотал вместе со всеми над своим удивительным «везением». Смех смехом, но, по большому счёту, наблюдать за этой клоунадой мне было грустно: слишком хорошо сохранился в памяти чистенький ясноглазый юноша, который писал стихи, играл на банджо, гитаре, собирал гербарии и исполнял в школьном театре роль Чацкого. Поступил в институт культуры (хотел стать аккомпаниатором), но забрали в армию. Вернулся оттуда разнузданный пропойца и похабник. Преображение «Чацкого» в подобие привокзального гопника было пугающим, наводило на мысли о злом волшебстве. Поначалу Макса сторонились, спустя время привыкли.
Пришёл Андрей Семёнов, бывший инженер и большой почитатель Александра Блока, ? с такой же большой, как у Макса, правда, неповреждённой лысиной – и поведал об очередном фиаско со «Спринтом». На «Спринт» – лотерейные билетики, что проверялись прямо на месте, – он тратил до трети зарплаты каждый месяц, а потом смешил народ рассказами о выигрышах вроде прикроватных ковриков или трёхрублёвых будильников.
Следом за Семёновым явились Женя Труль с Игорем Бухариным, затем подтянулись остальные. В раздевалке стало тесно. Стол заполнился сухариками, сыром, вяленой рыбой. Забрякали бутылки с пивом. Лёгкий, так сказать, завтрак.
К приходу бригадира всё было прибрано. Зачитав план работ на день, бригадир ушёл. У нас было правило: волынку не тянуть. Навалимся скопом, дело сделаем и балаболим под пивко, сколько бы времени до конца смены ни оставалось.
В одном из цехов под приподнятым на блоках станком мы соорудили опалубку, потом забетонировали. В другом цеху продолбили для трубопроводчиков отбойными молотками несколько отверстий в кирпичных, метровой толщины стенах. Затем разобрали завал досок неподалёку от раздевалки и на этом закончили.
Перекурив, все отправились по цехам добывать пиво. Я после Ольгиной «психотерапии» на спиртное смотреть не мог, так что в подобных «рейдах» не участвовал. Сидел в раздевалке, листал подшивку старых газет.
Мужики вернулись изрядно отяжелевшими. Точно фокусники, всё доставали и доставали из разных потайных мест – чуть ли не из трусов – бутылки. Веселились, радовались своей наглой вороватости, пивному изобилию и, как дети малые, хвастались, кто больше упёр. Расселись, включили магнитофон. Под нежную песню «Битлз» говорили вразнобой, хохотали, хлопали друг друга по плечам. Рабочий день подходил к концу.
Настроение подпортил Игорь Бухарин. Он, в общем, был спокойным немногословным парнем, но, выпив, начинал быковать и норовил к кому-нибудь прицепиться. А я ему с первого дня не пришёлся по душе. Думаю, это из-за «хвоста» и серьги. Как-то раз он даже намекнуть пытался, мычал усмешливо и будто бы про себя: что-то, мол, в раздевалке «голубятней» запахло. Но тогда я ничего не ответил.
В этот вечер мы с Женей Трулем шутейно пикировались и даже потолкались немного. Когда все уже переодевались, Игорь подошёл ко мне с заносчивым видом.
– Слышь, у тебя чё, претензии к Жене? Смотри, он мне как брат… Понял?
– Всё нормально, Игорёк. Просто шутим.
Тот гнул своё: дескать, не зарывайся, не таких ломали. Вмешался Труль:
– Тебя сколько предупреждать надо? Димон тебя щёлкнет раз – ноги протянешь. Сосредоточься лучше, а то как бы тебя на проходной не приняли.
На проходной пьяного могли задержать и вызвать машину из вытрезвителя. Иногда, особенно в дни зарплаты, такая машина уже ждала у ворот. Сегодня проходную миновали без потерь и гурьбой двинулись к автобусной остановке.

2
Собирался что-нибудь по-быстрому приготовить, однако пришлось ждать: на кухне ссорились Тёткины: мать с сыном. «Ишь какой! Я те дам!» – грозила Варвара Степановна. «А я-то чё? Чё я сделал-то?» – ныл Боря.
Саши дома не было, обычно он приходил ближе к ночи. Где его носило, я понятия не имел; знал только, что есть у него связи в «Интуристе», где он подрабатывал гидом и, соответственно, занимался фарцовкой. Я диву давался тому, насколько хорошо Саша знал Питер: часами мог рассказывать о каком-нибудь заброшенном особнячке, включая биографии канувших в небытие владельцев. По образованию он был филологом, но профессию давно забросил. «Под прессом совковой действительности», – так он однажды обмолвился.
Саша был ярый антисоветчик. Флегма и добряк, он вспыхивал – дай только повод – и начинал патетично вещать о «кремлёвских иезуитах», обличать их, изрыгать проклятия, даже как-то резко глупел. Думаю, здесь что-то личное: казнили или уморили, может быть, в своё время какого-нибудь почитаемого члена семейства. Я с ним не спорил: положение дел в стране и правда было аховое, но тем не менее считал несправедливым так вот огульно хулить всё и вся. Были же у нас светлые дни. Из детства многое забылось, но кое-что всё же помню: в парках, по выходным особенно, народ кишел. Мужчины с отложными воротничками, в просторных штанах, женщины с начёсами, в весёленьком ситце, ребятня с газировкой; улыбки кругом, смех. И неуловимая похожесть лиц: может, довольство, может, уверенность в лучезарном Завтра – это не так важно. Важным было ощущение общности, большого Родства. А разные пертурбации в высших инстанциях, перестройки, кризисы – всё это преходящее.
Тёткины угомонились. Я вышел на кухню. У стола копошилась Варвара Степановна. В памяти моей она оставалась разбитной, шумной женщиной средних лет, теперь это была одрябшая, с провалившимся ртом старуха. Как-то преждевременно она состарилась.
– Поела мамка свининки, досыта наелася. Оглянуться не успела ? всё сожрали проглоты чёртовы, подчистую смели, – бубнила Варвара Степановна себе под нос.
Я готовил омлет, а женщина рассказывала, с каким великим трудом она достала кило свининки, и как она эту свининку тушила с картошечкой, морковкой, лучком, и как всю эту вкуснятинку слопали Борины дружки, которых тот привёл, пока Варвара Степановна ходила в булочную.
Свининку женщина доставала, можно сказать, с помощью волхования: полдня провела у чёрного хода гастронома, «обрабатывая» – по её словам, – помощника мясника Гришку. Смотрела на него безотрывно через пыльное окно, а когда тот выходил покурить, молча кланялась ему в пояс. Гришка кричал, что последний завоз мяса был три месяца назад, что он сам свинины полгода не пробовал, что ему негде её взять, кроме как родить самому. Варвара Степановна снова кланялась, и Гришка наконец сдался. «На, старая, на твоё счастье у Таньки из молочного отдела кусочек был припасён. Еле выпросил», – сказал он, протягивая ей промасленный свёрток.
– И так уж скусненько всё было, так уж скусненько: с лучком, с перчиком, – приговаривала старуха. Из-за нехватки зубов вместо «вкусненько» у неё выходило «скусненько»; сладко причмокивая, она сглатывала слюну, и на белой дряблой шее дёргался узловатый ком.
Я посочувствовал ей, назвал Бориных товарищей извергами и ушёл к себе. Поужинал, прилёг на кушетку, задремал. Проснулся от шорохов: присев на корточки, Саша что-то перекладывал в нижнем отделении секретера.
– Привет, – сказал я.
– Извини, старичок, разбудил тебя… Деньги надо убрать, – взглянув на меня через плечо, Саша помахал тонкой зеленоватой пачкой. Он прикрыл дверцы, поднялся, развёл руками: – Придётся время от времени тебя беспокоить: тут мой Форт-Нокс расположен. Выпить не желаешь? Я вина неплохого раздобыл.
За окном смеркалось. Светилось двухрожковое, в виде распустившихся бутонов, бра, тюлевую занавесь теребил залетавший в окно ветерок. Сидели за круглым, застеленным кремовой скатертью столом, между нами стояла литровая бутылка «Мартини». Отпивая время от времени глоточек (импортное винишко отвращения не вызывало), я укорял запьяневшего друга:
– Вот, значит, зачем ты меня поселил: Форт-Нокс твой сторожить.
– Вот-вот, хи-хи… Попробуй-ка сунься! Центнер разных… трицепсов на кушетке похрапывает, – он вдруг посерьёзнел и добавил с недоумённым видом: – А знаешь, ведь и правда такая мысль возникла… Вот чёрт!.. Но, клянусь, после возникла. Веришь?
– Верю, не бери в голову.
– Я ведь не просто скопидомничаю – уехать хочу.
Саша завздыхал и пустился в рассуждения о невозможности оставаться в закоснелом бюрократическом болоте, о зове исторической родины и прочем. Потом, резко себя оборвав, спросил:
– А ты хотел бы уехать?.. Ну, скажем, в Канаду. Насовсем. Ответь честно.
– Нет, я не хотел бы. А вот одна девушка, бывшая моя, вообще Землю покидает.
– В каком это смысле? – Саша прищурился.
Я пересказал вкратце наш с Аней разговор. Он поморгал задумчиво и заметил, что затея дикая и что неплохо было бы мне эту девушку отговорить.
– Зачем? Мне же лучше: квартиру свою профукает – ко мне и прибежит.
– Вот оно что, ха-ха… Ну, пусть тогда, пусть.
Так мы сидели, разговаривали о всякой всячине, иногда смолкали, думали каждый о своём. Около полуночи в дверь постучали.
– Да, заходите, – сказал Саша.
В комнату проскользнул Боря Тёткин. Именно проскользнул: бочком, чуть приоткрыв дверь, на цыпочках подкрался к столу, вытер ладошку о старые матросские клёши и поздоровался с нами по очереди.
– Санёк, выручи, пожалуйста, до четверга. Червончик хотя бы, – он косился на бутылку.
Боря в районе был широко известен. Парень с чудинкой, с детства таким был. Одевался в обноски, а за пшеничными, длинными, ниже лопаток, волосами ухаживал с великим тщанием. Хрупкий, миловидный, с роскошной шевелюрой и одетый в рванину Боря смахивал на попавшего в передрягу ангела. Его смокинг, который он не менял ни на что другое (по слухам даже спал в нём), не один год вдохновлял местных фольклористов. Говорили, что первым известным владельцем смокинга был некий унтер-офицер царской армии, привёзший наряд в качестве трофея с полей Первой мировой войны: будто бы добыл его в бою при штурме похоронного бюро. Там-то якобы унтер и увидел эту красоту с атласными лацканами и не удержался: ограбил нарумяненного покойника. Спустя сорок лет дедушка Бориса Иван Рачков выторговал смокинг себе на умирало (как и многие старики, он заблаговременно готовился к собственным похоронам) у вдовы унтера-мародёра. Когда же Рачков скончался, хоронили его в другой одежде, так как смокинг был заметно попорчен молью. Спустя какое-то время бабушка Бориса подарила нарядный пиджак дурачку Николаю Сойкину, соседу по лестничной площадке. Тот покрасовался в обнове недолго: наелся на помойке отравленных крысиным ядом котлет и умер, не сходя с места. Обезображенный грызунами труп нашли через несколько дней. Сойкин был одинок, так что пришлось хоронить соседям. Скинулись, кто сколько мог. Обрядили покойного во вьетнамский хлопчатобумажный костюмчик, потому что хоронить в истерзанном смокинге, по общему мнению, было бы неприлично. Мать Бори, которая принимала активное участие в похоронных хлопотах, прихватила из морга пакет с вещами покойного и одарила раритетным одеянием сына.
В пятницу после работы я с парнями отправился на «Пятак» – так мы называли уютное местечко в начале аллеи, что выходила на улицу Лизы Чайкиной. Давно не бывал в компании, решил немного развеяться. Собралось нас человек десять или, может быть, больше. Тут же с нами устроились и Галя Заимка с Леной Пономарёвой – местные бутлегерши. И нам, и им удобно. Пили портвешок, смеялись, кое-кто даже пританцовывал.
Я сидел на краю скамейки, думал о своём, однако заметил, что все как-то разом притихли. К нам подходил капитан милиции. Осанистый, упитанный брюнет лет сорока двух-трёх. На благообразном лице пунцовели полные, чувственные губы. Чуть позади него переминались трое дружинников.
– Здравствуйте, ребятки! – поприветствовал нас капитан. – Отдыхаем? Ну и молодцы! Молодечики!
Он спросил Семёнова:
– Андрюша, справку с работы принёс?
– Так точно, Гаврилыч, – Андрей сунул руку во внутренний карман куртки, как вдруг, сделав кульбит через скамью, ломанулся в кусты. Дружинники и моргнуть не успели. Стояли, поглядывали на капитана виновато. Народ смеялся.
– Ё-моё, ну что ты с ним будешь делать? Ей богу, как дитё малое, – журчал милиционер, цепким взглядом пробегая по лицам. На мне взгляд остановился. – У нас, я смотрю, новенький появился.
– Не новенький, – сказал я, – давнишний. На Яблочкова прописан.
– Фамилию не подскажешь?
– Дьяконов.
– А зовут? Если не секрет…
Я назвался.
– Дмитрий, Дима, – покивал капитан. – Очень даже хорошо, да-с… А я участковый ваш ? Голованов Виталий Гаврилович, – он чётко, будто отдавая честь, приложил ладонь к груди. – Что ж… вот и прекрасно, познакомились, можно сказать. Да, чуть не забыл голова садовая: ты, Дима, где трудоустроен-то?
– На «Красной Баварии».
– Да ты что! – ужаснулся капитан, вытаращив и без того выпуклые бледно-голубые глаза. – Ну всё – кранты! Как пить дать обанкротится заводик! Половина Петроградской уже там подвизается…
Пошутив ещё немного о печальной участи «Красной Баварии», участковый вежливо попрощался и, наказав «ребяткам» не шалить, пошагал по аллее. Дружинники двинулись следом.
Капитан сильно мне не понравился. Выпячивает свою хитрость, даже бравирует ею: вот, мол, я – весь на виду – плутоват немножко, зато добр. Артистичности ему было не занимать, только вот глаза в образ не вписывались – гадючьи у него были глаза. Ходили слухи об исключительно грязном дельце ? сутенёрстве «в промышленных масштабах» с привлечением малолеток обоих полов, – в котором он якобы был замешан на предыдущем месте службы. Насколько это было правдиво, никто не знал. Однако было ясно, что в его милицейской карьере случился какой-то сбой: возраст предпенсионный (по критериям МВД), а он всего лишь капитан.
Приблизительно через неделю после знакомства с участковым, я угодил в милицию. Допоздна засиделся у приятеля – он вызвался меня проводить. Дошли до Сытного рынка и оказались в центре заварушки: пьяный мужик с дрыном наперевес гонялся за компанией молодняка. Пацаны разбегались в разные стороны, но быстро возвращались, бросали в пьяного всем, что попадёт под руку, выкрикивали дразнилки. Кружили по улице, точно в пятнашки играли. Мы с приятелем остановились понаблюдать – и в этот момент подкатил полный дружинников автобус. Мужик с дрыном, хоть и был пьян, успел смыться, остальных – меня с товарищем в том числе – дружинники взяли в кольцо и потребовали предъявить документы. Тех, у кого документы нашлись, отпускали восвояси, а тех, у кого не было, загоняли в автобус. У приятеля паспорт был при себе, поэтому его отпустили.
Так в двенадцатом часу ночи я оказался в аквариуме – камере с перегородкой из толстого оргстекла. Ругал себя: десять раз мог удрать, но не стал – претило бегство, унизительным казалось. Щепетильность подвела.
На мою беду, камера была набита битком – присесть негде. Публика грязноватая, пьяненькая. Галдели, кто во что горазд. От смрада слезились глаза: накурено хоть топор вешай, да ещё в уборной – за фанерной перегородочкой метр на метр – унитаз забился. Потопа было бы не избежать, если б не прикорнувший возле перегородки дед: истекающую из унитаза жижу впитывало его драповое великанского размера пальто. Старик сладко похрапывал; из-под надвинутой на глаза шляпы торчал пористый, будто из пемзы выструганный нос.
Скрепя сердце, я стал настраиваться на долгую мучительную ночь. Тут произошла потасовка. Худой как щепка, одетый в рваньё тип, не переставая, бубнил, словно мантру, какую-то ерунду: «Ма-а-ка?, ма-а-ка?», – и вскрикивал капризно: – «Купли чиколатку!» Его просили замолчать, но он будто не слышал, нудил и нудил. А когда кто-то отвесил ему затрещину, затянул во весь голос: «Ма-а-ка?». К нему подскочили, окружили гурьбой. «Заткнись, падаль! Хавальник завали!» – орали ему в лицо. «Купли чиколатку!» – огрызался оборванец.
Разболелась голова. Я уже и сам готов был заорать, чтоб все заткнулись, как вдруг в дежурную часть, где, собственно, и располагался аквариум, зашёл наш участковый. Я постучал по стеклу. Он обернулся и, увидев меня, заулыбался. Сказал что-то дежурному офицеру. Тот поводил пальцем в журнале и пошёл открывать камеру.
– Что, Дима, загулял маленько? Кулаки зачесались? Кулаки – это, милый мой, неосмотрительно, да-с, – журил капитан, пока дежурный искал в столе мои ключи с бумажником.
Я начал было оправдываться, но он меня перебил:
– Да ладно, я ж понимаю: дело молодое, тем паче не женат. Ступай себе, Дима, поспи, – сказал он, вскинув ладони к плечам, будто сдавался перед правами моей молодости, и улыбнулся на прощанье. Меня его улыбка слегка нервировала: ростом он был пониже меня, но, когда улыбался, широко растягивая свои большие красные губы, я отчего-то чувствовал себя недомерком; казалось, он надо мной нависает, будто хочет меня своим улыбчивым ртищем обмусолить, поставить засос или ещё какую гадость сотворить.
Я шагал к дому, с жадностью глотая прохладный воздух, в голове вертелось: «Ма-а-ка?, купли чиколатку!»
Закончился май. По городу гуляли слухи о продуктовых карточках; пустели прилавки ? подступал кризис. Меня это тревожило, но не особо, как-то мимолётно – нет-нет, да и кольнёт беспокойство. Раздражали перебои с сигаретами.
Я по-прежнему жил у Саши Розенберга. Аня уехала, но перед отъездом всё-таки «сорвалась». Часов в семь вечера я стоял на «Пятаке» с Леной Пономарёвой. Говорили – не помню уж о чём, – смеялись, потом я заметил, что Лена всё посматривает куда-то за моё плечо. Обернувшись, увидел Аню. Она стояла у заборчика и с делано беззаботным видом глядела по сторонам. Я, конечно, обрадовался: ясно было, чего она там стоит. Подошёл.
– Привет, красавица. Кого дожидаешься?
– Куда ты делся? К телефону не подходишь.
– Думал, ты уехала. Дома давно уже не живу.
– Нашёл кого-то?
– Ань, ты чего хотела-то?
– Нашёл, спрашиваю? – ноздри задрожали, прищурилась.
Я пожал плечами.
– Нет пока. Чего мне торопиться… Так чего хотела-то?
– Чего, чего… Соскучилась – вот чего.
Аня целеустремлённо и быстро шагала к моему дому. Я шёл чуть позади. Смотрел сверху на тонкую, чуть тронутую загаром шею, представлял её решительно сжатые пухлые губы и восторгался тому, насколько я был подвластен этому взбалмошному пятидесятикилограммовому человечку.
Только зашли в комнату, вцепились друг в дружку и пали на кровать. Раньше случалось и мимо, на пол, падали, и на землю в ночном парке. Как бы обоюдный припадок случался. Мы такое незаурядное влечение иногда даже обсуждали, вроде бы посмеиваясь, вроде бы в шутку: почему так? О любви не говорили.
Я лежу на спине; Аня мостится сбоку: рука у меня на поясе, голова – на груди.
– Всё. Завтра едем, – говорит она. – Что, так и будешь молчать? – приподнявшись на локте, смотрит в лицо.
– Что толку говорить? Всё равно по-своему сделаешь.
– А ты взял бы да попросил…
– О чём?
– Ну, чтоб не уезжала. Валера вот умеет просить, – подняв брови домиком, она тянет нежно: – Ну пожа-а-алуйста…
– Бе-е-е… Похоже?
– Вот всегда ты так… насмешничаешь.
Встаю с кровати.
– Знаешь, хватит с меня этого идиотизма. Езжай, улетай со своим дуралеем хоть в другую галактику, хоть в тартарары. Пожа-а-алуйста.
Вспыхивает:
– Я просто хочу уехать из города, понятно тебе? И нечего тут зловредничать! Что-то происходит, а что – никто толком не знает. В магазинах – шаром покати, карточки ввести грозятся, очереди кругом; помойки не вывозят, вонь, крысы шмыгают! Тоска берёт, – после короткой паузы меняет тон: – Дима, может, тоже поедешь?.. Там, говорят, лес, речка красивая.
– Что, приятных привычек не хочешь лишаться? По кустикам там меня таскать будешь?
Смотрит с презрением. Начинает одеваться. Я уже жалею о своём выпаде: не годится так расставаться.
– Ладно, не злись. Может, и приеду… попозже. Адрес только оставь.
– Адреса точного нет. Знаю только, что станция «Лукошки» называется. Нас там Валеркин друг должен встретить.
– Позвонишь тогда, – записываю на листке телефон Розенберга.
Аня ушла, а я, как и в прошлый раз, захандрил. Всегда считал себя человеком простым, незамысловатым, но с ней всё менялось. У меня возникали какие-то порывы, эмоциональные бури, короче говоря, полнейший разброд чувств. И ещё меня преследовала вина. Порой, глядя на спящую Аню, я ощущал себя последним подлецом, будто ребёнка обидел, обманул как-то. Возможно, пустая рефлексия, не знаю…
Ждал звонка. Справлялся у соседей, не звонил ли кто. «Нет, никто не звонил», – отвечали они. Я засомневался: может, обманула и никуда не уехала. Позвонил Аниной матери. Она сказала: «Уехала, с Валерой уехали, но адреса не оставили. Обещали позвонить».
Что ж, не впервой: бывало, и на месяц, и больше Анюта пропадала, не утруждая себя звонками. Как я ни бодрился, как ни посвистывал, надежда на перемены потухла. Раз или два в неделю выходил на «Пятак», выпивал с парнями стаканчик вина, но веселее от этого не становилось. Наступило какое-то эмоциональное отупение. Единственное, что я чувствовал, – это смутное беспокойство, словно предчувствие болезни у ипохондрика.
Саша моё подвешенное состояние угадывал, смотрел сострадательно, пытался отвлечь. Один раз пригласил в «Ленком»[1 - Санкт-Петербургский академический театр имени Ленсовета.] на «Кладбищенского ангела», в другой – точно девушку – в кино. Я был ему благодарен и на вечерних посиделках терпеливо выслушивал пространные рассуждения о его двух родинах, о грядущей ностальгии по России.
Оставив надоевший «Пятак», я гулял по городу в одиночестве. Кружил по району, отыскивая памятные места детства. Иногда уходил за пределы Петроградской. Переходил Кировский мост[2 - До 1991 года Троицкий мост в Санкт-Петербурге назывался Кировским.], пересекал Марсово поле – шёл к Русскому музею. Несчётное количество раз я бывал там подростком: возможно, некой домашностью завоевал он моё сердечное расположение (в отличие от помпезного Эрмитажа). Все свои любимые полотна я просмотрел до дыр, поэтому просто бродил по навощённому паркету тихих залов. Утомившись, присаживался где-нибудь в коридорчике, смотрел, как за окнами валит снег, думал о всяком разном.
Этим летом я просто проходил мимо: гулял-то вечерами, когда музей был закрыт. Жизнь вне дома, моя тихая коморка, прогулки по памятным местам – всё это мало-помалу возвращало мне душевное равновесие.
Однажды после работы я шёл по Большому проспекту в надежде раздобыть чего-нибудь мясного. Повезло: наткнулся на лотошника с курицами. Купив три пупырчатые синеватые тушки, я тронулся к дому, как вдруг сзади на меня налетели, запрыгнули, будто в чехарду хотели сыграть. Я вздрогнул и в сердцах, чтоб отправить прыгуна в пике к асфальту, резко нагнулся, но почувствовав вовремя, что на мне женщина, успел придержать её. Это была Ольга – та, что бросалась в мужа картошкой.
Расцеловав меня в щёки по-родственному, затараторила: мол, почему не звонил, ведь она вся по мне извелась, истосковалась и прочее в том же духе. Я поначалу раздумывал, как бы от неё отделаться: устал, да и воспоминания о мартовском загуле приятными отнюдь не были. Однако Ольга, которая с начала весны заметно изменилась, посвежела, поправилась чуток (даже ямочки на щеках появились), так непосредственно радовалась нашей встрече, что я передумал. Оглядевшись на всякий случай, спросил:
– А твой-то где?
– Развелись. Разводимся. Да ну его…
Она щебетала, увлекая меня вперёд по проспекту, а когда я сказал ей, что только с работы и устал, вызвалась приготовить ужин. Зашли в булочную, потом отправились за вином к спекулянтам.
Начали вполне благопристойно: разговаривали, выпивали неспеша, целовались – и постепенно перекочевали в кровать. Ольга казалась другим человеком, не такой, что осталась в памяти. Тогда, ранней весной, она всё куда-то порывалась идти, ехать, всё хохотала, требовала наливать побольше; какая-то дёрганая была, зло сверкала глазами, вскрикивала чуть ли не поминутно: «Ты меня любишь?!» Теперь она стала женственной, мягкой, умиротворённой.
Между делом, для подкрепления сил, открыли вторую бутылку и не успели оглянуться, как она опустела. Пришлось бежать к бутлегерам. Это было ошибкой. Ольгу снова залихорадило: лицо её странным образом осунулось, ямочки пропали. Сигареты она скуривала в три-четыре затяжки, вино выпивала залпом, бормотала что-то и косила на меня огненным глазом. Поддавшись всё-таки моим увещеваниям, чуть успокоившись, она стала рассказывать:
– Он грызёт меня изнутри, понимаешь?.. Это так страшно! Не так уж больно… но – страшно! Будто мышь там: хрум-хрум-хрум, хрум-хрум-хрум, – она наклонилась ко мне.
– Кто, Оля? Кто тебя грызёт? – спрашивал я, отодвигаясь от неё подальше.
– А тебя он кусал, а? Кусал, когда… ты был во мне? – продолжала она и, резко приблизившись, завизжала мне в лицо: – Войди в меня! Пусть он и тобой полакомится!
Я отпрянул, ударился затылком о стену и прикрикнул на неё. Она разрыдалась, я принялся утешать. Вскоре, нежно обнявшись, мы уснули.
Проснулся около одиннадцати. Вскочил, оделся, попытался разбудить Ольгу, но она пробормотала, что у неё выходной. Короче, на работу я явился только к обеду. Промаявшись до конца рабочего дня, поехал домой, весь в сомнениях: нужно было идти к Ольге, а мне хотелось спрятаться от неё.
Она лежала под одеялом со страдальческо-смиренным лицом.
– Я опять вчера безобразничала? – прошелестела она.
– Ну, как сказать…
– Понятно… Сумку мою поищи, пожалуйста.
Сумку я нашёл на кухне, отнёс ей. Покопавшись, протянула мне четвертной:
– Зайчонок, купи бутылочку. Умоляю.
– Послушай, Оля…
– Знаю, знаю. Буду паинькой! Богом клянусь!
Я отправился за вином. Клятву Ольга сдержала: обошлось без «хрум-хрум». Рассказала, что год назад сделала аборт, но врачи якобы схалтурили и теперь искалеченный озлобленный эмбрион грызёт её внутренности, хочет добраться до сердца.
Вечер прошёл довольно спокойно, однако мы снова перебрали. Хорошо, что была пятница. В субботу провалялись до обеда, ближе к вечеру отправились прогуляться. Я Ольгу предупредил, что пить не буду: «Побалдели, и хватит».
Вышли к Петропавловке[3 - Петропавловская крепость.], по набережной двинулись в сторону Кировского моста. Прохладный ветерок с Невы холодил голову, похмелье отпускало. Приободрившись, я размечтался о привольной жизни, о живописных местах, о домике у излучины тихой реки. Повиснув на моей руке, Ольга вздыхала и даже как-то по-старушечьи покряхтывала. На обратной дороге она всё-таки затащила меня в кафе. Выпили по стакану сухого вина, потом двинулись на «Пятак». В субботний вечер народу на аллее собралось немало: мамаши с колясками, стайки бабулек, выпивохи, – каждый отдыхал на свой лад. Мы присоединились к знакомой компании и, в общем, неплохо провели время. Домой вернулись около полуночи.
Только улеглись, как во дворе раздался крик:
– Дьяконов! Выходи, подлый трус!
Это был Ольгин муж. Его призывы сразиться, угрозы, оскорбления (ругался он как ботаник), усиленные акустикой двора-колодца, взлетали до небес.
– Что ж ты, Оля, – сказал я. Она стала клясться, что развод в процессе, но мне от этого было не легче.
Обиженный муж вопил как помешанный. Ольга рвалась к окну:
– Пусти, я ему сейчас всё выскажу! – требовала она.
Уже кричали из окон, грозили милицией. Пришлось спуститься во двор. Попросил Геннадия замолчать. Он встал в стойку и тут же пошёл в атаку. По-бараньи нагнув голову, бросался на меня с кулаками. Его слепые наскоки опасности не представляли; я не спеша лавировал.
– Убью, гадский негодяй! – сопел запыхавшийся Геннадий.
– Негодяй-негодяй, как скажешь, друг. Только успокойся, пожалуйста.
Во двор въехал милицейский УАЗ. Геннадий подбежал к выходившим из машины милиционерам.
– Он жену мою постоянно уводит, семью разрушает, – пожаловался он, указывая на меня пальцем.
– В отделении разберёмся, – сказал офицер. – Усаживайтесь в машину.
– Нет, нет, у меня жена здесь! – запротестовал Геннадий.
Два сержанта взяли его под руки. Он пытался вырваться, дёргался, выкрикивая в адрес милиционеров оскорбления (их тоже «негодяями» обзывал), а когда рассвирепевшие сержанты поволокли его к машине, заорал дурниной:
– Оля! На помощь!
Я под шумок отступал к парадной. Осталось совсем чуть-чуть, но офицер повернулся ко мне:
– Далеко собрались? В машину, пожалуйста.
Пришлось ехать в отделение. Так второй раз за последнее время я оказался в аквариуме. Дело оказалось серьёзней, чем раньше: был составлен протокол о нарушении общественного порядка и сопротивлении сотрудникам милиции. (Вот Геннадий удружил!) С утра нас ожидал суд. Геннадий забился в угол аквариума – благо, на этот раз народу было немного – и надулся как мышь на крупу. Потом, однако, мы как-то неожиданно разговорились и ближе к утру стали почти что приятелями.
– Ты не обольщайся, – говорил мне Геннадий, – не ты у неё первый – не ты последний. Такой уж она человек. Крест мой.
– Так вы же, кажется, разводитесь, – заметил я.
– Это она тебе сказала? Поверь, дружище, она всем так говорит. Я однажды попытался заявление на развод подать. Так она знаешь, что сказала? «Если заявление не заберёшь – можешь гроб для меня припасать. Клянусь, жить не буду». И знаешь, я ей поверил. Так вот и мучаюсь: не брать же грех на душу…
Я слушал и, как ни странно, сочувствовал. И Геннадий, и Валера были симпатичными, ладными парнями; оба, по уверениям их же жёнушек, были покладистыми и работящими мужьями и разнесчастными рогоносцами. Впрочем, подозреваю, что и я в их компании смотрелся бы вполне органично. Ощущал ту же слабость: тягу к таким вот легковесным, ветреным женщинам, которым, как малым детям, необходим пригляд. Не знаю, возможно, именно своей детской переменчивостью они нас и привлекали: давали возможность почувствовать себя сильными, какими мы на самом деле не были.
В половине девятого утра в дежурную часть зашёл наш участковый. Глянул на меня через стекло, с улыбочкой помахал рукой, переговорил с дежурным и вышел. Я был настроен на «сутки», то бишь на административный арест сроком до пятнадцати суток, однако судья – молодая женщина – рассудила иначе. И я, и Геннадий отделались штрафом.
Вместе пришли ко мне домой. Произошла немая сцена: растрёпанная Ольга сидела в кровати с обнажённой грудью, таращилась на нас, положив пальцы в рот. Я решил удалиться на кухню и, уходя, услышал, как Геннадий сказал: «Одевайся, Оля. Поедем домой». Сказал примирительно, как, наверное, зовут отцы загулявших дочерей.
Я сел за стол и, подперев щёку ладонью, ждал. Мне было всё равно, куда они поедут, как они будут жить дальше. Хотелось спать. Перед уходом Геннадий протянул мне листок из записной книжки с телефонным номером. «На всякий случай… Счастливо тебе», – сказал он. Бледная Ольга, подняв руку к лицу, пошевелила пальцами. Прощальный жест.
Ушли. Я включил воду в ванной, вернулся за стол. Сидел, сгорбившись по-стариковски, без единой мысли в голове. Ждал, пока наполнится ванна, и всё мял сигарету, пока она не превратилась в труху.

3
Незаметно пролетали июньские деньки. Мы с Сашей виделись нечасто, но сдружились крепко: оба одиночки, оба рано потеряли родителей, оба плыли по жизни без руля и без ветрил (хотя кто его знает, возможно, вовсе и не в этом дело).
Саше пришлось совсем тяжко: мать умерла, когда ему было двенадцать. Отец, тихий главбух картонажной фабрики, после смерти жены плакал по ночам, однако, спустя год женился на своей подчинённой, апатичной двадцатитрёхлетней блондинке Клавдии. Девушка казалась недалёкой: при разговоре опускала глаза, без нужды шмыгала носом, к месту и не к месту вставляя «Это самое». Саша был к мачехе равнодушен, она тоже его не замечала.
Вскоре из Псковской области приехала мать Клавдии Евгения Николаевна, миниатюрная чрезвычайно энергичная женщина. Квартира Розенбергов ожила: на кухне кипела жизнь, гудела стиральная машина, брякала посуда, и вся эта хлопотня сопровождалась неумолчным воркованием Евгении Николаевны: «Мальчики! Девочки! Ручки мыть и к столу!» – звала домочадцев проворная гостья. Впрочем, в гостьях она не задержалась: после недолгого семейного совета была прописана в трёхкомнатной квартире Розенбергов. Все были довольны.
Прошло чуть больше года, и отец с сыном оказались в осаде, что совпало с беременностью Клавдии. Чтоб разогреть ужин, зачастую приходилось ждать. «Куда прётесь? Не видите, плита занята», – шипела Евгения Николаевна, для которой кухня стала чем-то вроде личного кабинета. «Свет погасили! Повадились тут своевольничать!» – орала она из комнаты, если отец включал лампу, чтоб почитать перед сном. Позднее Саша узнал, что забеременела Клавдия не от отца, – он был в курсе, но молчал.
Когда у Клавдии родилась дочь, Евгения Николаевна совсем остервенела. Ничего не оставалось, кроме как размениваться. Предприимчивая тёща с дочкой получили двушку на Гражданке[4 - Гражданский проспект.], а Саша с отцом – комнату в коммуналке. Ещё одну комнату они выхлопотали много позже. Всё бы ничего, но для отца Саши противостояние мегере стоило здоровья – он умер от онкологии в неполных сорок семь лет.
Рассказывал Саша с паузами: то откашливался, то, нагнув голову, протирал очки. Нехитрые уловки: мне, глядя на него, самому плакать хотелось.
Как-то у нас зашёл разговор о личной жизни: неплохо было бы – хоть мне, хоть ему – жениться. Тут Саша и поведал о своём неразделённом чувстве. Услышав имя девушки, я едва не поперхнулся (мы как раз закусывали). Юлю Токареву я знал достаточно хорошо. Высокая черноволосая худышка, приблизительно моего возраста, собой была недурна, только сломанная переносица подводила. За Юлей прочно и небезосновательно закрепилась репутация потаскушки. Мы с ней были знакомы с юности и, хотя сам я отношений с ней не имел, о её похождениях был наслышан. С тех пор мало что изменилось: Юля оставалась безотказной, давала всем, кому придёт охота, давала бескорыстно – по дружбе. Бутылку-другую дешёвенького портвешка, само собой, в расчёт никто не брал.
Саша поджидал Юлю вечерами у кондитерского производства, где она работала мойщицей лотков, и не мог осмелиться подойти.
– Понимаешь, – говорил он мне, – чувствую себя мальчишкой, такой она мне кажется недоступной. Такая, знаешь, утончённая… Молодую Ахматову напоминает. От неё даже на расстоянии весной пахнет…
– А ты что-нибудь о ней слышал? Ну, как она вообще живёт? – спросил я осторожно.
– Где ж я услышу? Я, кстати, тебе только и рассказал.
Влюблённость – чудесное состояние, чем бы оно впоследствии ни обернулось (это я ещё со школьных времён усвоил), поэтому промолчал. И потом, есть немало мужчин, для которых прошлое их женщин абсолютно не имеет значения. Таким открывать глаза чревато: наживёшь врага. Но, по правде сказать, первое, о чём я подумал, – не испортить бы вечер: очень уж хорошо мы с Сашей сидели.
Как-то в пятницу, после работы, я повстречал Лену Пономарёву, и она пригласила меня на свой день рождения. Отмечать собиралась на следующий день. «Не знаю, – сказал я, – может быть, приду. В любом случае подарок за мной». Сказал – и выругался про себя: ни на какие дни рождения идти не хотелось, да и денег было в обрез. Но раз пообещал, нужно было выкручиваться.
С Леной мы познакомились на концерте самодеятельного ансамбля в её школе, куда меня пригласили друзья. Она мне запомнилась: красивая девчонка, хотя и не в моём вкусе. Вернее, даже не во вкусе дело. Она мне Олимпиаду Олеговну, завуча нашего, напомнила: такая же высокая, атлетичная, со строгим лицом и похожим взглядом, льдисто-взыскующим. Суровости Лене добавлял бледный продольный шрам на левой щеке. Она то и дело, непроизвольно, прикасалась к шраму (видно, немало переживаний он у неё вызывал).
Жили мы неподалёку, поэтому временами виделись. Однажды встретились на вечеринке. Лена пригласила меня потанцевать и дала понять, что не против, если я буду посмелее. Так что весь танец мы с ней целовались (куда только её суровость подевалась?)
При следующей встрече мы с Леной посмущались немного, перекинулись парой-другой фраз и разошлись. Потом видеться стали чаще: из общих знакомых образовалась одна большая компания. О том танце мы, разумеется, не забыли, однако продолжения не последовало. Трудно сказать почему. Меня к ней тянуло, но как-то по-родственному, что ли; отчего-то жалел её, несмотря на подчёркнутую взрослость. Да и она, как мне кажется, испытывала ко мне что-то похожее: я не в настроении – сразу подмечала, поглядывала сочувственно, спрашивала, чего, мол, невесел? Хоть и с теплотой смотрела, но и с долей взыскательности, как старшая умудрённая сестра на братца-шалопая.
Раньше Лена на аллее появлялась нечасто, посидит часик с подругами и домой: дел много. От вина она обычно отказывалась, правда, другой раз полстаканчика всё-таки себе позволяла. Старалась всё делать правильно, но как-то ей не везло. После неудачного штурма университета Лена поступила в профессионально-техническое училище, не помню, какое именно. Как-то при встрече я у неё спросил, почему она ещё раз не попыталась поступить в университет. «Да знаешь, – ответила она, чуть поморщившись, – потолкалась я в коридорах в Ждановке[5 - Ленинградский государственный университет имени А. А. Жданова. Ныне – СПбГУ.], посмотрела, послушала и… почувствовала: не моё… Они как дети там все».
После училища Лена устроилась на фабрику «Светоч», где выпускали тетради, альбомы, записные книжки и прочую бумажную канцелярию. Там она прославилась: дважды становилась героиней телевизионных репортажей. Точнее, настоящим героем передач был чехословацкий станок с программным обеспечением. Привезли его с большой помпой: ленточки разрезали, речи говорили и даже, кажется, бутылки с шампанским били, будто крейсер со стапелей спускали. Лену, как самую молодую из передовиков производства – она постоянно красовалась на доске почёта, – поставили оператором «умного» станка. Приблизительно через полгода после репортажей её назначили мастером участка, и все хором прочили ей сладкое, начальственное будущее. Возможно, так бы всё и было, если бы не сломался станок, сломался основательно, на месте было не починить; собрались куда-то его везти, вытащили во двор фабрики, упаковали, но дальше, как обычно бывает, дело застопорилось. Станок простоял во дворе три месяца, и, когда всё же за ним приехали, оказалось, что везти нечего: от станка остался один кожух. Вышел скандал. На фабрику, точно стервятники, налетели следователи, допрашивали всех подряд. Под подозрение попал начальник цеха, патрон Лены, так что на заметку взяли и её. Допрашивали много раз и – по её словам – с пристрастием: орали, обзывали последними словами, грозились закрыть (только что не били). В конце концов злоумышленников вычислили. От начальника цеха отстали, но в ходе расследования нашли нарушения, которые были вполне оправданными с точки зрения производственной необходимости, но в сложившейся ситуации вопиющими. Начальнику пришлось уволиться; вскоре, не выдержав шепотков за спиной (каков народец!), ушла и Лена. Где-то с месяц она, расстроенная, просидела дома, потом от обиды занялась бутлегерством.
Не клеилось у Лены и в личной жизни. Думаю, отпугивали парней и высокий рост (вместе с атлетичностью), и холодность, с которой она почему-то встречала попытки ухаживания. На моей памяти лишь с одним у неё были более-менее продолжительные отношения. Виталием звали. Худой, кадыкастый, вечно смурной студент Политеха. Помню, гуляли они по нашей аллее, будто повинность отбывали. За руки ни разу не взялись – не то что обняться. В итоге, как и следовало ожидать, разбежались.
Пересчитал деньги: только-только хватает до получки, какие уж тут подарки. Брать взаймы не хотелось. И тут мне вспомнилось, как года три назад Лена побывала у меня в гостях (что был за повод, припомнить не удалось) и как она, простая душа, восторгалась моими пейзажами. Недолго думая, я пошагал домой.
Открыл дверь и замер на пороге: пахнуло густым, наваристым духом коммунального жилья. Знакомый с детства букет запахов – ацетона, кислых щей, мастики, свежеиспечённого безе – был таким явственным, что поверилось: вот сейчас, непременно, раздадутся голоса всех, кто здесь жил, кого я помнил, живых и мёртвых. Мелькнула страшная мысль о сумасшествии. Не чуя под собой ног, я заскочил в мастерскую, сел на тахту, огляделся: белый день на дворе, голуби на крыше воркуют, а я… всполошился. Мистик хренов. Просто-напросто пыль притягивала, аккумулировала запахи; открылась дверь, потянуло сквознячком, пылинка попала в нос – и распустился букет, оживил память.
На стенах, на стеллаже – там и сям этюды разного времени, разного достоинства. Все они часть меня, лучшая часть. Не ахти что, конечно, но тем не менее все эти работы были мне милы. Скучал по ним.
Этюд выбрал поярче, поконтрастнее. У меня таких по пальцам перечесть (в большинстве своём серенькие, приглушённых тонов). Рассвет, деревенька вдалеке и зелёное, припорошённое снегом поле. Года четыре назад в начале июня ездили с приятелем в Тверскую область на рыбалку, ночевали в поле, проснулись – а кругом бело. Обрезав по размеру багет, одел картинку. Повозился немного, и как-то на душе посветлело: приятно заняться привычным делом.
Шагал к Саше, поторапливался: хотелось есть. Пришёл, заглянул в холодильник: пусто. В ящике для овощей несколько сморщенных проросших картофелин. Пришлось ограничиться чаем.
На следующий день упаковал этюд, побрился, выгладил рубаху и пошёл.
– Димка! Вот молодец, а то мы тут вдвоём с Верой Шамбалой… Развлечёшь нас хотя бы, – радовалась Лена, увлекая меня по длинному коридору.
Верочка по прозвищу Шамбала натирала для салата свёклу. Никто не помнил Вериной фамилии, никто не знал, где она живёт и есть ли у неё родные. Невысокая, полненькая, она, колобком катаясь по району, ночевала то у одних, то у других приятелей. Принимали её с удовольствием: Вера неизменно снабжала приютивших её продуктами, поскольку работала судомойкой в домовой кухне. Прозвище она получила за эксцентричную идею отыскать мифический город. «Как, о Шамбале не слышали?! – изумлялась Вера, если кто-то из знакомых признавался в невежестве. – Это город такой. Он то ли на самой высокой горе стоит, то ли в пропасти бездонной, и живут там только добрые люди, улыбаются друг дружке всё время…»
Вручив имениннице подарок, я чмокнул её сначала в одну, потом в другую щёку.
– Ой, ты картину мне! – развернув обёртку, благоговейно прошептала Лена. – Я и мечтать не могла… Спасибо, Дима! – она обняла меня, поцеловала в губы и зарделась.
Вскоре на помощь подругам подоспела Галя Заимка, худенькая, в больших круглых очках учительница начальных классов. Уже давно, в силу обстоятельств – больной матери требовался постоянный уход – Галя оставила светлую профессию и, как многие другие, занялась спекуляцией спиртным.
Дело шло к вечеру. Лена, сменившая халат на шёлковое тёмно-синее платье, встречала гостей. Народу собралось порядочно. Расселись, разлили. Со всех сторон душевные поздравления. Перебивая друг друга, раздавали комплименты. Всё шло гладко, пока не взбрыкнула Галя Заимка. Что на неё накатило, неизвестно. Взвизгнув, она метнула стакан в стену и начала кричать, что она интеллигентный человек и не должна торговать пойлом в «просцаных» подворотнях.
– Слушайте, слушайте меня, скоты вы этакие! – расходилась бывшая учительница. – Хожу я в скороходовских баретках пятый год?! Да, хожу! Жру я каждый день макароны по-флотски?! Да, жру! Так что, я стала похожа на матроса?! Почему со мной разговаривают как с пьяным матросом?! Кто дал право?! – в конце тирады она разразилась хохотом, потом разрыдалась. Навалились на неё всем миром, кое-как успокоили. Галя ещё немножко похныкала, попросила у всех прощения, и всё пошло своим чередом.
В разгар веселья пришёл Боря Тёткин. Мне даже неудобно за него стало (сосед как-никак): хоть бы штаны дуралей сменил – в обтрёпанных клёшах явился. Хорошо, что смокинг догадался не надевать. Зато с причёской постарался: так уж начесал, так взбил, что и самого почти не видно, копёнка в клёшах.
Боря держал перед собой объёмистый свёрток старых обоев. Он встал напротив Лены, переложил свёрток на сгиб левой руки, приосанился и, решив, что из-за застольного шума его не будет слышно, начал поздравление выкрикивать. Однако в тот же момент гости смолкли.
– Леночка! С днём рождения тебя! – по-ребячьи звонко прокричал Боря. Народ захихикал. Поняв, что опростоволосился, концовку Боря скомкал: – Желаю счастья, и чтобы ты это… оставалась такой же ништяковской, – уже без энтузиазма пропищал он и принялся разматывать свёрток.
Подарком оказались ласты и маска с трубкой для подводного плавания.
– Борька, акваланг забыл, что ли? А ружьё подводное? Чем от акул-то отбиваться? – взвыли гости.
Боря насмешников игнорировал. Он разулся, надел ласты, приладил ко лбу маску, залез на табурет и, дирижируя сам себе дыхательной трубкой, исполнил «Айсберг»[6 - Песня, исполненная Аллой Пугачёвой. Автор слов – Лидия Козлова. Автор музыки – Игорь Николаев.].
Молодец всё-таки Боря: потешил народ, хотя смешить он никого не собирался. Поздравил, как умел, одарил, чем мог, бесхитростно, от души. С детства так: всем был рад удружить, причём без всякого расчёта на благодарность.
Часов в девять вечера гурьбой двинулись на аллею. Там, разбившись на группы, расселись по скамейкам. Со мной рядом устроилась симпатичная двадцатилетняя Ирочка, двоюродная сестра Лены. Жаловалась на невыносимо глупых, инфантильных однокурсников.
– Клеился один недавно, – рассказывала она, – пригласил в мороженицу. И представь, так он в это мороженое вцепился, что и про меня забыл. Прямо как дитё малое: причмокивает, ложечку облизывает…
Ирочка угрелась под моей рукой, в голове гулял хмель, воздух был чист и прохладен – век бы так сидел. Тут какой-то пьяненький расхристанный тип, пошатываясь, подошёл к кустам, остановился – напротив нас с Ирочкой – и стал мочиться.
– Эй, уважаемый! – крикнул я ему. – С ума сошёл? Сгинь отсюда!
Он оглянулся и, пробурчав что-то, захихикал. Я подошёл, дал ему пинка – он кувыркнулся в куст. Ирочка захлопала. Только я вернулся на место, наглец бросился ко мне, точно рассерженный кабанчик. Пришлось поторапливаться. Упреждая удар (он уже размахнулся), я хлопнул его по загривку. Хлопнул от души: он свалился.
– Пойдём, милая, пересядем, – сказал я Ирочке, подавая ей руку.
Не успели мы отойти, как побитому пришёл на подмогу инвалид-колясочник Витя Мигайло. Подрулил на своей коляске и принялся тыркать мне в спину тростью. Он мог кое-как передвигаться на ногах, поэтому всегда возил её с собой. Тычки были довольно чувствительные; я разозлился, вырвал у него трость и зашвырнул в кусты. Тогда он в меня плюнул. Мне бы стерпеть – инвалид как-никак – повернуться да идти себе любезничать с Ирочкой. Но я вспылил: ухватился за коляску, поднатужился и бросил её вместе с седоком вслед за тростью. Мигайло верещал что-то, матерился, потом стал звать на помощь.
Ко мне подошёл Семёнов.
– Зря ты с этим чёртом связался, он этого так не оставит.
Я согласился:
– Да, нехорошо вышло. Больной человек…
– Больной. А отчего, ты думаешь, он в коляске оказался? – Андрей понизил голос: – Он дятел по жизни: его стараниями не один уже на нарах парится. Вот здоровьишко-то и отняли, чтоб не так резво к ментам бегал. Только он не угомонился, так же стучит. Менты за него по-любому впрягутся. Так что мой тебе совет: купи ящик пива да попробуй с козлом замириться.
Мигайло тем временем вытащили из кустов.
– Ты попал, сука! Ну, ты попал! – кричал он мне жестяным скрипучим фальцетом. Он то рычал на своих пьяных дружков, которые всё не могли его усадить в коляску как следует, то пророчил беды на мою голову.
Я, признаться, поначалу призадумался о совете Семёнова, но потом выбросил из головы. Обычная пьяная заварушка. Предлагать мировую казалось сущей нелепицей. Так что я не пошёл. А через день, в пять утра, за мной приехали.
Звонили, не переставая. Я включил торшер и только успел надеть штаны, как дверь в комнату распахнулась: вошли трое дерзкого вида парней.
– Проснулся, дорогуша? Давай одевайся, шевели булками, – приказал тот, что вошёл первым, – невысокий, поджарый с приплюснутым, как утиный клюв, носом.
– Да вы что, с ума посходили?! – вскричал появившийся в дверях Саша. – Какого чёрта…
– Пасть закрой! – почти синхронно зарычали на него двое других.
– Эй, орлы, – сказал я, уже догадавшись, что за гости пожаловали, – если вы сейчас удостоверения не предъявите, завтра с прокуратурой разбираться будете.
– Смотрите-ка, грамотная шпана пошла! – изумился Утконосый.
Удостоверения они всё же показали. Как я и думал – уголовный розыск. На Саше лица не было. Я его как мог успокоил: недоразумение, мол, разберутся. Оделся и вышел в окружении оперативников. По дороге в отделение (везли меня на заднем сиденье УАЗа) Утконосый посоветовал:
– Дьяконов, лучше будет, если прямо сейчас рассказывать начнёшь.
Я промолчал. Меня брали на понт – обычный приём оперативников, о котором каждый дурак знает: постараться расколоть подозреваемого сразу при задержании. Виноват, не виноват, авось ляпнет что-нибудь полезное.
Ехали. Белая ночь за окошком УАЗа превращалась в блёклый рассвет. За всю жизнь до последнего года только единожды я побывал в отделении в качестве задержанного: семнадцать лет мне было, подрались во время салюта. А тут что-то зачастил.
Вот и отделение. Поднялись на второй этаж. В коротком коридорчике три кабинета; Утконосый, который следовал впереди, открыл одну из дверей и доложил с порога:
– Васильевич, взяли!
Окно в кабинете было наглухо зашторено; попахивало перегаром. Васильевич писал что-то при свете настольной лампы. Чёрные, тронутые сединой волосы с просветом на макушке; из-за ворота поношенного пиджачка торчала оборванная петелька. Дознаватель или следователь.
Меня усадили на стул и приступили:
– В какое время вчера пришёл к Розенбергу? – вкрадчиво спрашивал один.
– Где до этого был, с кем?! – рявкал другой.
– Быстрей соображай! – поторапливал третий.
Я отвечал, но чувствовал: что-то сыщики хранят в запасе, чем-то рассчитывают меня огорошить. Так и вышло. Они вроде бы уже остыли, начали говорить, что я, в общем-то, парень неплохой, что жениться мне пора и прочее. Как вдруг тот, что стоял слева от меня, обронил:
– Я понимаю: выпили, повеселились, а резать-то зачем?
И в тот же момент – уже другой, тот, что справа надо мной нависал, – заревел прямо в ухо:
– Ты Мигайло порезал?! Отвечай, сука!
Вот оно что: всё-таки нарвался неугомонный инвалид. Оперативники о нашей потасовке, надо полагать, пронюхали и решили попытать удачу.
– Да ну, ребята, смеётесь, что ли? Зачем мне его резать? – сказал я и добавил: – Он на днях меня провоцировал, так я его и пальцем не тронул – катнул в кусты его драндулет, и всё.
– Катнул, – хмыкнул один из оперативников. – Не катнул, а бросил с размаха. Думаешь, не знаем?
– Мигайло килограмм на семьдесят потянет, да коляска – пуда на два… Ни фига себе «бросил с размаха», – сказал следователь.
Он положил ручку, повернулся ко мне: лицо страстотерпца – взгляд измученный.
– Ладно, парни, пора закругляться, – сказал он оперативникам.
– Да мы ещё толком и не начинали, – Утконосый прихлопнул в ладоши и, потирая их, многозначительно смотрел на меня близко посаженными бойкими глазами.
– Да брось, Кирюша, зря время теряете. Идите, отдыхайте, я тут сам разберусь.
– Да вы что, товарищ капитан?.. А как же…
– Всё, етишкина мать! Бай-бай!
Один за другим оперативники вышли. Капитан закрыл дверь, снова сел за стол.
– Ретив Кирюша без меры, – заметил он, поморщившись. – А ты не переживай, сейчас парни рассосутся, и пойдёшь себе. Кстати, чего дома-то не живёшь?
– Скучно одному, не привык.
– Развёлся, что ли?
– Родители умерли.
– А чего так? Ведь нестарые ещё, наверное, были.
– Нестарые. Мама в начале позапрошлой зимы от рака умерла. Отец в этом феврале. Сердце подвело, – сказал я и спросил о Мигайло.
– В реанимации, – вздохнул капитан. – Представь, третий раз режут… Заговорённый, етишкина мать, инвалид.
– Так что, оперативники ваши так и будут методом тыка искать?
– Да нет, уже всё – дело в шляпе. Уже знаю, кто постарался.
– Не понял. Меня-то тогда зачем притащили?
– Видишь ли, ты – это больше Кирюшина инициатива, – снова поморщился Мальков. – Тебя хотели на завтра, то есть на сегодня оставить. На крайний случай, если других зацепок не останется. Я этой ночью уже пятерых допросил. И представь, не зря: выяснил кое-что.
Мы ещё побеседовали, потом оба, будто сговорившись, зазевали. На прощание капитан дал мне визитку со служебным телефоном и именем: Мальков Николай Васильевич.
– Обращайся, если что. Помогу чем смогу, – сказал он и добавил: – Ты уж извини, что так получилось. Кирюша этот… Тебе и так несладко.
Было семь утра. Прямо из отделения я поехал на работу. В раздевалке вовсю шло обсуждение: кто и как резал Мигайло? Сходились на том, что плохо резали, раз жив остался. Я и не подозревал, что колясочник настолько популярен. Моя история о налёте оперативников подлила масла в огонь: наперебой заговорили, сколько вообще на «Пятаке» крутится осведомителей. Андрей Семёнов, который был в некотором роде экспертом по криминальной жизни района, сообщил, что оперативник Кирюша (он узнал его по моему описанию) приходился родственником нашему участковому.
– Та ещё сука, – заметил он и рассказал, как Кирюша измывался над его дядей – теневым автомехаником.
Словом, немало нового узнал я в этот день и о нашем отделении, и о «Пятаке».
– Где ты был?! – вскричал Саша, лишь только я зашёл в квартиру. Оказалось, он уже три раза звонил в отделение, справлялся насчёт меня. Ему отвечали, что среди задержанных Дьяконова нет и не было.
Я рассказывал о допросе, Саша, расхаживая взад-вперёд по комнате, ерошил шевелюру, бормотал о «милицейском беспределе». Когда я закончил, он – не без театральности – положил мне на плечи руки и сказал:
– Ничего, брат, мы всё снесём!
Потом вытащил из заначки бутылку водки. Сели за стол. Мало-помалу разговор соскользнул на темы лирические: о мечтах, искусстве, любви. Расчувствовавшись, Саша заговорил о вещах сокровенных, о чём обычно принято помалкивать, хотя случается, что рассказывают по пьяному делу, когда всё трын-трава, лишь бы народ посмешить. Саша же выбрал форму исповеди (что ни говори, простоват мой друг). Речь шла о его хроническом невезении в отношениях с девушками. Слушать его было бы смешно, если бы не мучительные интонации в голосе. Первой была история о том, как Сашина однокурсница, девчонка-оторва, завлекла его в нежилой, заставленный строительными лесами дом. Они кое-как пристроились на стопке сложенных друг на друга паллет. У неопытного Саши ничего толком не вышло – только раззадорил партнёршу. Та разозлилась, стала его с себя сталкивать, шаткое ложе накренилось, и они упали. Саша особо не пострадал, девушка же приземлилась в собачье дерьмо, да ещё и нос расквасила.
Рассказав ещё парочку курьёзных случаев, Саша перешёл к главному: апогею своих любовных злоключений. Это особенно драматичное для него фиаско оказалось также и самым анекдотичным. Полгода ухаживаний, взаимная влюблённость, романтичная, нежная девственница Соня, мечты о совместном будущем. И вот кульминационный момент: они, обнажённые, в кровати; страстные поцелуи, слова любви; Саша занимает позицию, неловко поворачивается и… испускает газы!
– Звук, я тебе скажу, вышел омерзительнейший – треск, шипение и такая переливчатая трель, будто из меня фонтан перловки забил, – Саша кривился.
– М-да… – сказал я. – Печальная симфония.
– Да, смешно! Со смеху сдохнуть можно! Но ты только вообрази, что это значило для меня! Это ведь последний день Помпеи, Хиросима и Нагасаки вместе! Я всерьёз подумывал о самоубийстве.
– И чем закончилось?
– Месяца два прошло, я вроде как успокоился, решился позвонить. Дурак! Разрыдалась, назвала поганым животным… и ещё что-то подобное кричала. Не понимаю, – Саша обиженно моргал, – откуда столько злости? Будто я намеренно так поступил…
– Ну и хорошо, что так вышло. На кой хрен тебе такая дура, сам подумай? – утешил я и, подняв стаканчик, добавил: – Не переживай, встретишь ещё свою Суламифь!
Мы выпили, и я в свою очередь рассказал об Ане, о её красоте, о наших давних запутанных отношениях. Саша слушал с мечтательным выражением лица и, погрустнев, заметил, что это настоящий роман и что я счастливчик. Признался, что уже несколько раз передавал Юле цветы.
– Дам мальчишке рубль и пошлю. В следующий раз записку надо будет сочинить… Жаль, что стихов писать не умею… – вздыхал он.
После того утра, когда нагрянули оперативники, я как-то непроизвольно начал сторониться друзей юности. Не везло мне с ними. Да и не испытывал я большой потребности в компаниях. Взялся за чтение – благо, библиотечка у Саши была неплохая – и будто домой вернулся после долгой отлучки. Приходил с работы, ужинал и заваливался с книжкой под двойное светило абажура. На секретере вперемешку со львами и гепардами мирно паслись антилопы гну; на кухне под бряканье кастрюль бранилась Варвара Степановна: «Я те дам!»
Саша к моему выбору относился с пониманием: заглянет в комнату, увидит, что читаю, и тихонько прикрывает дверь. Застав меня однажды с «Замком» Кафки, он полюбопытствовал, много ли осилил. А когда я ему сказал, что читаю книжку не в первый раз, удивился: «Ну ты и фрукт… Мы, помнится, на факультете "Замок" этот как только не кляли».
Студентов можно было понять: тягучий, монотонный текст. Помню, пришлось помаяться, когда я впервые за эту книгу взялся. Несколько раз откладывал. Не бросил чисто из-за упрямства. Однако, в конце концов, поймал ритм, втянулся и следовал за стойким землемером до последней строки.
Эта муторная, но затягивающая история до странности походила на пересказ сна. Такая интерпретация была мне по душе (кажется, как раз в ту пору я проникся интересом к природе сновидений). Любил на эту тему пофантазировать, мешая в кучу всякую наукообразную галиматью, мистику и просто отсебятину. Представлял, например, что сны приходят к нам в виде радиоволн из параллельных вселенных, и мы видим обрывки бесчисленных вариантов наших жизней.
Со временем сногсшибательные теории перестали занимать, но сновиденческий пунктик у меня остался. Я даже методику специальную изобрёл. Устроившись где-нибудь в садике, я наклонял голову к плечу, прищуривался, гнал прочь посторонние мысли и старался внушить себе, что нахожусь в необычном месте. Иногда получалось: небо, дома, деревья, фонари – всё вокруг неуловимо менялось и окрашивалось в цвет сепии. Мне с детства нравился этот приглушённый нежный цвет. Цвет осени ? моей любимой поры. Я наблюдал за течением жизни отстранённым взглядом чужестранца или даже пришельца, и на меня накатывало – точно как в моих снах – предчувствие радостных открытий. Так я в свои фантазии погружался, так ими проникался, что иногда начинал дремать.
Чтение окончательно меня исцелило – по крайней мере, так казалось. Пришла пора возвращаться домой. Как-то вечером, дождавшись Сашу, я сказал ему, что завтра съеду. Он расстроился, стал уговаривать пожить у него хотя бы до конца лета. Не хотелось его огорчать, но решения я не переменил.
На другой день после работы я сложил немногочисленные пожитки в спортивную сумку, присел на минутку, оглядывая спокойную каморку, и вышел.
Дома первым делом открыл окна, встряхнул покрывала, потом налил воды в тазик, взял тряпку и принялся за пыль. Вот где была работа! Закончил в девятом часу вечера. Устал.
Спать устроился в мастерской. Лежал при свете настольной лампы, смотрел на свои погружённые в полумрак этюды, думал об Ане. Где она сейчас? Какому гуру отбивает поклоны? Может быть, уже взлетела – взорвалась к чёртовой матери в какой-нибудь ржавой бочке вместе с компанией. Да, промелькнула такая, злорадная, мыслишка. Ни в какую бочку она, конечно, не полезет: не такая уж дура. Давно собирался позвонить её матери, да так и не собрался.
Вспомнилась Таня, девочка, которая жила когда-то в этой комнате, в моей нынешней мастерской. Мне тогда было лет шесть, Тане – десять или одиннадцать. Большеглазая милая девочка. Думаю, это была моя первая, ещё неосознанная влюблённость. Смутно помню: сидим с ней рядышком на диване, Таня листает книжку, говорит мне что-то мелодичным голоском, а я, пригревшись у её тёплого бочка, мечтаю о том, что сегодня мне разрешат спать с ней.

4
– Я не понимаю, не понимаю, Дима, – твердил Саша, горестно мотая головой.
Он пришёл поздним вечером, пьяный, с глазами, полными слёз, и прижатой к сердцу бутылкой водки. Я провёл его на кухню, усадил за стол, спросил, что случилось. Он протянул руку, требовательно пошевелил пальцами. Подал ему стаканчик. Пока жарилась яичница, Саша проглотил две порции водки и разрыдался. Выплакавшись, рассказал, что вскоре после того, как я от него съехал, он, набравшись смелости, пригласил Юлю в кафе. Посидели, выпили вина, прогулялись в парке и отправились к Саше домой. Ночевала Юля у него, а через пару дней перевезла вещи.
– Понимаешь, это было… как подарок небес! – говорил Саша с жалкой улыбкой. – Неделю всё было чудесно, и вот сегодня… не знаю даже, как это и назвать…
Он ещё некоторое время мямлил, вздыхал, потом признался, что застал Юлю в «пикантной ситуации». Он зашёл в квартиру как раз в тот момент, когда Боря, Прокопьевич и Юля, свившись в клубок и мыча, по его словам, «как скоты», выкатились из комнаты в коридор в чём мать родила. Пьяны были, разумеется, в дым.
По правде сказать, Саша меня не удивил: слышал я, что для Юли свальный грех был не в новинку. Думаю, другу моему в какой-то мере повезло: он увидел лишь завершающую стадию «пикантной ситуации». Дело, скорее всего, обстояло так: Боря Тёткин с Прокопьевичем как обычно организовали междусобойчик, поначалу выпивали на пару, затем пригласили Юлю, ну и пошло-поехало – раскрепостились.
Я спросил, чем всё закончилось, но внятного ответа не получил: Саша уже и сам мычал что-то нечленораздельное. Уложил спать. Собирался утром сказать, чтоб убрал деньги подальше, но он ушёл затемно, когда я ещё спал.
На другой день вечером решил к нему заглянуть: всё-таки нужно было предупредить насчёт денег. Саша открыл дверь, сказал тихо: «Заходи» – и, понурившись, побрёл в комнату. Я прошёл следом. На кровати из-под одеяла выглядывала взлохмаченная Юлина голова, на столе – пустые бутылки, стаканчики, остатки закуски. Саша опустился на стул, вяло повёл рукой:
– Так вот, друг, и живём.
– Шурик, сгоняй за винцом, – просипела Юля. Приподнявшись на локте, закурила. Заметила меня: – О! Димка! Ты чего здесь?
Саша поднял голову:
– Так вы знакомы?
– Шапочно, – буркнул я.
– Ты идёшь? – не отставала девка от Саши.
– Куда ж мне идти? – прошептал Саша, глядя в пол. – Я не знаю тут никого.
– Так вот же Димусик, он покажет.
Мы отправились. Начинало смеркаться, улицы были безлюдны.
– Признайся: знал ведь, что она пьёт и… прочее? – спросил Саша. Спросил без упрёка, почти равнодушно.
– Знал. Если б рассказал, что-то изменилось бы?
Ответил после паузы:
– Да, ты прав.
Дошли до булочной на улице Воскова. Я постучал в дверцу для приёмки хлеба.
– Нету ничего, – сказал выглянувший оттуда сонный парень. – Не завезли сегодня. В баню идите.
Саша взглянул удивлённо.
– Так вот, старичок, и живём, – сказал я.
Взяли вина в бане. Обратной дорогой шли молча. Уже у дома я посоветовал Саше убрать деньги подальше. Он смотрел на меня, помаргивая, будто не понимал, о чём речь, и, заикаясь, протянул:
– Ты что, думаешь?..
– Да, думаю. Извини уж.
Я стоял в переулке, глядел, как он, свесив курчавую голову, идёт к своей парадной. Медленно, словно против воли. Возможно, уже понял, что собой представляет Юля, даже наверняка понял. Возможно, что и от влюблённости его ничего не осталось. Но на дверь он ей не укажет: жалеть будет никчёмную девку да себя попрекать за какие-нибудь выдуманные грехи – такой уж человек.
В пятницу нагрянули гости. Первыми прибыли Валя Курочкина с мужем и подругой Таней. Мы с Валей дружили со школьных времён: учились в параллельных классах, жили в соседних парадных и частенько до школы добирались вместе. Подругу, как я понял, она пригласила для симметрии. Однако симметрии не получилось: вскоре после Вали подъехали мой бывший сослуживец Серёга Киселёв с приятелем – те тоже привезли с собой девушку, Вику.
– Ничейная, – шепнул мне Серёга.
Все быстро перезнакомились, освоились, компания получилась дружная. Часик посидели у меня, выпили пару бутылок сухого, разохотились и двинулись в «Парус» – ресторан-поплавок, что напротив Стадиона имени Ленина. Там мы пробыли до одиннадцати вечера и, прикупив вина, вернулись ко мне.
В первом часу ночи, когда уже собрались расходиться, в дверь позвонили. Я открыл.
– Лейтенант Сидоренко, – козырнул стоящий впереди милиционер. – Разрешите? – аккуратно оттеснив меня от двери, он шагнул в квартиру. За ним последовали два сержанта.
– В чём дело? – спросил я запоздало.
– Вызов, – буркнул один из сержантов. – Соседи на шум жалуются.
Что за чертовщина? Перебрал в памяти соседей снизу – всех знаю с детства, отношения со всеми дружеские. К тому же повода для жалоб мы не давали: музыку громко не включали, не топали, даже смеялись вполголоса.
Милиционеры заглянули во все комнаты, затем попросили гостей предъявить документы. Паспорт нашёлся только у Вали, так что их с мужем тут же отпустили. Остальных попросили проехать в отделение. Уговоры не помогли – ребят увели. Я двинулся следом.
Народу в аквариуме этой ночью было не густо. Серёга с приятелем и Таня стояли у прозрачной перегородки, глядя с надеждой на дежурного офицера (тот разговаривал по телефону). «Ничейная» Вика, пригорюнившись, сидела на лавке. Я подошёл к перегородке.
– Дежурного уговорили: звонит родственникам, – сказал Серёга. – Если дозвонится – выпустит. А вот Вика не местная, родни в Питере нет.
Дежурный дозвонился – троих отпустили. В заточении осталась одна Вика.
Вышли на улицу. Таня попрощалась и убежала ловить такси. Парни из солидарности остались со мной. Стояли у входа в отделение, думали, как вызволить девушку. Ночь была холодной, шуршал косой дождь. В занавешенном окне дежурной части мелькали тени.
К крыльцу отделения подкатил УАЗ. Двое в форме вышли из машины, открыли заднюю дверь. Тут же из отсека раздался вопль: «Фашисты поганые! Мра…» Два глухих удара. Крик оборвался. Кого-то замотанного с головой в покрывало волокли по лужам к двери, из-под покрывала торчали маленькие босые ступни.
Ночь, дождь, прерванный крик – зловеще. А вдруг – чем чёрт не шутит! – все мы перенеслись, провалились в какой-нибудь оруэлловский мирок? Вдруг наш милый Горби уже примеряет фуражку с высокой тульей? Вдруг вытащат сейчас «ничейную» девушку на крыльцо, бросят на колени да и стрельнут в затылок?
Фантазия подтолкнула меня к действиям: спросил у парней фамилию Вики, зашёл в дежурную часть и принялся убеждать дежурного, что Бойкова Виктория, девушка исключительно порядочная, попала сюда по недоразумению и что ей тут не место. Выслушав мои доводы, седовласый интеллигентного вида капитан вздохнул и ответил, что он всё понимает и рад бы пойти навстречу, но не может: порядок есть порядок. Тогда я попросил и меня запереть вместе с девушкой. Взявшись за подбородок, дежурный с полминуты смотрел в потолок, усмехнулся чему-то и – пошёл открывать аквариум.
В углу камеры скрючилась закутанная в покрывало фигура: в окошечке из ткани в обрамлении седого пуха виднелось лицо с крючковатым носом и двумя круглыми бесцветными глазами – точь-в-точь птенец кондора (видел как-то по телевизору). Пол я определить не сумел.
– Смотрите, – сказал нам с Викой капитан на прощанье, – под свою ответственность отпускаю. Сразу по домам. Ясно?
– Ясно, ясно! – ответил я.
Стояли на Большом проспекте. Машины и частники проносились мимо. Такси как назло было не видно (до моего дома можно дойти пешком, а парни жили подальше).
– А вы-то чего тут торчите? – сказал мне Серёга. – Идите, и без вас уедем.
Оказалось, что Вике до дому не добраться: она снимала комнату на Васильевском острове, а мосты были уже разведены.
Ко мне шли скорым шагом, почти не разговаривали. Я только одно сказал, как-то вырвалось:
– Я уж думал, пристрелят тебя.
– У нас же, кажется, женщин не расстреливают, – Вика нахмурилась.
Со всей этой нервотрёпкой я чувствовал себя разбитым, поэтому, не церемонясь, вручил девушке комплект чистого белья, показал комнату, кровать и ушёл к себе в мастерскую.
Поздним утром пили чай. Вику будто подменили: вчера она больше помалкивала, жалась как-то по-сиротски в уголке дивана; сегодня – не узнать: смотрит весело, улыбается тёмно-красными, налитыми губами.
Попросила сводить её в зоопарк. По дороге стала задавать вопросы. Расспрашивала без обиняков, не скрывая личной, так сказать, заинтересованности: почему, мол, до сих пор не женился, не скучно ли одному в большой квартире, часто ли меняю девушек – и прочее в том же духе.
Гуляли по зоопарку. В белом с сиреневыми цветами сарафанчике, в серебристых босоножках Вика бабочкой порхала от клетки к клетке, изумлялась, смеялась, дёргала меня за рукав, чтобы и я с ней за компанию повеселился. Я ходил следом, любовался лёгкостью её порханий, улыбался да кивал, точно умудрённый, снисходительный дядечка – таким себя и ощущал.
Потом проводил её до автобуса. Обменялись телефонами.
– Звони, – сказала она, – буду ждать.
Однако у меня сразу возникло чувство, что больше мы с ней не увидимся. И странное дело: славная девушка нагнала на меня уныние. Я казался себе старым замороченным неудачником.
В воскресенье встретил Володю Шапкарина, соседа снизу, спросил, кто из их квартиры милицию вызвал.
– Да батя, мудак старый, – ответил прямодушный Володя. – Я и знать не знал – мать на другой день сказала. Поругал его: ты что, говорю, творишь, зачем ментам звонишь? Человеку и так тяжело. А он: «Меня участковый попросил как коммунист коммуниста. Димке же на пользу: он пьёт и всякую гопоту к себе тащит – плохо может кончиться».
– Слушай, попробуй его убедить, что у меня всё в порядке. Не бывает у меня никаких гопников.
– «Убедить»… Убедишь его, – Володя поморщился.
Илью Григорьевича я знал не очень хорошо, но достаточно, чтобы понять, отчего морщится его сын. Знал, что порол Володьку в детстве за съеденный кусок булки: не потому, что жалко, а потому, что есть нужно, когда положено. Невысокий, худой, всегда насупленный, он слыл ярым адептом марксизма-ленинизма и, соответственно, состоял в партии. Работал слесарем, но без галстука ни шагу. Меня знал с пелёнок и, тем не менее, обращался на «вы».
Честно говоря, Илья Григорьевич меня озадачил: не ожидал от него такого. С детства был наслышан о его рвении: Володя рассказывал. Передовик производства – пол стены в грамотах, – член парткома, рационализатор, активист. На собраниях глотку рвал: речи толкал, порицал, призывал; каждый праздник с плакатиком в толпе маршировал, выкрикивал: «Да здравствует, ура!» И всё зря: партия на последнем издыхании, над Идеей зубоскалят, а он как стоял у станка, так и стоит; из коммуналки не выбрался, ни дачи, ни авто – как не было, так и нет; единственная радость – денежки в сберкассе на гроб с поминками. А ведь золотые горы сулили. Кинули коммуниста-передовика-активиста, обманули как последнего дурака. Нет, чтобы возмутиться: верил, служил истово, себя не жалея – так где же награда? Нет, не возмутился, не спросил. Заикнулись: «…Как коммунист коммуниста» – и он бегом к телефону: на соседа доносить. Я хоть и не понимал Илью Григорьевича, но считал, что уважения он достоин, – как стойкий оловянный солдатик.
В понедельник вечером явился участковый. Стоял в дверях, смотрел ласково, губищи растягивал. Спросил, как дела, сказал: что-то, мол, на «Пятаке» давно не видно. Попросил разрешения пройти в квартиру.
– Извините, не убрано. В другой раз, – сказал я вежливо.
– В другой так в другой, – согласился он и добавил: – Ты, Дима, ничего такого не думай: типа придирки какие или ещё что… Просто профилактическая работа. Обязанности такие, понимаешь?
Я ответил, что понимаю, и он, благожелательно улыбнувшись, удалился.
Ни объяснениям, ни улыбочкам участкового я, конечно, не поверил: всего два раза меня видел и с чего-то прицепился. По соседям ходит, вынюхивает – не иначе каверзу какую замыслил, бес губастый. Подумав об этом немного, я решил наплевать и забыть.
Через несколько дней после визита участкового, около полуночи (я уже успел заснуть) в дверь начали звонить. Ругаясь про себя, пошёл открывать.
Спросил:
– Кто?
– Это я, Света, – ответил нежный девичий голос и торопливо добавил: – Дима, открой, пожалуйста, на минутку.
Не успев перебрать в памяти знакомых Светлан, я открыл дверь. Веснушчатая приземистая баба шагнула в сторону, вместо неё в дверях возник утконосый Кирюша.
– Гоп-стоп! Не вертухаться, ногами не драться, по лицу не бить, – приговаривал он, тесня меня в прихожую. За Кирюшей лезли ещё двое.
– Что, очередного стукача порезали? – спросил я.
– Смотрите-ка, рассердился! Мы как проклятые ночами не спим, ловим мазуриков, а они, видите ли, ещё и сердятся! – ёрничал Кирюша. Потом приказал: – Одевайся.
– Никуда я не поеду, – сказал я, отступив в угол. – Валите отсюда.
Оперативники переглянулись. Один из них, рыжеватый спортивный парень, двинулся ко мне, по-борцовски выставив перед собой руки.
– Погоди, Лёха, не спеши, – остановил его Кирюша. – На кой нам эта физкультура? Мы по-другому сделаем: вызовем наряд, они в полной экипировке – в форме, с дубьём, – вот и пускай с ними соревнуется. Поедет в ИВС[7 - Изолятор временного содержания.] с опущенными почками и с готовым сроком за нападение на представителей власти, – сказал он и обратился ко мне: – Ну что, вызывать?
– Чёрт с тобой, – я пошёл в комнату одеваться.
Приехали в отделение, поднялись на второй этаж. В коридорчике у стола сидела женщина средних лет, смотрела на нас с дурашливой и (как мне показалось) пьяненькой улыбкой. Под глазом у неё созревал синяк, на губах запеклась кровь. Зашли в кабинет. Как и в прошлый раз, за столом кто-то занимался бумагами. Не Мальков (хотя была у меня слабая надежда). Поднял голову: блондин лет тридцати, пострижен аккуратно, светло-серый костюмчик-троечка, печатка с чёрным камешком на пальце. У милицейского денди был необычный, двойственный взгляд: небольшие голубые глаза глядели с простодушной хитринкой, вроде с юморком, а вот ноздри круто задранного носа, которые тоже будто смотрели, выражали недоверие и угрозу – как бы держали подозреваемого под прицелом.
– Быстро вы обернулись, – сказал он оперативникам и обратился уже ко мне: – Следователь Марцевич. Присаживайтесь, Дьяконов. Дмитрий Дьяконов. Верно?
– Верно, – я сел возле стола. Оперативники расположились у меня за спиной.
– Можете сказать, где вы были сегодня вечером приблизительно с двадцати одного часа до двадцати двух тридцати?
– Дома.
– Подтвердить есть кому?
– Послушайте, не буду я ничего доказывать, хочу только предупредить: когда-нибудь вы с этой компашкой попадёте в историю, – я указал большим пальцем за плечо. – Они краёв не видят, как шайка налётчиков действуют.
– Они работают по двадцать часов в сутки, поэтому, возможно, и не церемонятся. А насчёт истории могу сказать, что в историю попали вы, дорогой мой Дьяконов. Вы задержаны по подозрению в разбойном нападении и, скорей всего, завтра, скажем, после полудня отправитесь в ИВС. А чтоб вы не сомневались, почитаю вам заявление потерпевшей.
Он полистал папочку и начал читать:
– «Молодой человек двадцати пяти – тридцати лет, рост выше среднего, волосы светлые длинные, собраны в "хвост", в левом ухе металлическая серьга…» – следователь сделал паузу и, сдержанно улыбнувшись, отложил папочку. – А дальше как по писаному: ворвался, избил, забрал деньги, вещи и так далее. И вот, Дьяконов, вопрос: много ли людей в нашем, ну, скажем, микрорайоне подходит под такое описание, как вам кажется?
Сзади хихикнули. Я молчал.
– Что ж, давайте проведём опознание. Не всё, конечно, по протоколу, но, как говорится, что имеем… – он встал из-за стола. – Дьяконов, пересядьте, пожалуйста, к сотрудникам.
Теперь понятно, что за тётка сидела в коридоре. Мне стало не по себе. Это уже серьёзно: похоже, всё у них спланировано.
Я пересел к оперативникам. Следователь открыл дверь, вышел за порог и, сделав приглашающий жест, сказал:
– Аникина, заходите.
Женщина вошла в кабинет, остановилась в полушаге от порога. Всё с той же дурашливой улыбкой взглянула на оперативников, на меня и оглянулась на следователя. Тот спросил:
– Ну, что скажете? Узнаёте кого-нибудь?
Указала на меня:
– Вот этого.
– Расскажите, пожалуйста, при каких обстоятельствах вы с ним встретились?
– Ха, «встретились»… Проснулась вечером, пошла на кухню чайник поставить – и тут нате: залетает, и бум-с мне по чердаку! Говорит: «Капусту давай, сучара!» И это…
Один из оперативников гоготнул, но тут же прихлопнул рот ладонью. Кирилл, досадливо цокнув, вздохнул. Рассказчица стушевалась.
– Продолжайте, продолжайте, – подбодрил её следователь. – Только постарайтесь как-нибудь без «чердаков».
История закончилась быстро: после ещё нескольких «бум-с», женщина отдала деньги (шестьдесят три рубля с копейками) грабителю, то бишь мне, а когда я ушёл, позвонила в милицию. Уточнив кое-какие детали, следователь потерпевшую отпустил. Потом обратился ко мне:
– Дьяконов, а давайте мы вам явку с повинной оформим. Как вы на это смотрите? – спросил он, состроив мину благостного воодушевления. – Чёрт с ними, с формальностями, беру, так сказать, огонь на себя. За такую мелочь – восемь лет! Вообразить страшно! А явка с повинной – большое дело: половину скостить могут, – добавил он и посмотрел на оперативников. – Что, ребята, пойдём парню навстречу? Согласны?
Те дружно закивали.
– Вот и чудненько! – следователь достал из ящика несколько чистых листов, взял ручку наизготовку.
– Ну, Дмитрий, с чего начнём?
– Признаваться мне не в чем. Так что давайте, действуйте, что там у вас по протоколу.
– Что ж, было бы, как говорится, предложено. По протоколу, так по протоколу. Коля, отведи его в камеру, – следователь поднялся, стал наводить на столе порядок. Меня отвели в аквариум.
В камере было всего три человека: мужичок лет за пятьдесят, смазливый молодой брюнет – оба слегка навеселе – да старуха, судя по всему, бродяжка. Шамкая беззубым ртом, она копалась в сумке; мужчины вели беседу, точнее, брюнет говорил что-то раскатистым басом, пожилой слушал.
Я лёг на скамью, прикрыл глаза рукой. Хотелось заснуть – да какой уж теперь сон. Сажают людей по ошибке, даже ради галочки – всё это не новость. Тут же – явная подстава. Какой резон этой полупьяной бабе клеветать на человека, с которым она никогда не встречалась? Нет никакого резона. Значит, кому-то понадобилась моя посадка. Но кому и главное – зачем? Я ведь нигде не состою, не участвую, ни на что не претендую, да и вообще – что с меня взять? Однако неспроста прицепился ко мне этот смахивающий на уркагана Кирюша: по его пронырливым глазкам, по носу видно, что неспроста.
Хороший адвокат – вот на кого мне оставалось надеяться. Утром надо будет упросить дежурного позвонить. У Саши был весьма широкий круг знакомств; как-то раз он вроде упоминал о приятеле-адвокате…
Думать мешал говорливый сокамерник. Его рокочущий бас гудел, казалось, над самым ухом. Голос и тема рассказа сильно диссонировали: если судить по голосу, не принимая во внимание лексикон и смысл слов, говорил солидный, правильный человек; если судить по рассказу – слабоумный представитель уличной шпаны. Рассказывал он о том, как однажды «смахнулся» с тёщей: «Я ей, короче, говорю: "Ты чё, овца, ваще рамсы попутала?" И с левой – по репе ей тэрц! Она – брык!..»
– Мужики, разговаривайте, пожалуйста, потише, – попросил я.
– Чё он там пукнул? – спросил у товарища рассказчик и, не дожидаясь ответа, забасил дальше.
Я сел.
– Вас же, кажется, попросили.
Басистый повернулся:
– Слышь, ты тут не у бабушки на именинах, – многозначительно щурясь, сказал он. Затем посоветовал мне сидеть тихо, не нервировать его и вообще знать своё место. И столько в прищуре этого смазливого гадёныша было самодовольства, столько превосходства, что на долю секунды, попав под влияние его идиотической самоуверенности, я почувствовал себя полнейшим ничтожеством. Когда это ощущение исчезло, я поднялся со скамьи и отвесил ему оплеуху. Он, прикрывая голову руками, скрючился на скамье. Пожилой поспешно отодвинулся в сторону.
Под утро меня сморил сон. Проснулся от голосов: по дежурной части шмыгали милиционеры – то выходили, то заходили, разговаривали, смеялись. Начиналась дневная смена. Постучав в стекло, я сказал дежурному, что мне необходимо позвонить. Он отмахнулся: подожди, мол, некогда. Похоже, и правда был занят, отвечал на звонки, бумажки какие-то перекладывал.
Вскоре дежурный ушёл. На смену заступил тот самый доброжелательный капитан, который в прошлый раз освободил Вику. К телефону он, однако, меня не пустил: сказал, что позвонит сам. Я продиктовал номер и попросил сообщить Александру Розенбергу, что Дмитрий Дьяконов просит его зайти в отделение. Дежурный набрал номер, постоял с трубкой у уха и развёл руками – никто не отвечал. Я приуныл. Бродил взад-вперёд по камере, думал, но ничего дельного в голову не приходило. И тут я заметил Малькова: стоя ко мне спиной, он разговаривал с дежурным. Я забарабанил в перегородку. Капитан подошёл.
– Ты чего здесь?
Я рассказал. С минуту, раздумывая, он морщил лоб, потом спросил:
– Потерпевшую описать можешь?
– Зовут Галина, под сорок, по виду пьющая, фигура нескладная – тушка на ножках.
– Ясно, – усмехнулся капитан. – Ты вот что: посиди тут пока, а я на пару часиков отлучусь. Обнадёживать не буду, но если выгорит – вытащу. Жди.
Появилась надежда; время ощутимо замедлилось. Сокамерников выпустили, я остался один. Хотелось есть, в голове гудело как с похмелья. Устав мотаться по камере, лёг на скамью. Задремал. Привиделось, будто лежу где-то на приволье, на благоухающей лужайке, ветерок холодит лоб, ласково ерошит волосы…
«Сержант, ну ты чего там, мать твою!» – рявкнули рядом. Очнулся: смрад стоял – хоть нос зажимай, в глотке пересохло, тело одеревенело. Снова ходил по камере: три шага вперёд, три – назад. Вспомнился Мальков: серое, измождённое лицо, покрасневшие глаза; вся надежда на него, похмельного, измученного капитана.
Он пришёл под вечер. Переговорил с дежурным, открыл камеру, махнул головой на выход:
– Свободен.
Пока я получал от дежурного разную карманную мелочёвку, что сдаётся при водворении в камеру, капитан ушёл.
На улице моросит. Быстрым шагом иду к дому. Проходя мимо проулка, слышу свист. Поворачиваюсь: в плаще с поднятым воротником меня поджидает Мальков. Подхожу.
– Слушай, я особо распространяться не могу, некогда сейчас, – поглядывая по сторонам, говорит капитан. – Созвонимся потом, обсудим. В общем, такое дело – квартиру у тебя хотят отжать. Так что смотри, осторожнее будь. Не шляйся, где попало, лишку не пей, а лучше всего пропиши к себе кого-нибудь – родственников или там… не знаю. Понял?
– Понял. Только… как можно квартиру отжать?
– Э-э-э… Етишкина мать, время… – Мальков кривится. – Напряг у нас со служебной жилплощадью, понял? Кирюша шестой год в отделении, а до сих пор в коммуналке, в одной комнате с женой, тёщей и двумя детьми. Ему сказали: ты, мол, первый на очереди, как только что подходящее подвернётся – не зевай. Вот он и не зевал, держал нос по ветру. Вариантов немного: свободные квартиры в нашем районе – или в полуподвалах или убитые напрочь. Насчёт тебя, я думаю, Гаврилыч, участковый ваш, шурин Кирюши, подсказал: парень один в четырёхкомнатной скучает; не ахти какой благонадёжный: с шантрапой разной крутится, ну и так далее. Апробированный приём: человека сажают и через полгода, автоматом, его выписывают. Квартира остаётся бесхозной. А дальше, как говорится, дело техники. Всё, побежал, – капитан уходит.
Вся эта история с милицейскими наскоками обрела смысл. Я, в общем-то, о подобных махинациях был наслышан, однако не придавал этому значения. Теперь же, когда самого коснулось, меня ошарашило. Как люди до такой низости опускаются? Не умещалось в голове. А что будет, когда дети подрастут и узнают, каким образом пусть тёмненькая, но достаточно приличная квартирка досталась им? Или Кирюша такими вопросами не заморачивается? Что же за паскудство творится, что за гадость?..
Так, думая скорбную думку, я свернул в проходные дворы и в одном из них наткнулся на компанию: Андрей Семёнов, Женя Труль и Макс обсуждали что-то под детским, раскрашенным под мухомор грибком. Возле них крутился неизвестный мне низенький брюнет. Он был в тельняшке, солдатском кителе нараспашку и спортивных отвислых на коленях штанах.
Увидели меня, закричали наперебой:
– Димон, давай к нам! Богатым будешь! Только что тебя вспоминали.
Я подошёл. Брюнет представился Женей, добавив к чему-то:
– Всё ништяк, братишка!
Вблизи стало понятно, что на голове у него парик. Голос прокуренный, но по-женски высокий, да и в лице, несмотря на выдвинутую вперёд тяжёлую челюсть, было что-то бабье.
Четверть стакана, что мне налили, я проглотил залпом и закашлялся – это был спирт. Сунули конфетку. Хихикали.
– Предупреждать надо, черти! – ругнулся я, отдышавшись.
– Не черти, а «чёрт», – засмеялся Семёнов, ткнув носком кроссовки в пятилитровую канистру («чёртом» у нас на заводе называли спирт). – На работе сегодня половину бочки надыбали! Почти пятьдесят литров неразбавленного, прикинь! А ты чего, кстати, не вышел-то?
Я рассказал о ночном налёте оперативников, о подставе.
– Совсем мусора оборзели! – возмущались парни.
– Волки позорные! – плевался Евгений.
Послали Макса за водой. Я дал четвертной, попросил зайти в магазин купить чего-нибудь съестного.
– Съестного, – фыркнул Макс, – там кроме кефира да сырков плавленых нет ни хрена.
Семёнов посоветовал угловой гастроном, где он на днях видел маринованные огурцы.
Дождь то затихал, то снова начинал моросить. Под грибком места не хватало, постепенно промокали. Ждали Макса долго, ругались:
– Опять во что-нибудь башкой врезался идиот!
Место, где мы расположились, хорошо проглядывалось с улицы. Проедет патрульный УАЗ – и снова можно оказаться в аквариуме. Мысль эта у меня мелькала периодически, но не пугала: хмель туманил голову.
Отягощённый двумя пакетами, появился Макс. В одном пакете была закуска: хлеб, банка огурцов, кусок варёного сала, десятка два плавленых сырков, в другом были две пустые бутылки и баклажка с водой.
Есть мне, конечно, хотелось, но не настолько, чтобы пробовать похожее на мертвечину сало – приналёг на сырки с огурцами.
– Да, братишка, кича[8 - Тюрьма.] – не сахар! – сочувствовал Евгений, похлопывая меня по плечу.
Чуть позже, когда мы с Семёновым отошли по нужде, я спросил, что это за пугало в парике, откуда он вообще взялся?
– Это ж баба, – прыснул Андрей, – Женька Чебурашка, ну или Чебурген. Неделю назад из Саблино освободилась.
О женской колонии, что располагалась в посёлке Саблино, я был осведомлён. Как-то даже побывал поблизости, на даче у знакомых. А о Чебурашке ещё подростком от сверстников слышал: водится, мол, у нас в районе чудо чудное: не баба и не мужик – оно. Кажется, мне её показывали, но давно это было, плохо помню.
Спирт – суровая штука. Парни пьянели на глазах, галдели на весь двор. Я сидел на бортике песочницы и щурился в надежде перенестись в мир цвета сепии. Не получалось – мешали голоса. «…Миновалось, молодость ушла! Твоё лицо… в его простой оправе своей рукой… убрал я… со стола»[9 - Отрывок из стихотворения Александра Блока «О доблестях, о подвигах, о славе».], – захлёбываясь плачем, декламировал баритон. Декламацию заглушали прерываемые икотой завывания про маленький плот[10 - На маленьком плоту, сквозь бури, дождь и грозы, / Взяв только сны, и грёзы, и детскую мечту, / Я тихо уплыву, лишь в дом проникнет полночь, / Чтоб ритмами наполнить мир, в котором я живу (песня Юрия Лозы «Плот»).]. «Эх, Мурка, ты мой Мурёночек!»[11 - Строки из песни «Мурка». Автор музыки – Оскар Строк. Автор слов – Яков Ядов.] – взвизгивало прокуренное сопрано.
Вращаясь каруселью, дикая разноголосица опрокинула окружающие дома набок, повалился и великанский «мухомор». Перед глазами у меня осталось низкое серое небо.
– Всё ништяк, братишка! Давай руку, – сказал возвышающийся надо мной солдат. Я протянул ему руку, и мы пошагали к дому.
Ноги меня подводили – то в стену дома понесут, то на газон. Солдатик, который пыхтел где-то у меня под мышкой, корректировал направление, возвращал меня на середину тротуара. Смутно помню, как по дороге я рассуждал об иллюзорности человеческого бытия, смеялся, ерошил моему невидимому лоцману жёсткие, словно проволока, волосы, пытался петь.
Потом со мной случилось что-то вроде обморока: я как бы застрял в промежуточном состоянии между сном и явью. Мы целовались с Аней, вжимаясь друг в друга, ощупывая друг друга, оглаживая, как изголодавшиеся по тактильным ощущениям слепцы. И так сладки были наши поцелуи, прикосновения, что я забыл о главном и вспомнил лишь, когда моя ладонь легла на её влажную промежность. Аня с готовностью подалась навстречу. Покалывали иголочки каких-то несоответствий, но я всё отметал и стремился в самую глубину, чтоб уж совсем раствориться в любимой моей Ане. Мы, должно быть, светились в темноте, мы выделяли столько… нет, не тепла – счастья, которое обещало быть долгим. Тут она выдохнула, простонала:
– Ништя-а-ак, братишка!
Меня как ветром сдуло с кровати.
– Ты чё?! Куда?! – всполошилась Чебурашка.
Сидел на стуле, взявшись за голову. Настоящий кретин! Напился, шёл винтом в сопровождении Чебургена в отвислых трениках. Знакомые, возможно, видели! Но что знакомые! Целовался-то как… страстно, с нежностью небывалой…
Так и сидел – раздавленный собственным ничтожеством, с пожаром в горле. Сил у меня не было, однако – какая нелепость! – детородный орган был налит энергией, дыбился вызывающе, гордо; он стремился вверх, к потолку или… к небу, чёрт его разберёт!
– Димарик, ну ты чего скис, а? Хочешь глотнуть?
Я сорвался в ванную. Стоял под холодной водой с закрытыми глазами, ждал. Замёрз, но тот, непреклонный, не сник – по-прежнему торчал вверх. Невероятно, просто невероятно! Вылез из ванны, вытерся насухо, приник к крану, попил и – в голове зашумело: запьянел. Чёртов «чёрт»!
Мысль о том, как угомонить настырную плоть, пришла неожиданно: нужно понизить давление. Я вышел на кухню, взял тонкостенный стакан, разбил о раковину и, не задумываясь, чтобы не струсить, с лёгким нажимом провёл поперёк по груди. Потом ещё раз, и третью линию прочертил перпендикулярно – вниз по боку. Быстрыми ручейками побежала кровь. Расставив ноги, я созерцал разливающуюся у ног лужу. На меня напал смех: непокорный орган и не думал сдаваться. Я хохотал, взвизгивая и даже хрюкая, а представив себя мёртвого в гробу со скандально приподнятыми в паху штанами, прямо задохнулся, замер с разинутым ртом.
Со стороны коридора раздался то ли всхлип, то ли всхрап. Я повернул голову: в дверном проёме кухни корчился человечек с крошечной и какой-то неровной, шишковатой головой. Ухватившись за горло, уродец пытался кричать (рот его то открывался, то закрывался), но вместо крика у него выходило прерывистое хрипение. В первую секунду у меня мелькнула мысль, что в квартиру залез воришка, увидел устрашающе-эксцентричного хозяина, и у него случился астматический или ещё какой приступ. Затем я сообразил, что припадочный микроцефал – это Чебурген. Она не могла вдохнуть и уже начинала синеть. Я испугался и, чтоб как-то помочь, шагнул к ней. Чебурашка метнулась в коридор, пролетела его и – врезалась в торец приоткрытой внутренней двери. Её отбросило; оглушённая, на заплетающихся ногах она сумела открыть замок и вывалилась из квартиры. Дверь осталась открытой.
Минуту, пытаясь понять, что могло изменить внешность Чебурашки почти до полной неузнаваемости, я стоял в раздумье – ничего стоящего в голову не приходило. Плюнув на это, я закрыл дверь, разодрал на полосы простынь, перебинтовался и уснул.
Пробуждение было не из приятных: подташнивало, и, как следовало ожидать, пришла боль. Несколько слоёв повязки набухли от крови. С грехом пополам поднялся, проковылял в ванную, умылся; меняя повязку, взглянул в зеркало: иссечённый торс выглядел жутковато – переборщил. Идиот, конечно… да что уж теперь…

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=67608270) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes
Примечания

1
Санкт-Петербургский академический театр имени Ленсовета.

2
До 1991 года Троицкий мост в Санкт-Петербурге назывался Кировским.

3
Петропавловская крепость.

4
Гражданский проспект.

5
Ленинградский государственный университет имени А. А. Жданова. Ныне – СПбГУ.

6
Песня, исполненная Аллой Пугачёвой. Автор слов – Лидия Козлова. Автор музыки – Игорь Николаев.

7
Изолятор временного содержания.

8
Тюрьма.

9
Отрывок из стихотворения Александра Блока «О доблестях, о подвигах, о славе».

10
На маленьком плоту, сквозь бури, дождь и грозы, / Взяв только сны, и грёзы, и детскую мечту, / Я тихо уплыву, лишь в дом проникнет полночь, / Чтоб ритмами наполнить мир, в котором я живу (песня Юрия Лозы «Плот»).

11
Строки из песни «Мурка». Автор музыки – Оскар Строк. Автор слов – Яков Ядов.