Читать онлайн книгу «Моя любовь. Роман без тональности» автора Семён Юлиан

Моя любовь. Роман без тональности
Семён Юлиан
Жизнь и судьба каждого человека уникальны. Судьба Казимира Дмитриевича, Казика и обычна, и странна. Люди, города, мечты, приобретения, потери – калейдоскоп жизни, калейдоскоп лет. Несутся и исчезают годы, иногда явью, иногда сном, грёзами, видениями, реальными встречами и миражами расставаний. Что вечно, что остаётся? Любовь, большая любовь. «Моя любовь – я сам».

Семён Юлиан
Моя любовь. Роман без тональности

Глава 1
Dilectione mea
Novel atonal

Часть первая

– Микки, хотите чаю?
Шурочка, сестра Анны, Моя любовь.
Реж. Михаил Калатозов.
Шурочка – артистка Лидия Смирнова,

Ночью ветер пригнал с океана свинцовые тучи, всё небо, всё пространство обложило сплошной лилово-чёрной холодной взвесью. Шуга почти застыла, тягучая и липкая, баркас сносило к острову. Это был берег Врангеля-Берлиоза.
Волков нападало четверо, во всяком случае Лёхе показалось так много, хотя на самом деле волков было два. Лёха лежал на снегу уже почти без движения, звери подошли совсем близко, но не решались кинуться. У человека хватило сил дотянуться до ножа за поясом, того ножа, что выточил из алюминиевой ложки, Лёха медленно вытащил нож из-за ремня и, скомкав воедино последнюю энергию, полоснул лезвием в направлении серых звериных шкур. Короткая схватка практически в молчании закончилась ничьей, волки отступил, а Лёха провалился в забытье.
…Снег пошёл крупными хлопьями, такой май здесь – обычное дело. Ксюша стояла в простой вышиванке с длинными рукавами, и ей было холодно.
– Хочешь, я подарю тебе этот цветок?
Митя принёс подснежник заранее, за пазухой.
– Не.
– Одень полушубок, май месяц… Мы поедем на Волгу, там строительство.
Ксюше было так холодно, что она могла согласиться на всё что угодно, лишь бы согреться. И ещё вдруг вспомнила, как они с Галей пили мадеру прямо из бутылки, из ящика из разбитой машины на пустынной дороге в город.
– Так, – сжалась, сильно дрожа, она, – поехали на Волгу. Мадеры хочу. Сладкая! Купи мне, Митя, мадеры.
«Так» на Ксюшином наречии означало «да», согласие.
Митя накинул девушке на плечи полушубок, Ксюша прижалась к мужской груди, не такой уж широкой, а Митя нежно и нерешительно гладил пахнущие почему-то резедой длинные густые волосы своей новой подруги.
…Назойливое жужжание «ж-ж». Потом снова «ж-ж». И снова. Но это же не раздражало. «Ж-ж». Вот взять «Набукко». Казимир Михайлович, к своему стыду, ни разу так и не послушал эту оперу. Ну хор там знаменит. «В «Большом» дают сегодня «Аиду…» Бывает, это бельканто не катит, это как вдохновение – проснулся не с той ноги. А вот раз Казимир сидел на кухне, жрал жаренные жёлтые желатиновые жердочки жигулёвских жевательных грузинских сосисок. Телевизор смотрел. Грузин там сказал: «Все русские (кого он имел в виду, каких русских, кацапов (они не русские) или хохлов (эти руськие)… все русские одинаковые, серые. А все грузины – личность, каждый. Нас мало, грузин, и все мы личности». Казимир Михайлович тогда, Казимир Михайлович уже тогда был Казимиром Михайловичем, он тогда подумал: «А ведь грузин прав. Каждый грузин – личность». Он жрал жевательные жаренные жёлтые желатиновые жёрдочки жигулёвских же ежевичных сосисок и думал: «Каждая сосиска – это личность…» Было странно. Ну «Валькирия» гудела уже в самом разгаре, начался ансамбль «Полёт Валькирий». И вдруг Казимир почувствовал, как комок начал подступать к его горлу. Сначала Казимир Михайлович подумал, что жжжжжж сосиски ж со сальмонеллой и его просто сейчас стошнит. Но нет. Смотрит – не тошнит. И тут его начало трясти, просто кидать. Девки пели свой хор, а Михалыча Казимира трясло и кидало. У него на глазах выступили слёзы, горло сжал такой спазм, что боль пронзала да самого сердца. Какая уж тут еда. И было сладко, как очищение, реминисценция, катарсис… А вы говорите 10 километров! Да хоть метр на метр. Так что Казимир Михайлович с тех пор всегда с опаской слушал новые для себя оперы – чтобы не потерять ненароком над собой контроль. Самообладание. Мало ли что.
…Хотя вот в этой смуге, шуге, мути и волнах, через баркас, прорывающийся «по бушующим волнам», где никогда не кончается океан, водится та самая рыба скумбрия – «а кушать хочется всегда», особенно 24 декабря, до первой звезды, «ну вы понимаете…» И у Гели не станет больше талия от лишней рыбки. Потому что здесь нет логики, у Гели шикарная талия. Для женщины это главное. После глаз, точнее, после взгляда главное. Как-нибудь за бокалом кьянти, Геля… Ведь Илларион ушёл со своим баркасом в эту шугу, его никто не заставлял, да и не посмел бы заставить, несмотря ни на что, несмотря, что он зек, простой зек, как и все. Ветер пронизывал до костей стоящих на берегу, и надежды уже не оставалось совсем. Зрители один за другим стали возвращаться на материк, как музыканты в том концерте, понурые и печальные, человек почти не привыкает к смерти, к своей смерти. Зрители – музыканты ушли, а Илларион их догнал уже у самого домика. Он улыбался, за ним шли спасённые, Косых плакал и почему-то повторял: «Не стреляйте, дяденька!.. Не стреляйте!»
…А Ксюше очень понравился дирижабль, если б не дирижабль, то как? До Лондона на самолёте лететь три часа, но это не для Ксюши с Митей, это совсем не вариант. Опять же, про оперу. Ксюша поразилась: «Как они воют!» А капитан-лейтенант объяснил им с Галей: «Девушки, это опера, они так здесь поют». Галю потом убило осколком. Они рядышком упали, прячась, на пол в школе, во время бомбёжки, а Галя так и не поднялась – убило. Самолёты улетели, они не бомбили поселян. Поэтому всё село и собралось за околицей, на открытом пространстве. А эти побежали в школу прятаться, из вредности, наверное…
Такой интересный трап, он спускался с высоты и до земли, там почти метров десять высоты. Ксюша поднималась по нему с замиранием сердца – высоко так! Митя сам немного боялся, но, скорее, не высоты, а людей чужих, тех, что могли бы отобрать у него Ксюшу. «Тебе подарок сделаю, как прилетим». «Какой?» – загорелась Ксюша. «Увидишь». Лучше б он так не говорил…
Петик оказался худеньким чернявеньким 8-летним мальчиком. «Вот мой подарок». Ксюше аж плохо стало. Откуда у Мити мальчик? «Оттуда», – нехотя ответил Митя.
Ксюша привыкла к мальчику быстро, Петик, выяснилось, спокойный ребёнок. Но в нём был какой-то надрыв.
Этот яркий шар стоял у трёхлетнего тогда Петика перед глазами. Шар превратился в большое, просто огромное, как человеческая огромная голова, жёлто-красное яблоко. Мать стонала: «Ах… ох…», и койка ритмично качалась: «вжик-вжик, вжик-вжик». Петя грыз это яблоко, он не глядел на занавеску, но ему было хоть и не страшно, но неприятно, уже и в три годика неприятно, он запомнил этого усача на всю жизнь. «В морду ей, что ли, поехать дать?» – думал потом Петик, когда уже вырос и стал взрослым.
…Перекрытие плотины назначили на 9 утра, а дождь хлестал с ночи. Серое небо висело низко, его выдавливали к земле тяжёлые насыщенные до предела влагой тучи. Капюшон мешал слышать команды, а стоило его скинуть, как тут же холодные капли заливались за шиворот и противно текли по вые и дальше по спине. Бр-р!
Казимир не замечал слякоти, его мысли были заняты другим. Накануне Вера Исааковна ходила по кухне кругами, периодически помешивала свои щи в кастрюле и плотоядно поглядывала на Казимира, явно желая у него что-то спросить.
– Вы, Казимир, меня извините, – наконец обнажила свои лошадиные зубы она. – Вы давно видели Гелэчку?
Она так твёрдо всегда произносила это «ч», не мягко, как с мягким знаком, по-русски, а твёрдо, по-одесски.
– Она пропала опять, не заходит.
– Вы знаете, Казимир Михайлович, о её беде?
– Да, у Гели сифилис.
– Да вы ничего не знаете, мой милый! У Гелочки (опять твёрдое «ч») не сифилис, мой друг, у неё цито-цито в неизлечимой модэфикации.
Казимир Михайлович имел железную волю, он даже в самые тяжёлые моменты своей жизни, когда плакал и рыдал, не терял здравую голову и полную адекватность, но тут едва не закричал от радости. Ведь сифилис – это всё, это судьба, это рок и порок одновременно. А цито-цито, что ж, живут и с цито-цито. Главное, он не передаётся при сексуальном контакте. Почти никогда. Практически. А у Гели такая талия! Ей не надо бы только из себя волонтёршу делать, она пытается сострадать и помогать всем подряд. А те её используют – Геля дай, Геля помоги… А ей надо лакированные перчатки до локтей, шпильки в три дюйма и разрез до пояса. Или мини. А она бегает, олигофренам сопли подтирает. Добегалась.
…Самосвал сдал задом к берегу, не доехал метров десять и вывалил там камни из кузова на землю. Надо бы поругаться, Казимир поёжился от капли, снова попавшей за шиворот, и пошёл к водителю ругаться.
Митя построил взвод строителей на строительной площадке, сбоку. Вся бригада, человек тридцать, опытные профессионалы, прожжённые и просмоленные жизнью, крученные-верченные, небритые и угрюмые, они смотрели вперёд, на несущиеся воды реки, и что-то человеческое просветлялось в их затуманенных взорах.
– Взвод, слушай мою команду! – громко, жёстко и чуть молодцевато прокричал Митя.
Все присутствующие понимали, сейчас Митя Сивохо, их бригадир, бригадир не по должности, по сути, даст команду в наступление – на перекрытие русла.
– Слушай мою команду! – повторил Митя. Он приподнял подбородок: – Сейчас, когда бушующие воды великой русской реки Волги последние минуты своей жизни пользуются предоставленной природой-матерью ей своей свободой, когда беспощадные демоны стихии бесцеремонно и многократно бесчинствуют, изгаляясь над слабыми и безвольными безмозглыми ракообразными и рыбами, когда осенние ливни, словно из прохудившейся фляги из-под жигулёвского пива, наполненные питьевой водой, тысячелетиями текущей с седых и древних Кавказских гор, хлещут по нашим крышам и по лицам, измождённым глубокими морщинами, когда наши женщины, вместо того, чтобы облагораживать и обустраивать наш с вами быт и кров, когда полчища крыс, не выдержав необычайных морозов, некоторыми глубокими ночами зимой прошедшего года в судороге перебегают перед стоящим на светофоре автобусом аккуратно заасфальтированное чёрное шоссе проспекта спального района столицы нашей великой Родины Москвы, когда враг также тысячелетиями окружающий страну в бессильной, но от этого отнюдь не нековарной злобе пытающийся уничтожить нашу с вами экзистенцию и эндоморфный гетеро гидро гендероморфизм…
– Короче, начальник! – не выдержал Митиной тирады Гуня-витеброд. – Говори, чо хотел сказать!
Это тот Гуня, что обожал витеброды. Бывало, зайдёт в комнату Мити в общежитии, посидит молча, да и скажет потом: «А сделаю-ка я себе витебродик с морковкой!» И пойдёт делать витеброд. Это он так бутерброды называл, «витебродами». Один раз Казик, ещё маленький был, опоздал к обеду, прибежал, сел за стол и схватил какой-то кусочек сала – очень сало Казик с детства любил. Грызёт себе сальцо, а сестра так ехидно говорит: «Гуня только что ушёл, этот кусок сала грыз, оставил. – И довольная такая, злорадно добавляет – А ты доедаешь за ним». Казика чуть не вырвало. Он потом всю жизнь вспоминал и Гуню этого, и сала того кусок. А сало вообще ничего себе, не то, а вообще. Второе место, после Гелиной талии.
Гуня сейчас Митю перебил, бесцеремонно, но Митя на Гуню не обиделся. Хотя, конечно, Митя Сивохо очень самолюбив. Просто есть такие простаки, на которых он не обижался. А на остальных очень мог обидеться – ну очень самолюбив был Митя. Да как и все, впрочем, люди. Кроме Светки. Но и она постоянно обижается. Не позвонил – обиделась, не посмотрел – обиделась, назвал какую-то даму красивой – обиделась. Но это уже другая история. И это тоже другая… Калейдоскоп жизни.
– Гендероморфизм… – повторил Митя после Гуниного перебива. – А теперь – фотографироваться!
Он достал из сумки свой новенький ФЭД, настроил диафрагму, поставил выдержку. Все встали, выстроились, высокие сзади, мелкие спереди.
– А птичка сейчас вылетит? – пошутил кто-то их толпы.
– Птицы в дождь не летают.
– На юг все улетели.
– Ну хоть лебеди остались? Пусть хоть лебедь вылетит?
– Да белых лебедей полно. Приходи вечером в клуб железнодорожников, познакомлю с одной.
Все заржали, а Митя щёлкнул затвором.
Так и запечатлелись для истории люди на берегу осенней могучей реки – смеющиеся, мокрые и продрогшие. Казик потом, маленьким совсем ещё, много раз разглядывал это фото. Оно притягивало его и манило, несмотря на серость и грязь вокруг этих остановленных мгновением людей. Казику почему-то казалось, что он был там среди них в тот момент, что он вздрагивал со всеми от сыплющихся за шиворот холодных капель, что водитель вывалил бутовый камень, не доехав десяток метров до берега, а Казик пошёл с этим водителем ругаться.
Да где же Казик-то? О, нет ещё Казика пока. А есть пока только у Мити Сивохо и Ксюши Петик – 8-летний чернявенький мальчик с огромным жёлто-красный яблоком в памяти. Яблоко это такое огромное, как голова размером у Петика. Бывает же такое большое!
Просто яблоко оно такое круглое, ну шар, а дирижабль вытянутый. Ксюшу через раз потом укачивало в самолётах. А в тот раз и не заметила тошноты, хоть поела перед отлётом только кусочек шоколадки, Митя дал, он заранее припас, знал, ей понравится, в карман положил, хоть и завернул в тряпочку, а крошки табака налипли. Но Ксюше всё равно понравилось, шоколад-то, после баланды-то. Она съела на голодный желудок, только как на посадку пошли, так ухнуло сверху, дирижабль так бухнул резко вниз, аж захолодело, а ничего. С высоты внизу домики такие ма-аленькие, Ксюша первый раз летела по воздуху, ей очень тоже понравилось – и шоколадка, и домики, и Митя рядом, с ним спокойней, он не такой как те на пересылке, еле отбилась, они её схватили, нет, не схватили, хотели только, она прыгнула на транспортёр – чего со страху ни сделаешь – и выскочила наружу через маленькое окошко. А Митя он хороший, хоть и не мальчик уже, вот даже Петик у него есть. Но Ксюша хоть и моложе Мити на семь лет, но тоже повидала, вот эти семь лет в лагере и дали опыт. Хотя какой там… Маму не слушалась, всё бегала гуляла, песни пела. Ох и любила песни петь! А борщ так варить и не научилась, Митя потом всыпал ей за это неумение по первое число, и постыдил, но не сильно. А борщ варить научил так, что всех соседок, где они только потом ни жили, она сама уже учила. А то все щи, да щи варят. А она густой, наваристый борщ варит.
Митя вообще, странно, откуда всё так умеет. Готовить – хоть борщ знает как, хоть курицу приготовит, хоть что. Хоть мясо пожарит. А руки – табуретки сделал, не хуже из сельпо. Скамейки делал. А то, подвалы сырые, люди болеют, плесень везде. А Митя всегда любил с деньгами быть. Вот пошёл по домам. «Давайте я вас от сырости избавлю». – «Давай парень. Сколько возьмёшь?» – Двести». – «Э, много просишь. Ну давай!» Вот откуда Митя это умеет? Все люди сушили свои подвалы, как могли, сушили, а сырость опять лезет, и плесень идёт потом, и грибок по углам. Дети болеют. Прям задыхаются, бывает, приступами задышка. А Митя раз – поставил по четырём углам костёрчики, и в полчаса всё и высушил. Ну вот как? Откуда он знал? Вот поповский сын. Он, кстати, и погорел за это. «Любил ли Михаил Булгаков большевиков?» – «Да он их ненавидел!» Писатель!.. А тут попович. Ну не без уголовщины. Он же рукастый. Взял подошву со старого башмака и вырезал печать круглую на ней. «Колхоз «Свой Труд». Бах – и заказ-наряд сварганил, и требование оформил, с гарантией, с подписями, и с той печатью, «Колхоз «Свой Труд». Председатель Тучный И. С.» И на базу. Два вагона металлопроката. Вагон мыла. Во мыло дефицит было! Дали за милую душу. Митя загнал вагоны на станции Луговой в тупик, а потом загнал и товар из вагонов фармазонщикам. Не обдурили, почувствовали, что Митя может – он ещё им принесёт. Ошиблись. Митя деньги-то не сумел спрятать, встал возле кинотеатра, народ кругом снуёт, он доставать купюру, да всю пачку и засветил. А там милиционер. «Откуда деньги такие?» Митя растерялся и бежать. Поймали. А он в отделении сразу всё и вывалил, раскололся. Денег-то было целый мешок холщовый. Чего-то не сдержался возле кинотеатра, наверное, похвастаться хотел, как он ловко и хитро дело провернул. Впрочем, вряд ли хвастался. Просто раскололся. Не уголовник Митя, так, идеи только имеет. Вот и срок получил. Вот тебе и снег в мае. Но зато и Ксюша. Она дольше сидела, он-то уже вышел, её ждал.
Такой Митя. И ещё играет на гитаре, классику, что-то из испанцев, на мандолине может, медиатором, на балалайке указательным пальцем, как положено, поёт арии из опер каких-то, знает устройство двигателя внутреннего сгорания, немецкий сносно язык понимает и много стихов Пушкина наизусть, целыми главами. У него, правда, у Мити-то, косоглазие на правый глаз. Может, поэтому Ксюша сначала стеснялась с ним ходить в свет. Но потом привыкла и почти не стеснялась уже.

…Ведь дирижабли перемещаются везде и всюду, они творят удивительные вещи, они переносят разных-всяких… Можно ли назвать раем остров, где зимой холодно и днём на улице следует ходить в двух свитерах и в джинсовой курточке? Ну на солнце, конечно, жарковато, но то днём. Ведь если позавчера было 24 декабря, вчера 25-е, пришлось поздравлять кое-кого с днём рождения, то сегодня 26 декабря. Декабря! В четыре уже темно, и в доме холодно, без камина не обойдёшься. Вот так поёт Сони Бой Вильямсон «Найн билоу Зеро», это из колонок, там монитор, нетбук, Интернет пока есть, свет тоже в наличии, остров отрезан от океана, граница на замке. Дальше. Белый стул, пластиковый, на спинке та самая джинсуха. Пакет, носки, пара, трусы, пара, носовой платок, всё чистое, сменное, пакетик непрозрачный, презервативы. Хотя потом ждал три дня, когда начнётся, не залетели ли. Рядом второй белый стул, тоже пластиковый. Новые синие джинсы на спинке. Надо выходную пару покупать, жаба давит. Что сейчас носят? Наверное, это уже старомодно, носить джинсы. Потом дальше валяется драная джинсуха. А потом камин. Он дымит, непонятно где и почему. Третий белый стул, драные джинсы. Две кровати, сдвинуты, как двуспальная кровать. Когда же Геля придёт? Казимир Михайлович, может, ты Дмитриевич? Ответь мне тройка-Русь. Нет ответа. Тумбочка, две табуретки, обогреватель двухкиловатный. Окно большое, раз, окно большое, два, из обоих в сильный ветер дует, остров всё-таки. Журнальный столик посередине, на полу суперузор из паркета, что есть, то есть. И стол письменный, колонки, монитор. Крук замкнулся. Дрова стреляют, мясо разогревается, спина болит. «Бай, бай, бёрд!» Говядина. Гелю жалко. Да при чём здесь Геля! А Таню тебе не жалко? А Лилю? А Шехерезаду? Бог мой, кругом одни нацмены! Но какие у этой нацменки глаза! Она похожа, дико похожа на Натаниэллу. Казик тогда с нею из гостиничного номера не вылазил. И главное, хоть и слегка простужен был, зима, даром Венгрия, он и с Натаниэллы не слазил. А она молодец была. Готова была всегда и везде. Наверное, и с кем. Это уже без меня. Она потом, уже на Континенте, подкараулила его в коридоре в офисе и зло прошептала: «Если мы с тобой на этой неделе не встретимся, я тебя убью!» Он и сам собирался, и не очень-то испугался угрозы убийства. Встречались сначала в офисе, там ремонт, ковролин лишь строители успели постелить, на полу всё-таки жестковато. Потом квартиру снял. Пришло время, нашёл повод, поругались, разбежались. Хороша девка, но слишком податлива, это всё же, наверное, не очень. Надо охотиться за дамой, хоть чуть-чуть. Ну да, чуть-чуть, а то если сплошная загадка, то уже достаёт. Ребусы разгадывать. Пора уже и ответами наслаждаться. В этом весь смысл. В Индии. В миллионах хибар в трущобах Бомбея. Мумбая. Грязь, нищета. Но Нархар увидел Нархару, когда она такая чистенькая, с ранцем, в белой рубашке и тёмно-синей юбочке шла в школу, что влюбился в неё. И всё – появился смысл, полное ощущение плотности бытия.

…А Ксюша в какой-то момент испугалась. Испугалась, что кончилась её свобода, совсем, на всю жизнь кончилась. И если в лагере она знала, надеялась, что рано или поздно выйдет на волю, хоть и не вернётся к себе в село, от стыда не вернётся, но обретёт эту свободу, то теперь до неё стало доходить, что от Мити она не уйдёт никуда, она – мужняя жена. Да ещё и Петика посадили на её молодые руки.
Правду говорить легко и приятно.

Правду говорить легко и приятно. Дети! Особенно женщины. Всегда говорите правду.
– Дмитрич, привет! Как там ваш остров поживает?
– Хочешь, я тебе секрет открою? Это не остров. Это полуостров. Только об этом мало кто знает. Я знаю, вот теперь ты.
– Всё шутишь? Когда ты нормальным станешь… «Когда вы только сыты бываете…» А ты знаешь, что Татьяна Ларина-Гремина до замужества тоже была Дмитриевна? Нет, серьёзно. Ты же не знал этого, верно? Не знал? Там, когда Пушкин пишет в какой-то главе… как это… что-то типа «покойся с миром» или, там камень на могиле с надписью, это когда он про её папу пишет, здесь покоится «раб божий Дмитрий Ларин».
– Убил эрудицией.
– Что на Новый год делаешь? К Лиле поедешь?
– Поеду. Но не к Лиле и не на Новый год. Отвали, я кино смотрю. «Сахара» называется. Пока хрень идёт.
– Дровишек в камин подбрось, бродяга.
«Что это он меня бродягой назвал? Честно, обидно. Сука. Извиняюсь… Что-то материться много стал в последнее время. Иногда этот Михалыч достаёт. Да нормально».

Ксюша замочила бельё и поставила варить петуха. Намучилась, пока ощипывала. Митя придёт, супчика поест.

– Дмитрич, Дмитрич!
– Опять? Иди, сегодня воскресенье, завтра приходи.
– Извини, пока не забыл, напиши Геле письмо.
– Что за письмо?
– Ну у тебя же выходной. Завтра приду, скажу, какое письмо.
– Да пошёл!..
– Не груби, блин…

Михалыч, доброе утро! Что за письмо?
– Ну так. Напиши ей. «Геличка! Мне всегда приятно получать от тебя весточку. И хоть я давно уже понял, что твоя загадочность и душевная чистота превышает мои возможности, ты зато необыкновенно интересный собеседник. Конечно, не больше, но и не меньше, я настаиваю на этом – не меньше».
– Во-первых, не «превышает», а «превышают». Учи русский язык. А во-вторых, ты понимаешь, что это разрыв? Она может обидеться, это типа ультиматума или даже оскорбление. Что она только собеседник.
– Вот и проверишь заодно. На фиг она тебе сдалась? Пустая, как мишура от конфетти.
– Но-но! У неё такая талия.

Казимир Соломонович варил яйца в котелке.
– Ксения, вы что, петуха готовите? Никогда не покупайте американских петухов. Вас могут обвинить. Что вы американская шпионка.
Ксюша улыбалась. «Он же яврей, – думала Ксюша. – Сам шпион. Но добрый. Вот эта Америка! Когда они уже к нам успокоятся».
Казимир Соломонович достал из кармана селёдку в свёртке, и Ксюша поняла, почему от мужчины исходил такой запах – селёдка пахла. Керогаз пыхнул и обдал жаром Ксюшу, запах её горелых волос смешался с «ароматом» соседского деликатеса, в глазах девушки помутнело.
– Дядько… дядько Казимир… дыхать нечем…
Свежий весенний ветер, ворвавшийся в распахнутое окно.
«Тук-тук-тук», – стучало в висках.
Так селёдки захотелось!
– Лучше? Вам так лучше, Ксения?
Она смотрела на селёдку. У Ксюши потекли слюнки.
– Ксения, вы хотите селёдки? Я вижу, хотите. Вас выдают ваши глаза. Прекрасные украинские глаза. – Он отрезал аккуратный маленький кусочек от тушки, ближе к хвосту и протянул девушке. Потом передумал, положил кусок на стол и отрезал из середины тушки, толстый и жирный кусок и снова протянул. Пальцы Соломоновича блестели от жира селёдки. – Как писал Вертинский про ваши глаза. Вы знаете Вертинского? Так вот он был малоросс, как и вы. Он рассказывал, что юношей бегал в Киеве в храм и тайком приносил цветы к иконе Богоматери Марии, как у вас считается, она Богоматерь. А икону ту написал художник Врубель, еврей, и глаза написал, как Вертинский сказал: «Прекрасные украинские глаза». Как у вас глаза, Ксения. Ещё селёдки? А что это вы солёное так едите? Вы что, в положении?
И Ксюша поняла, вдруг осознала: она в положении, да, всё сходится. Поняла и внезапно разрыдалась. Кусочек селёдки выпал у неё из рук, а она плакала, слёзы катились у Ксюши по щекам. Она не хотела быть беременной.
– Я знаю… я знаю Вертинского… – проговорила сквозь всхлипывания Ксюша. – Он песнИ спивае…
Она поняла, почти с ужасом, что теперь уже точно будет всю свою жизнь жить с этим косоглазым мужчиной, с Митей, но она же так хотела выйти замуж за военного, красивого, большого, с погонами и с блестящей портупеей вокруг груди!.. А теперь всё. И этот Петик, такой чужой хлопчик. Но хороший, конечно, и не балованный совсем. Ох, тяжело ей, тяжело, доленька моя, доленька, прощайте девичьи посиделки, которые и так в прошлом, прощайте песни на сельских спевках, прощай молодость и красота…
– Вы яблоки побольше теперь кушайте, Ксения, – озабоченно посоветовал Казимир Соломонович. – Вам полезно. Это же радость – ребёнок. А вы плачете. Я вам орешков кедровых сейчас принесу, тоже надо для строения плода. Я ж с Воркуты приехал. Коми-кедр. Сила!

«Динь-дон, динь-дон!» Голова кругом, как чумная. Не выспался, что ли? Да ты что, девять часов спал… Опять есть хочется. Это и хорошо, и плохо. Надо пресс тренировать, а то живот уже появляется.
– Дмитрич, это ты?
– Да я, я, просыпайся уже.
– Как водичка? Купался?
– Какая водичка в декабре! Море холодное.
– Плюс десять, солнце, иди окунись.
– «Ох, Маш, шла б ты шпать!» Я бы лучше коньячку сейчас хорошего выпил. И сигару. Так захотелось затяжечку!
– Ты же бросил курить десять лет назад.
– Да, и горжусь этим. Ни одной затяжки после.
– А сигара?
– Это не считается. Это по пьяни. «Маша, ты шлюха. – Почему ? – Ты с Ивановым переспала. – Это не считается, это по пьяни!»
– Рассказывать анекдоты с бородой пошлость. Запомни, пошлость!
– Да ладно, хороший анекдот в настроение всегда приятно вспомнить. «Запомни, это не пошлость». «Вкус – это чувство меры». Есть пойдёшь? Поешь варенье с подсушенным белым хлебом. Я знаю, углеводы твоя слабость… Дмитрич, я гений.
– Иди уже!

Митя пришёл.
– Дмитрий Варламович, перекрыли Волгу? Я тут вашу Ксению селёдкой угощал. Хотите тоже кусочек? Вот этот, с хвоста?
– Вы Казимир Соломонович, хоть и еврей, а не жадный. Мне не удобно у вас брать, вам самим кушать мало.
– Ох, Митя, Митя… Запомните, то, что вы сказали сейчас – бестактность называется. То, что еврей должен быть жадным. А я еврей. Вы понимаете, что такое бестактность? Да я на вас, вы знаете, не обижаюсь. Я уже давно ни на кого не обижаюсь. Впрочем, вы понимаете, что такое бестактность. Вы сын священника, ваш папа, наверное, уже сан протоиерея получил? Сын священника просто обязан знать, что такое бестактность. Но вы говорите мне всё, что хотите. Говорите мне всё, что думаете, и вас никто не заложит. Я столько соли съел в своей жизни, фигурально конечно, что мне уже ничего не горько. Идите к себе, Митя, у Ксении есть для вас новость. Хорошая.

– «Враги сожгли родную ха-ату! И частный домик у реки-и…»
– Ты что? Бета-функция опять нарушилась? При чём здесь враги?
– А вот. Короче. Я вспомнил про Гелю. Дальше. Вместо Гели была Сати.
– Она же армянка.
– Ну да. Хоть джигитка. Такая заводная! До неё дотронешься, и она уже завелась. Ну не Анжелина Джоли, конечно…
– А при чём здесь «хату сожгли»?
– Короче, кругом одни армяне… «Армяне, армяне, кругом одни армяне…» Вот смотри, здесь остров. Кругом одни фашисты. «Фашисты, фашисты, кругом одни фашисты…» Фашисты – враги – «враги сожгли родную хату».
– Что-то логика у тебя страдает.
– Да ничего не страдает. Не хромает. Ты не въехал просто. Ну я подзабыл чуток, что хотел сказать. А может, уснул. А может, не захотел объяснять…

– Митя, я боюсь!
Ксюша опять заплакала.
Митя обрадовался страшно. Он сына хотел, своего. Петик же чужой, хоть мальчик этого и не знает. Может, догадывается. Вряд ли. И Ксюша не знает. Никто этого не знает. Только мать Петика знает. Она первая женщина была у Мити. Хоть ему уже тогда стукнуло двадцать семь. Стерва, конечно, и шлюха. А Мите Петика стало жалко. Он, Митя, хоть и злой, самолюбивый и мстительный, но добрый. Не, не мстительный. Он помнит, конечно, всё недоброе ему, а мстить не тянет.
– Ксюшуся, Ксюшуся, не бойся! – Митя снова погладил Ксюшу по головке. – Легко родишь. Здесь врачи хорошие в посёлке.
Ксюша аж плакать перестала, так разозлилась. Да не этого она боится! Она хотела тут же объяснить, причину своих слёз и попросить Митю отпустить её домой, в село…
– Я не хочу тут…
Она хотела сказать, что не хочет здесь оставаться, на этой Волге, в этой осенней грязи, что тоскует по родной речке, по подсолнухам, по школе, где так её уважали, особенно, когда она работала старшей пионервожатой. Что здесь холодно и грязно, хоть и не барак, а с подселением, что готовить она не умеет, что стирать Митину робу тяжело, а мыть полы холодной водой она устала, она ещё в лагере устала мыть полы холодной водой, она мечтала, лёжа без сил на нарах, что когда выйдет за ворота, не станет больше ни за что мыть полы тяжёлой тряпкой и холодной водой, но тут же керогаз, и керосина жалко воду греть постоянно, и помыться надо, и приготовить еду, и посуду помыть, и постирать…
– Не хочу тут.
И передумала объяснять. Нельзя Митю обижать, Он хороший, добрый. И пьёт мало, они вместе и выпивают иногда, Митя-то хорошо получает, хватает и на выпивку.
– Не тут, не тут будешь рожать. В город повезу тебя рожать.
За дверью слышался Казимир Соломонович.
– Пётр, ты был сегодня прилежным мальчиком? А двойку родителям принёс? А по поведению? Ну-ка, покажи дневник. Нету дневника? Со следующего года будут у вас дневники? Во втором классе только? Это тебе всего семь лет ещё? Восемь?
– Зи-зи-зи… – тоненький голосок Петика.
– Как она не мать? Она тебе мама. Так и зови её. Запомни. Сейчас зайдёшь в комнату и скажешь: «Здравствуйте, мама!» Понял? Даже лучше не «здравствуйте», а «здравствуй». На «ты» зови родителей. Синяк отчего у тебя? Вот, вот, под глазом. Подрался? Смотри Пётр, будь прилежным. Не скатись по наклонной плоскости. Не играй в карты во дворе с пацанвой. И нигде не играй. Остерегайся азартных игр, мой руки перед едой, всегда предупреждай родителей, когда идёшь на прогулку. Дай, я тебе причёску поправлю.
Петик зашёл в комнату, с прилизанными волосами, но с незаправленной сзади рубахой и разорванным воротом курточки.
– Здравствуй, мама.
У Ксюши отчего-то сердце сжалось. Она кинулась, прижала Петика к себе и запричитала:
– Сирота-а! Сиротинушка-а!
Митя сам расчувствовался, у него на глазах выступили слёзы.
А где ж ещё, конечно на глазах.
– Ксюшуся, давай обедать. Петуха сварила?
Петик сам всхлипывал вместе с Ксюшей. Он плакал сначала немножко горько-горько, потом не так горько, потом почувствовал, что хочет кушать.
– Мама, – Петик отстранился, оттолкнулся от Ксюши, – я пойду руки помою. Я кушать хочу.
На кухне Казимир Соломонович, стоя к глухой стене лицом, приложив ладони к поверхности, равномерно и сильно бился лбом об эту стену.
«Бам, ба-бам, бам…»
– Ещё услышите… – бормотал он, – ещё услышите, «бам», слышишь, время стучит, «бам…», по просторам твоим… «бам»…
Петик на цыпочках подобрался к стенке, встал рядом и тоже потихоньку принялся стучать лбом по окрашенной зелёной поверхности.
Казимир Соломонович вдруг заметил, кто с ним рядом и что мальчик делает, остановился.
– Ты издеваешься, щенок?! – не своим голосом взвизгнул он.
Словно чудовище на мгновенье явилось вместо добрейшего Казимира Соломоновича. Но Петик не успел испугаться. Как в сказке. Чудовище сразу снова превратилось в доброго волшебника. Казимир Соломонович рывком сел на табурет возле своего столика.
– Керогаз пыхтит. Надо твоего папу попросить посмотреть. Не делай так. Как я. Не бейся лбом. Об стену. У меня головные боли. Молитва такая. Я, братец мой – иудей. Молюсь так. Тебе так не надо.
– Казимир Соломонович, петуха сейчас будем есть,– зашёл в кухню Митя. – Праздновать. Отказ не принимаем. У нас радость. Будет прибавление в семействе.
Митя в самом деле был счастлив. Хоть сын, хоть дочь, хоть двойня. – Чекушки нет, жалко.
Казимир Соломонович молча достал из своего шкафчика начатую поллитру и с улыбкой поставил на столик:
– У старого еврея всё найдётся. Вы только попросите. И селёдка имеется. Лучшая закуска для водки – кусочек селёдки. После жареной налимьей печёнки, разумеется, как считал Антон Павлович.
Пришла Ксюша, сели за стол. Митино семейство да Казимир Соломонович, вся квартира с подселением и есть.
Ксюша разливала по тарелкам петушиный суп, Митя разлил по рюмкам водку.
– Петька, откуда синяк? Подрался? – Митя счастливо глядел на присутствующих, ему хотелось всех обнять и расцеловать. – Подрался, признавайся. Мужчина, молодец!
А Петик верно, подрался сегодня. Его ребята в классе давно начали терроризировать: приезжий, крестик носит, а отец у него – косой. То есть с бельмом. Окружили сегодня после уроков во дворе школы и давай толкать один к другому. Петик упал, поднялся. Они снова толкают, он терпит. Потом упал, смотрит – прутик перед носом у него на земле лежит. Такой приличный прутик, прут целый, ветка тополя, большая. Петик взял этот прут, поднялся и как хлестанёт. Те аж оторопели, сначала не поняли ничего. А Петя как стал их хлестать! Погнал через всё футбольное поле, а они, как стадо, им бы в рассыпную, а они бегут толпой, а Петик догоняет и хлещет сзади. Да злости особой не было… Но была, конечно, злость, вообще-то, а то что бы он их гнал? Как-то в этом побоище и рубаху порвал. А грязь потом в школьном туалете отмывал – и с куртки, и с лица, руки все в кровь изодрал и тоже в грязи извазюкал. Кто-то же ударил его, даже не заметил когда. Вот и синяк. Петя теперь их не боится, он понял, что проучил их. Не полезут больше. Да пусть…
– Что это, – показал Митя в свою тарелку, – ты, мамка, желудок не почистила у курицы?
Митя захохотал, сильнее, громче, перегнулся, схватился за живот и всё хохотал.
Он вот надкусил сейчас желудок петушиный, что Ксюша положила ему в тарелку, а оттуда вывалилось всё содержимое, что ел петух перед забоем, зёрна какие-то. Ксюша не знала, что потроха надо разрезать и чистить, да так и сунула в кастрюлю петушиный желудок целиком.
– Водочкой хорошо залакировать! – Казимир Соломонович тоже смеялся.
И Петик смеялся. Ксюша сначала устыдилась, а потом сама захохотала больше всех. Ей налили маленькую белой, хоть беременным и нельзя.
А может, это и не так плохо, быть мужниной женой, родить дитя? И будет у них сразу двое, и Петик, уже есть, и маленький. Да хорошо же!
И Ксюша запела на радостях:
– Он рюмку вина наливает
И выпить он мне подаёт…
Митя на работу после обеда пошёл подшофе.

– Чувак!
– Всё, отстань, отстань!
– Что такое?
– Небо в Дунай упало. Гости приезжают. На пять дней, на Новый год. 30 вечером здесь, 4 вечером обратно.
– У вас же на острове холодно, дубак.
– Экстрим любят. Да они камин топить будут. Молодые, романтично, треск горящих поленьев и такое.
– А ты что, уже не романтик?
– Да романтик, романтик. Некогда, побежал, надо начинать готовиться к приезду гостей. Стихийное бедствие, говорят, гости. Пока.

– Дмитрич, как дела?
– Да дел куча, послезавтра гости.
– А что сидишь?
– Сижу… С мыслями собираюсь. Не знаю с чего начать.
– Да ты кино смотришь, фигню какую-то про чекистов, фильм 39 года. «Слава железным чекистам!..» Лучше расскажи, как Тося курочку убила.
– Это потом.
– Ну расскажи, как ты к Эмме съездил.
– Некогда. Не-ко-гда! Ты русский язык понимаешь? Завтра расскажу. Может быть. Если время будет.

– …К Эмме? Ну так. Я тут полгода жил один.
– Доброе утро, дятел.
– Сам дятел.
– Почему полгода? Геля когда уехала последний раз?
– В декабре, в конце.
– Ну год и получается.
– А летом? А… не, не. Правильно, год.
– А что летом, татарка?
– Заткнись! Не было никакой татарки. Так и запомни. И не болтай… Да я не к Эмме-то ездил в Урюпинск (п). По делам. Но вот сначала было. Я ж полгода один жил. Как ложусь спать, сначала про футбол всё думаю, а потом стала являться, как бы, Эмма. Она тогда ко мне как-то раз приехала. Сижу дома, уйнёй маюсь. Телефон звонит, Эмма. То, да сё, как дела, и прочее. Она спрашивает: «Что делают с девочками, которые не слушаются?» Я говорю: «Что делают?» А она: «Их наказывают. Я хочу, чтобы ты меня наказал. Я тебя не послушала. Ты сказал, не приезжать, а я приехала. Я тут внизу, у твоего подъезда стою». Я прибалдел. Приехать ко мне из Урюпинска (п), за тысячу километров, без предупреждения!.. Ну что делать? Уже не прогонишь. Так и прожили у меня неделю, она отпуск на неделю брала. Но там было у меня в моём городе, где я живу. А тут на острове никого нет. Как лягу, так и представляется, Эмма сейчас позвонит и скажет: «Что делают с непослушными девочками?» Да она, правда, и не знает, на каком я острове. А знала бы, то и не найдёт меня. Хотя она такая, узнает, найдёт. Обиделась, что не пишу, не звоню. Она обидчивая.
И вот зайдёт она, надо бы: «Здравствуй-здравствуй – Ты как, откуда – я приехала, бла-бла-бла…» А на самом деле. Я: «Эмма, раздевайся». Сразу, «раздевайся». Такая хрень в голову лезет. И ещё татарка эта. И армянка. А у бабки дочка Лена, всё мы с ней сарай у неё украшали, украшали, она красоту очень любит. Но тут – Эмма, со своим: «Что делают с непослушными девочками?..»
Короче, лежу и думаю. Поеду в Урюпинск (п)… Да это не Урюпинск (п), конечно, это я так, называю. Классный городок на Волге. Или на Дону. Или на Волгодонском канале. Рыба, раки, девчонки все летом ходят в коротких шортах. «В голой степи, среди вечных барханов, на древней седой земле наших сарматских предков, молодые строители коммунизма возвели прекрасный город-сад, который в бесчисленных творения будущих…» Одна улица, улица Ленина, и правда в голой степи построили с нуля город. Чистенький, тополя высадили, вдоль этой единственной улицы, за столько лет они уже красавцы статные, тополя эти… Ели. Голубые! Ну, в смысле не ели голубые, а ели. Голубые. Хи-хи!
– Дмитрич, не пошли бородатыми анекдотами.
– Отстань с этим. Я от Маньки убежал. Как колобок. Я когда из Урюпинска (п) убегал – вот ведь, отовсюду убегаю, всё там оставил: половину вещей, два своих огромных чемодана, документы у адвокатши. Короче, повод поехать – хоть документы забрать, хоть с Эммой встретиться.
– А что ты от Маньки убежал?
– А то ты не знаешь. Михалыч, что ты прикалываешься?
– Ну расскажи, расскажи. Я же вижу, хочешь рассказать. Кстати, как твои гости? Ты чего не готовишься к приезду?
– А, успеваю. Успевают те, как известно, кто никуда не торопится.
– Дмитрич, давай, как скажешь банальность, тебе щелбан. Согласен?
– Ни фига. Я умные вещи говорю. Я вообще подозреваю, что самые умные вещи – банальны. Дураков нет. Вообще нет. Я один раз пошёл зондироваться. Я не рассказывал? Я же на Севере жил. Там описторхоз – у каждого третьего. Ну я мнительный, как и все. Мужики. Пошёл зондироваться. Сижу за занавеской с трубкой…
– Слушай, давай что-нибудь одно, или про Эмму, или как ты от Маньки сбежал.
– Ну ладно, давай сначала про Эмму.
Мы с Эммой       давно решили, мы только друзья. Это ещё при Маньке было. Манька такая, глаза выцарапает, если что, буквально выцарапает. Но Эмма тоже себе та – от неё, если что, не отцепишься. У меня и была отмаза: она сама приехала, я её не звал, там уж просто по накатанному получилось. И вот, еле отбился. И приехала сама, не звал, «он сам пришёл», и Манька тут. Короче, договорились, мы только друзья. Уже в Урюпинске (п), просто так гуляли по аллее, мороженое ели, болтали. Она только раз, бах – и села мне на колени, и так ручкой туда залезла… Еле отбился. Строго так отчитал её. Чтоб больше ни-ни. Ну на фиг, затрахает приставаниями, особенно на расстоянии, смс-ками завалит, а обидчивая! «Ты даже не посмотрел… даже не позвонил… забыл… а я тебе футболку погладила, а ты не по делам, а на свидание пошёл…» Ну в общем всё, друзья, гуляем, мороженое едим, квас, пивка попили, в баре футбол посмотрели. И – в койку. В разные койки. А тут я со своим: «Раздевайся!» Она такая и так: «Конечно я удивилась, ты несколько месяцев обо мне не вспоминал…» Думаю так: приеду в Урюпинск (п), сразу скину смс – давай, мол, встретимся, погуляем, как в тот раз, мороженого поедим или что. Встретимся, пойдём гулять. Я потом скажу: «Что-то я замёрз, гулять не хочется, да и поесть надо. Я остановился в квартире Манькиного деда, он внукам держит пустую, внуки-то не едут, а я там сейчас один. Давай сейчас зайдём, что-нибудь вкусненького купим, пойдём и спокойно, как два друга, поедим в тепле, телек посмотрим. Поболтаем…» Так я задумал. Потом в магазине, как еды накупим, я скажу: «Сто лет коньяка не пил. Давай хоть посмотрим витрину, может, что выберем, не знаю…» Конечно, купим коньяка, я и верно, сто лет не пил. Ну а там поехали. Кстати, послал ей смс, мол, могу приехать, как работаешь, она, не получится встретиться, работаю. Ни фига себе! Чтобы Эмма отказалась? На Байконуре что ли работает? Зараза. А, думаю, поеду, будь, как будет, всё равно в Урюпинске (п) дела. Ну и поехал на недельку.

Рассказ кавалериста.

Жизнь моя – железная до

Вася.
Уезжая в прошлый раз из Урюпинска (п), я оставил у Светы с Васей свои два чемодана. Через год с небольшим я приехал забрать один из чемоданов. Вечером мы встретились и познакомились с Васей, на работе у него, и пошли в его гараж, туда, где мои вещи лежали. Вася оказался абсолютно лысым мужчиной лет под пятьдесят. Впрочем, его лысина обнаружилась, когда он у себя в маленьком цеху, в подсобке пустого и практический уже давно не функционирующего ж/д вокзала, стал переодеваться и снял кепку. Он выглядел, как и все мужчины под пятьдесят – на первый взгляд потёртым и очень немолодым, но при беседе, живой и энергичной, ощущение потёртости отступало и уже начинало казаться, что он не такой уж и старый, а запал и экспрессия его разговора придавали Васе дополнительные штрихи молодости.
Вася постоянно подкашливал, каждые 10-15 секунд, негромко, но постоянно. «Гхм-гхм». «Я не замечаю. Проверялся, врачи не могут вылечить. Но ничего страшного нет».
Всю дорогу туда и обратно Вася, как предельно изголодавшийся по беседе, рассказывал. Про свои мопеды, про то, как он ездил в отпуск в Минводы – и в этом году, и в прошлые годы. Младший сын на заработках в Подмосковье. Начал про сына, тут и про старшего вспомнил, про пасынка. «Ну ты знаешь, наверное. Он же умер 4 года как». Это был сын от первого брака его жены Светы, собственно моей знакомой, 27 лет отроду парню было.
«Он пил. Так как трезвый он никакой. А выпьет, сразу распрямлялся. Так на всё уже смотрел, так широко. Как смысл появлялся у него, силы как прибывали. Я один раз посмотрел ему в глаза в такой момент и просто… там – пустота, такая страшная, мне аж плохо стало. Откуда это у него. Мы со Светой работаем, я не пью, не курю. Какое воспитание? Он с 15 лет это начал. И всё деньги у матери просил. «Дай денег, дай!» И из тюрьмы звонил постоянно. «Я в долгах! Вышли денег!» Откуда там долг? Проиграл, наверное. Придёт к Свете на работу в аптеку, дай денег, говорит, а то всё здесь побью. Ну она же не может отказать… Что б всё спокойно. Даст ему. Два раза милицию вызывали. Милиция забрала, а потом вернулись, говорят: «Мы его отпускаем, он говорит: «А что, я пришёл к маме на работу попросить десять рублей, что здесь такого?» А он приходит к ней и смеётся: «Ну что ваши менты мне сделали?» Я его душил несколько раз. Раз приехал на такси, заходит с водителем: «Ма, расплатись, я на такси приехал». Сам пьяный. Я не выдержал, схватил его и стал душить. Он хрипит, Света с Сашей выскочили, меня оттаскивают. Водитель в ужасе, выскочил, «ничего не надо», и убежал, бегом, сам растерялся. Мы до сих пор вздрагиваем от любого шума ночью – придёт и стучит в дверь. «Буду стучать, пока не откроете». Я ему говорю, начинаю, «не трогай мать», а он «это моя мама», «ты вообще не вмешивайся, это моя мама». Вроде как я его учу, поучаю, лезу не в своё дело. Так смотрит этим своим пустым взглядом и повторяет: «Это моя мама!» Потом, как я его душил, я так посмотрел в его глаза и увидел там… Как ужас, преисподнюю… Вот есть в некоторых дьявол, внутри сидит. Я так посмотрел в глаза ему, у меня так коленки подкосились, я так и упал, всё как похолодело. Он убежал. Потом пришёл с двумя пацанами. Спрашивает у матери: «Где Вася?» – «Он в туалете, ему плохо. Зачем он тебе?» – «Поговорить с ним надо». Это он парней привёл, разбираться со мной. Света выглянула на лестницу, двое стоят: «Что ж вы трое на одного пришли? Уходите, ребята, нечего вам здесь делать!» Ну те, правда, сразу ушли. А он на меня с ножом несколько раз бросался. Ну так, машет только, но ни разу не зацепил. Света не может ничего сказать, сын всё-таки, родная кровь. Я ей говорю… Я тогда к матери ушёл. Я говорю – или я его придушу, меня посадят, не могу так. Ушёл к матери. Но приходил, всё равно надо дома дела делать. Я вот думаю, как мне с ним драться было… Я видел, как он раз дрался. Мы были у бабы Наты, он звонит, дай денег. А та сказала, где мы, ну зачем сказала? Он пришёл, никакой, пьяный. Сидит у забора, «дайденег», как полуспит. Тут какие-то три парня, тоже пьяные, что-то под забором стали. Света им: «Идите ребята». Они ей слово-два. Он пьяный, но смотрит: маму обижают. На них. Начали драться. Они его бьют, сбили, давай ногами. Он вскакивает, тоже, как их бьёт, и уворачивается, падает, снова встаёт, он как зверь, ничего не видит, потом к ним четвёртый подбежал. Мы разнимаем, он весь в крови, кровь брызжет… Они мне: «Уйди, мужик, не лезь!» Вот я так подумал, его четверо не могли сложить, как бы я сам с ним справился?
А у него каждый день новый телефон. Говорит: «Странные эти родители. Маленьким детям такие телефоны покупают навороченные. Я ему: дай телефон позвонить. Он даёт…» А что ему, скажет: «Я попросил, а он дал». А отдать… Скажет: «Забыл отдать».
Потом ногу сломал. Ходит на костылях. Ему лежать, а он с ногой ходит. Врачи говорят, мозгов нет, что ли? Нога же сломана. А бабу хоронили, уже привезли гроб, у подъезда поставили, все прощаются. Он появляется, из-за угла, не было до того, появился. С другом, Петя… Друг, раз пять сидел, 50 лет. Друг… «Ма, иди сюда…» – «Чего тебе?» – «Ма, дай денег…» – «Лёша, бабушка умерла, она же тебя маленького нянчила, как ты… как можно…» – «Дай денег!» – «Сейчас поедем на кладбище, потом покушаем…» – «Дай денег…» Вот такой Лёша. А Саша (Светин брат): «Лёша, ну нельзя же так!» Я Саше говорю, давай хоть раз его отметелим!» А он ему разговоры. А он стоит и слушает. Голову опустит и молча всё слушает, слушает. А потом опять: «Ма, дай денег…» А куда она – родная кровь, давала, давала.
А потом, там попойка у них на притоне, драка была, ему что-то там, девчонки скорую вызвали, его так на костылях и отвезли. Света приходит вечером, потом передачу принесла, а кровать пустая, засланная. «Где, перевели куда?» – «А его нет». – «Как нет?» – «Нет его». А он ещё утром умер. И не позвонили даже. Там вскрытие, врач говорит, половина сердца уже некроз был. Он всякую гадость пил, сердце же это всё прогоняло через себя, половина сердца уже отмерло… Нашли в тумбочке несколько бутылочек валерьянки, он уже их бутылками пил… «Вы не давали ему?» – «Нет – кто-то из корешей приносил…»
Так и отец его где-то на Севере пропал, говорят. И дед пропал. Наследственность такая… Я до сих пор, уже 4 года прошло, вздрагиваю каждую ночь от каждого стука…»
Я рассказал Васе, что моя сестра очень обиделась на меня, когда я немного нелицеприятно покритиковал её фанатичную религиозность. Эта тема, религиозность, оказалась для Васи живой. Он сразу же поведал, что сильно спорит со своими двумя двоюродными сёстрами по тому же поводу. «Они стали такие верующие… По монастырям ездить стали, всё соблюдают, паломнические поездки… Я говорю, ну почему бог допускает такие… такое… Это же несправедливости… Он не наказывает… пусть бы у него рука, например отсохла, если крадёт. Они говорят, так бог установил, так надо, это справедливо. А почему я должен отвечать в седьмом поколении за грех моего предка? Может, он даже убийца был, а я почему за него должен отвечать? Где тут справедливость?»
Я неосторожно где-то в разговоре вставил, что всё, что ни делается, – к лучшему. Тут он, хоть и приветливо, без антагонизма, но взвился. «Нет, вот с этим я не согласен! Почему всё, что ни делается, то к лучшему? Вот у меня отец погиб, в аварию попал, когда мне полгода было, это к лучшему? Нет, это не к лучшему! А вот пасынок… (он имел в виду, что пьяница и уголовник пасынок умер и избавил их с женой от мучений с ним)… Лёша… да. Это… Как бы к лучшему, что ли. Хоть и не хорошо так говорить, царство ему небесное. Ну в общем, не к лучшему, не к худшему. И так. И так бывает».
га.
Вечноестремлениевперёд.


– И чё? Где тут Эмма? И при чём здесь рассказ «кавалериста»?
– Сам дурак.

Рассказ ополченца.

«Сын позвонил говорит приедет со своей и подружку той привезёт ну я всё приготовил спиртное не стал брать они интеллигентные по три языка знают немецкий английский естественно и французский кто испанский я им свою комнату большую уступил там мой письменный стол в столе в ящике так листы бумаги а4 я два листа положил скотчем заклеил как пакет получился а внутри полторы тысячи баксов мой нз они приехали такие молодые весёлые красивые я и подумать не мог хорошо провели время ребята хорошие у подружки только грустные глаза порядочные хорошие ребята когда уехали я посмотрел что-то пакет худой посмотрел а баксов нет наверное это грустная подружка взяла у неё наверное проблемы ей надо пусть ей на пользу пойдёт вот ни слова никому пусть не жалко жалко конечно немного но она сама знает она не воровка я вижу хорошие ребята я настаиваю на этом серьёзно бывает бывает…»
– Вы наследили.
– Да, я промашку сделал. Но она ревнивая сука. Я всё представил следователю как записку к другой женщине, не шифровку.
– Вы не нервничайте.
– Я не нервничаю.
– Это что у вас, револьвер? Не могли места лучше найти, чем на столе. И конечно не заряжен?
– Почему, заряжен.
– Да, напортачили вы. Ну успокойтесь.
– Да я спокоен.
– Вы не смотрите, что циркач ругается, он грубый человек. Давайте исправлять, что напортачили. Берите бумагу, пишите.
Официант дружески похлопал Свинцицкого по плечу и подтолкнул, предлагая воспользоваться, по столу пачку чистой бумаги.
– Берите ручку, пишите. «Милая Лена!» Написали? Дальше. «Я много думал. Я совершил страшную ошибку. Мне сейчас очень тяжело». Написали?
– Нет, не успел.
–Ну не спешите. «Мне сейчас очень тяжело. Я так больше не могу». Точка. Написали?
Официант перегнулся через плечо Свинцицкого и ткнул пальцем в текст. – Что это?
Свинцицкий склонился к листочку, официант незаметно взял со стола пистолет.
– Здесь всё нормально.
– Вы не поставили подпись и дату.
Свинцицкий презрительно усмехнулся, поставил дату, широким росчерком подписал письмо, и в этот момент раздался выстрел. Официант сзади выстрелил Свинцицкому в затылок. Как ни странно, ни капли крови не брызнула из раздробленной головы предателя. Свинцицкий как-то чуть подскочил дёрнулся вперёд и завалился на стол, неестественно вывернул в сторону правую руку. Официант аккуратно вытер свои отпечатки с пистолета, вложил орудие убийства в руку покойника, достал из кармана пачку «Казбека», не спеша закурил, оглядел комнату, сделал несколько затяжек папиросой и также не спеша вышел из квартиры. Он обещал циркачу, что будет через полчаса. И вполне успевал.
В бой идут железные чекисты
Под напором стали и огня.
До смолистой тайги.

И Ксюша родила девочку, Тосю.
Потом уже, когда Тоси уже шёл пятый годик, она убила котёнка. Можно бы сказать, что убила козлёнка, или собачку, или зайчика, но она убила котёнка.
Ксюша тогда часто приводила дочку к бабушке с дедушкой и оставляла у них в домике. Такая маленькая избушка, в одну комнату. Заходишь с крыльца – сени. Там дверь, и попадаешь в комнату. Всё там было, в комнате той. Стол кухонный у стены у окна, сбоку на другой стене шкафчик. У третьей стены диван, над диваном большие часы с боем, а под часами отрывной календарик с переписанными чернильной ручкой датами – дедушка с бабушкой жили по юлианскому календарю. Дальше в одном углу большая кровать с огромными подушками, а во втором углу иконы, много икон, разные – иконостас. А где-то посредине, между всеми этими предметами, ближе к шкафу и кухонному столу, она, кормилица и поилица, русская ли печка. Во-первых, на ней бабушка всегда готовила вкусные всякие блюда, а во-вторых, зимой, холодной, морозной и ветреной, от печки исходило приятное-приятное тепло, и хрустящие звуки горящих дров, и немного дыма. Ну и котёнок в ту зиму жил в избушке, такой маленький, такой хорошенький! А бабушка с дедушкой куда-то вышли, кто знает куда, а мама Ксюша по делам своим умчалась, она всегда куда-то мчалась, на самом деле, ни минуты покоя, не могла без дела сидеть. Тося на диване раскраску раскрашивала, а котёнок вдруг засуетился и мяукать начал. Захотел, может, чего. Так мяучит и мяучит, громко, подходит к Тосе, заглядывает ей в глаза и мяучит, прямо кричит или орёт. А Тося ему строго так: «Замолчи!» А тот не слушается и мяучит. Тося опять: «Замолчи! Замолчи! Замолчи!.. Замолчи!..» Раз двадцать повторила, очень строго. Не унимается, орёт. Тося встала с дивана, взяла у печки кочергу и ударила котёнка по голове. Котёнок на секундочку замолк, а потом снова принялся орать. Тогда Тося стала бить котёнка по голове ещё. Она била его, била, била, пока тот не перестал орать и двигаться. А Тося положила кочергу на место и села дорисовывать раскраску, на раскраске у девочки платье красивое, надо было раскрасить. Когда бабушка пришла и увидела мёртвого котёнка, Тося сказала: «Я не знаю. Он орал громко, а потом перестал». «Ну что ж, жалко котёнка, – сказала бабушка. – Он какой-то хилый был. Бог забрал. Другого заведём». И вынесла тельце куда-то.
Тося, когда взрослая стала, часто рассказывала всем эту историю. «Я в детстве котёнка убила. Кочергой». Она говорила это таким тоном, что как бы приглашала слушателей поудивляться вместе с ней: вот ведь как, взяла и в пять лет кочергой котёнка убила!
Казик, брат Тоси, никого кочергой не убивал. Как убивали, и, кстати, тоже кота, видел, свидетелем был, а сам не убивал. И ни котёнка, ни кого. А Тося убила. Но она была старшей сестрой Казика, и когда вот так расправилась с надоедливой ей живностью, Казик только-только родился, вернее, Ксюша его только-только от груди отняла.
А пока – пока Тосе нет ещё пяти лет, Ксюша только родила Тосю, свою первенку, и девочка была совсем крошечной, запеленатой во множество пелёнок и в ватное детское одеяло. А Ксюша лишь привыкала к своему новому положению, положению мамы, человека, несущего ответственность за новую слабую и беззащитную жизнь.
Но в душе у Ксюши боролись два чувства.

– Ну что, как твои гости?
– Тсс! Спят ещё. Потом расскажу… Приехали вчера поздно, почти ночью. Самолёт в Порт-о-Пренс приземлился в 16:30, до моей деревни добираться 200 километров. Думал, на автобусе поедут, в крайнем случае, возьмут такси. Пишет смс: «Решили взять напрокат машину». Ну что ты будешь делать! Ночь, у нас снегу навалило, перевал закрыт, ехать надо берегом, незнакомая местность… Охота пуще неволи. Доехали. Уже поздно приехали, темень, мороз притопил. Ничего. Основной, Митюня маленький, да не маленький уже 23 года парню, его девушка и их подружка. Ну так, ничего, интересные ребятки. Думал, с самолёта, дорога тяжёлая, спать сразу. Нет, «мы ужинать не хотим, не хотим», а потом, посмотрели – камин растоплен, светло, тепло, уютно. Я говорю: «Коньяк есть, хотите с дороги? Коньяк скверный, но бутылка непочатая». Помялись, а после ужина, видимо, силы восстановились, Митюнина девушка: «Давайте коньяк!», так и посидели до 2-х ночи. Комильфо.
Казимиру Дмитриевичу в эту ночь снился сон. Они с Кристиной в аэропорту, большой, людный, многорасстроенный разлапистый аэропорт. Казимир Дмитриевич будто пошёл куда – то ли газет купить, то ли что. Нет Кристины. Потом звонок, она звонит, говорит: «Я уже в самолёте, заняла место, вам с Митюней держу два свободных, быстрее идите». А Митюня бог знает где, как всегда по своим делам. Казимир Дмитриевич – туда-сюда, не может найти самолёта, ни лётного поля, ничего. Кругом люди, строения какие-то, площадки, магазины, бутики. И понимает Казимир, что не успеет к отлёту, всё, смирись, улетел самолёт. И такое чувство во сне – вроде тоски, но не тоска, а так, печаль печальная: улетела Кристина, без него улетела. Ну и проснулся.
Кристина умерла пятнадцать лет назад.

Вообще-то остров Грацио – южный остров, тёплый, но в ту зиму, как нарочно, ударил мороз до минус пятнадцати, намело снегу, засыпало дороги и перевалы, только что море не замерзло – его, море, так просто не возьмёшь. Это тебе не берег Врангеля-Берлиоза. Как известно, от берега Врангеля-Берлиоза начинает своё течение могучая северная река Воркута. Тяжело, холодно и мутно несёт она свои воды до впадения в Онежское, потом в Ладожское озёра. Маленьким ручейком выбегает из Ладожского озера Москва-река, спешит к югу, набирая зрелости и вод, мужает, полнеет, впадает в Оку, сливается с последней, а эта уже, в свою очередь, сливается с Доном, так красочно воспетым Шолоховым и в заунывных песнях донских козаков, и незаметно переходит этот Дон в Волгу – великую русскую реку. Сколько историй, легенд, баллад, приключений, радостей и страданий, тайн и откровений хранят тысячелетние берега Итиля! Сколько жизни, сколько энергии даёт, не прекращая своего неизбывного бега, бурливая и седая Волга! И так, несясь вниз по своему течению, расширяясь, разливаясь, полнея и густея, тучнея рыбами, лодками и рыбаками, баркасами и пароходами, туристами, байдарками и плотами, пловцами и прекрасными пловчихами, вливается наконец вечная Волга в великое же Аральское море. Перемещение раскалённых воздушных масс над астраханскими песчаными барханами, сложная, неоднородная геомагнитная обстановка над зоной волго-аральской ареала, обусловленная потоками огнедышащего нейтрино, пронизывающего эту зону с интенсивностью не менее напряженной интенсивности потока нейтрино в глубоком космосе при прохождении частиц первоматерии сквозь космические струны далёких окраин вселенной, эта поразительная земная аномалия создаёт здесь иллюзию совпадения зон пространства, смещения водоёмов, отдаления друг от друга Аральского и Каспийского марей, чем обуславливается и объясняется многовековое бытовое заблуждения о впадении Волги в море Каспийское. Впрочем, данное заблуждение никак не мешало древним русским путешественникам без труда попадать через Волгу в то самое Аральское море, оттуда – либо на Каспий, либо далее, на Восток в Индию, через реки Инд и Ганг. Свернувшие же на Запад, на Каспий, легко через узкий пролив попадали в Чёрное море, ну а там уже и Прованс, Босфор, Дарданеллы, Средиземное море, по-русски «море Лаптевых», и на широте Рима, Самарканда и Харькова – остров Грацио, земной рай со своей столицей Порт-о-Пренс.
«Холодно, Клепиков!» – «Ой, голодно, Марсюлис!» Так разговаривали после отбоя, лёжа на соседних нарах, два молоденьких солдата, призванные на военную службу в приграничный полк по охране рубежей Грацио. Да, холодно и голодно было в ту зиму на Грацио. Немало деревьев инжира и миндаля помёрзло той порой в грацианских степях – остались без урожая, а значит и без средств существования, грацианские крестьяне. Да только всё нипочем потомкам сталеваров и рыбаков. Выдержат, и не такое выдерживали, ещё крепче станут…

Кристина говорит: «У нас стиральная машина сломалась, Казик, посмотри».
Ну что я могу сделать? Я же не слесарь. Честно говоря, я и прокладку в кране толком не могу поменять. Вожусь, вожусь, делаю серьёзное лицо, а через час-другой опять капает. А тут стиралка. Взял, вытащил агрегат на середину ванной, перевернул, сижу сосредоточенно выкручиваю какой-то болт. Или винт, хрен знает, как это называется. Кристина подходит. «Казик, тебе помочь? Что подержать? Что покрутить? Тут что сломалось?» Я злой как собака. «Иди, иди, не надо ничего помогать. Я сам. Видишь, здесь болт прикипел, не крутится». Она сидит: «Давай помогу…» Я чуть не ору со злости: «Иди отсюда! Я сам!» Отошла, гремит на кухне кастрюлями.
Ничего не сделал, кое-как разобрал, разломал и отставил в сторону. «Потом посмотрю. Там сложно всё». Собрался к Яше в гости. Яша – симпатичный молодой еврей, я с ним в бассейне познакомился. Приятный парень, холит в тройке, чистый, аккуратный, умным и интеллигентный. Мы как-то подружились слегка, я иногда хожу к нему в гости по вечерам, разговариваем – о музыке, он любит классическую, о Пушкине, Яша знает наизусть целые главы из «Евгения Онегина», вот как Дмитрий Варламович умел. Много говорим о политике – наши взгляды во многом сходятся, если он, конечно, из тактичности не подстраивается под меня.
«Я с тобой, – говорит Кристина. – Ты меня ни разу к нему не брал. Познакомь с твоим Яшей. Может, это и не Яша, а дама там у тебя?» Я чувствую свою вину, что накричал на неё днём, согласился. Пошли вместе. Кристина навела марафет. Она, как подкрасится, наденет свои белую водолазку, просто ангел. Такая беленькая, глаза, как два колодца, а если улыбается – то вообще отпад. И духи какие-то шикарные. Ну постаралась. Зачем, она же Яшу и не видела ни разу.
Пришли, Яша открыл дверь, сразу видно, оценил Кристину, как хищник оценил. Ясно, что Кристина будет для него приоритет – не со мной дружба, а ей внимание. Так и стало. Он, как всегда, одет с иголочки. Правда, нас двоих не ждал, дверь открыл в халате на пижаму. Кристине руку поцеловал. «Раз у нас в гостях дама, я пойду переоденусь». Ушёл, вернулся вскоре в дорогом элегантном костюме, прямо пара получилась – Кристина и он, оба, как в оперу собрались. Он красивый еврей, ей понравился, сразу видно. Показал ей редкие гравюры из своей коллекции, Кристина, выяснилось, тоже интересуется гравюрами. Не знал. Яша предложил мартини, я пил коньяк. Они сидели со своими бокалами и мило болтали о безделицах, я почему-то не мог влезть в их воркование, посматривал, то в окно, то невпопад встревал к ним в разговор, а они говорили больше о литературе – о детективах, конечно, которые Кристина обожает, я ненавижу, а Яша, оказалось, тоже читает их и хорошо знает тему. Яша к месту цитировал Пушкина, поставил что-то из Баха, потом немного джаза, потом обворожительную Шадэ. Если бы Кристина не была моей женой, я бы почувствовал здесь себя лишним. Они явно чувствовали симпатию. Впрочем, всё было пристойно и по прошествии пристойного количества времени мы стали прощаться. В прихожей, одеваясь, Кристина обратила внимание на тенистые ракетки, стоящие в углу. «Ты играешь в теннис? – спросила она у Яши. – Я неплохо играю. В школе три года в секцию ходила. Давай сходим на корт. Завтра?» Они договаривались, не обращая на меня внимания, а я стоял, вполне себе, как дурак, глупо улыбался – ну не спорить же и не запрещать девушке со знакомым поиграть в любимую игру. Тем более, я сам в этот теннис играть не умею. Договорились завтра встретиться в пять.
Домой мы шли, как-то натянуто перекидываясь короткими фразами. Ужинать не стали, было поздно. Почти сразу легли, короткий, без вдохновения секс на ночь, я ещё покурил, она сразу уснула. Или сделал вид, что уснула.
Утром не пересеклись, каждый в своё время убежал на работу.
В четыре Кристина заскочила переодеться перед теннисом.
Я весь день ходил сам не свой. Во-первых, непонятно что делать со стиральной машиной. А во-вторых, этот теннис. Я-то знаю, как это бывает. Сначала поиграют ракетками с мячом. Потом попьют в фитнес клубе в кафе кофе. Потом он пригласит её к себя посмотреть какую-нибудь новую гравюру. Ну и что, что я в курсе, где они время проводят? Мартини выпьют. Потанцуют. Настроение – хорошее. Романтическое, симпатия взаимная, и растёт. Слово за слово, жест за жестом, голова кругом, я уже поднадоел ей по жизни, вокруг – никого и ничего, только приятная музыка, только мартини, кружащий голову, этот Яша, он такой приятный, такой умный, обходительный, у него такие нежные руки…
Всё, стоп, хватит.
«Кристина, я с вами пойду в теннис играть» Надо было видеть, как изменилось её лицо. «Ты же не любишь теннис». – «Интересно стало. Я тоже хочу научиться играть». – «Ты что, меня ревнуешь?» – «К кому?» – «К Яше». – «Нет, не ревную». – «Я же вижу. Ты аж позеленел от ревности. Посмотри на себя в зеркало». – «Ничего подобного. Но как-то странно. Жена при живом муже идёт встречаться с другим мужчиной». – «Это просто дружба. Просто теннис. Какой ты эгоист! У меня должна быть личная жизнь. Я ничего не вижу в жизни. Я что, не могу встретиться с интересным мне человеком?» – «Ты хотела сказать с «приятным» тебе человеком». – «Да с приятным мне человеком. Что тут плохого? Я не твоя собственность». – «Ну иди тогда. Приятного вечера с приятным человеком. Ты свободный человек. Совсем свободный. И я тогда свободный, совсем свободный. Иди, иди куда хочешь, хоть на панель иди, там твоё место». – «Дурак, идиот, сволочь!» – «А ты, ты…» Хотел сказать «шлюха», но не сказал и правильно сделал. Никакая она не шлюха, таких целомудренных ещё поискать, а Яша – так, минутная слабость, рутина затянула, я надоел, такого зануду тоже поискать ещё. Она пошла к себе, думал, плакать будет. Нет, слышно, звонит по телефону. «Извини, я сегодня так устала. Не смогу. В следующий раз сходим. Да, и Казика возьмём, он давно хотел научиться в теннис играть. Пока».
Пошла на кухню, разогрела ужин. «Иди ешь». Стол накрыт на одного. «Я не голодная». Уселась у телевизора, весь вечер смотрела какой-то дурацкий сериал. Через день уже и не вспомнили о ссоре. К Яше что-то больше не ходил. Да и она, надеюсь, с ним не встречалась. Я бы почувствовал.
А потом она заболела.
Так что, кто знает, что бы было, если бы Кристина не умерла. И Яша мог проявиться, и Саша, и Шмаша…

«Товарищ полковник! Старший лейтенант Скуратова задание выполнила!..»
– Чш-чш-чш!.. Кончай, кончай. Как там твои гости?
– Уехали. Нормально всё. Михалыч, представляешь, почти всё время сидели в доме без хлеба. Пропал хлеб в посёлке.
– ?

Странные вещи стали происходить на Грацио с конца ноября. В ночь на 22-е во всех домах и домовладениях острова пропал хлеб. Полностью. Исчез. В ту ночь немного повезло тем, кто лёг спать пораньше, они заметили исчезновение писчи лишь утром. Но как же удивились грациане, которые в тот роковой поздний вечер, фактически уже ночью, ещё сидели в своих креслах и халатах, не спали, и смотрели поздние передачи по телевизору или просто беседовали приятной беседой по старинному Грацианскому обычаю за камельком! Когда полуночники дружно и внезапно встали с кресел и табуреток и подошли к своим холодильникам, чтобы взять оттуда покушать чего-нибудь вкусненького, то, открыв дверцу, островитяне не обнаружили в холодильнике хлеба: его там не было, хлеба – ни белого, ни чёрного, ни серого. Этот продукт на острове пропал везде-везде и сразу. Его не стало в 12-00 пополуночи во всех городах острова и во всех городках. Исчез мгновенно хлеб в посёлках и в деревнях, на хуторах и заимках, в монастырях и туристических стоянках, в гаражах и котельных, в школах и больницах, в приютах и детских домах, в отелях, богадельнях и бомжатниках – везде. Некоторое время тогда тем вечером островитяне посидели ещё, подождали. Вдруг произошедшее всего лишь досадное недоразумение и скоро всё наладится, исчезновение исчезнет, как дым и наваждение? Но, увы. Хлеба не было как не было, и к утру 22-го стало совершенно ясно: произошедшее – не случайность, и с этим, с отсутствием хлеба, придётся как-то жить и из положения придётся как-то выкручиваться.
Кто поумнее, тот достал из сусеков припасённые невзначай заранее запасы муки и занялся выпеканием румяных булочек, у кого-то нашлись спрятанные под подушкой корочки засохшего «бородинского», кто-то держал для соседской собаки в шкафу ванильные сухарики – всё это пустили в расход. Но такие мелкие приёмчики не решали проблемы глобально, в государственном масштабе: обеспечение Грацио основным продуктом пропитания. Проблему хлеба, а точнее его отсутствия необходимо было решать именно глобально.
Крысы. Всё дело оказалось в крысах, и это выяснилось постепенно и позже.
Нельзя сказать, что у острова Грацио не имелось врагов – имелось врагов. Выгодное географическое положение на перекрёстке торговых морских путей, что давало грацианам всегда достаточную прибыль в бюджет и, соответственно, позволяло жить безбедно основной части населения, а также мягкий и приятный климат острова, великолепные виды, прекрасные пейзажи, прекрасные же горы, выверенная, как по лекалам, береговая линия и уютные, в основном песчаные, пляжи, пусть и пригодные к использованию лишь летом, – это и многое другое возбуждало завистников и генерировало производство коварных планов непорядочных и алчных, мечтающих о величии, соседей по захвату всего этого богатства и красоты.

Всем Ленам посвящается. Песня Пети Мокина.
Волны за кормою бьются белой пеной
Что ж со мною делаешь ты Лена, Лена?
Я писал тебе приветы, это ясно,
На приветы ждал ответы и напрасно.

Где моя любовь? Она мне сердце гложет,
Видно, почта в этом деле не поможет.
За какое преступленье впал в немилость?
Ты ни разу в сновиденье не явилась.

Между нами быстро катит волны Волга
Встречи ждать с тобою, кстати, очень долго,
Я приду к тебе домой после рейса,
Не играй в любовь со мной и не смейся.

Лена! Прости меня, я – свинья.
Пушкин А.С.

Мышь.
На самом деле мышь была крысой.
Виктор Алексеевич, с красивой и вкуссной русской фамилией Пряничников, по кличке «Крыса». Нет, это не тот Виктор Алексеевич, который бывший директор института НИИ «Железобетон», который был штангист и у которого случилось несчастье – погиб, трагически и нелепо, под колёсами поезда ребёнок. Нет, это совсем другой Виктор Алексеевич и к Виктору Алексеевичу Рахметову Пряничников Виктор Алексеевич не относится ни в малейшей степени.
Есть известный символизм в том, что именно организация Виктора Алексеевича Пряничникова – «Мыши», была, в конечном счёте, причиной исчезновения на острове Грацио хлеба.
Нельзя сказать, что с детства маленький Витя Пряничников голодал или что ему не хватало, например, того же хлеба и даже тех же пирожков с маком. И не от недоедания или болезни, предположим, Витя рос маленьким и слабеньким – нет, просто таким уродился.
Он выглядел сереньким каким-то по виду и мало-мало волосатеньким, а его серенькие волосики на головке с немного узким черепом, не очень-то и густые даже с молодости, лежали всегда аккуратно причёсанные на ровненький проборчик. Белое, вообще-то, личико почему-то выглядело тоже серым, наверное, такую иллюзию создавал этот серый цвет волос на голове у Витеньки. И в этом нет никакой нарочитости – мол, серый, как крыса, сам Витя крыс не любил и даже когда хотел кого оскорбить, про себя часто говорил на того: «Крыса!», явно не считая, что сам похож на это хитрое и даже умное животное. Кличка «Мышь» пристала к Вите сама собой, в глаза его так очень редко называли, да и что обзывать – и так мелкий, невзрачный, серенький. Крыса и есть, чего обзываться ещё.
Витюня совсем маленький когда был, очень любил играть в песочнице. Он помнил себя лет с трёх точно. Бывало, мать выведет мальчика во двор, оставит у горки с мягким и влажным песочком, да и отправится по магазинам на часок. А песочек такой хороший, липкий, так интересно из него куличики лепить. У Витеньки были красные и жёлтые пластмассовые формочки, он засыпал туда лопаткой влажный песочек, а потом переворачивал формочки и получались красивые домики, только маленькие и рассыпались. А вот у мальчика напротив, что с той стороны песочницы, получались большие домики, как замки из мультфильма, и не рассыпалось ничего. Этот мальчик так построит свой красивый замок, потом бежит за угол водички набрать из лужи в ведёрко, чтобы полить своё строительство сверху для плотности. А Витенька потихоньку раз – и уже у замка этого стоит, раз ножкой, каблучком ботиночка, и по замку бьёт, разламывает, рассыпает этот замок. А то что? У мальчика этого такой большой и красивый домик, а у Витеньки маленький и разваливается сразу. Потом быстренько снова к своей стороне песочницы бегом и катает свои маленькие куличики. А тот мальчик возвращается, смотрит – а его замка-то и нету. Мальчик по сторонам смотрит, не поймёт в чём дело, потом в слёзы и ревёт. Ну успокоится, опять строит строения. А Витенька, как ни в чём не бывало, возится со своими формочками, да исподтишка на противника поглядывает. Тот снова бежит за водичкой. Витенька снова к замку – раз, и опять ножкой бьёт. А мальчик-то в этот раз быстро обернулся с водой, да и увидел, кто это ему здесь пакостит. Да как взял камень, и камнем Витеньку по голове и стукнул. Витенька как заревёт, а тут и мама Витеньки пришла, и того мальчика мама пришла, и начали они ругаться. А потом та мама своего сына отшлёпала – как дала ему по попе рукой, а один раз по затылку его сильно сгоряча двинула, он тоже заревел, громко так. «Не смей драться, Вовка! – кричала его мама. – Видишь, какой хороший Витя, он сидит спокойно, играет, никого не трогает, зачем ты его ударил камнем? Не пойдёшь гулять больше! Дома сидеть будешь! Не пущу больше! Неделю дома сидеть будешь!»
Этот Вовка через двор от них жил, так Витин дом, потом сбоку детский садик, Витя туда, в этот садик, не ходил, справа от садика та самая песочница, а потом Вовкин дом. У Вовки велик был, красивый, на таких толстых накаченных резиновых колёсах. Это когда они уже подросли немного, постарше стали. Витенька всё думал, как бы этот велик куда-то спрятать, чтобы Вовка его не нашёл. План даже разработал. Вовка выйдет на велике кататься, как всегда бросит на минутку его и побежит куда-нибудь. А Витенька потихоньку возьмёт велик и в подвал закатит, там дверца входная в подвале иногда открыта, дворники иногда забывают закрыть. Вот закатит Витя велик Вовкин в подвал, а там внутри во второй комнате, такой пыльной и грязной, темно и тепло, и камни большие, кирпичи разные на земле валяются, Витя велик так на бок положит и станет кирпичом бить, пока не попортит. И колёса накаченные надо проколоть обязательно. А потом чем-нибудь закидать велик, чтобы не видно было и чтоб Вовка не нашёл его. Пусть без своего поломанного велика поживёт, хватит ему кататься. Вот такой план Витя разработал. Да только мечты всё это оказались, опасно – застукают, Вовка надолго велик не бросал, не было момента для приведения плана в жизнь. Один раз только вроде был момент, Вовка бросил свою каталку, и народа вокруг никого, такой удобный момент, но дверь в подвал оказалась закрыта, и Витя нашёл лишь гвоздь, тыкал, тыкал в шины, проколоть хотел, да не вышло, не прокалывались, прочные оказались шины. А тут Вовка бежит – увидел, что враг делает. Витенька убегать, Вовка за ним, не догнал, Витя в свой подъезд, домой заскочил и дверь за собой захлопнул. «Я тебя поймаю, шею надеру!» – только услышал Витенька Вовкину угрозу и ещё услышал, как тот пнул ногой в дверь. И всё. Ничего, Витенька что-нибудь придумает, как насолить этому Вовке. Никуда он от Витеньки не денется. Витя с детства понял, такие, как Вовка – плохие. Их надо наказывать. То домики строит, так красиво у него выходит, и не боится, что разломают. И на велике катается, и бросает велик, где попало, не боится Витиных козней. Упадёт – не плачет, маме своей никогда не жалуется. На Витю, на самом деле, обычно внимания-то не обращает, не замечает совсем. Ну да, Витя маленький, серенький, не заметный. А Вовка вот какой здоровяк, а они оба возраста одного.
Зато мама считала своего Витеньку умным мальчиком, так и говорила: «Витенька у меня умный мальчик, он умнее других. Он не будет никогда расстраивать свою любимую мамочку».
И гладила мальчика расчёской по волосам. Витина мама сама стригла своего сына, она делал это очень хорошо, стригла его серенькие волосики. Она стригла его, приговаривала своё: «Витенька у меня умный мальчик» и укладывала причёску ребёнка на аккуратный проборчик. Мальчик с самого детства ходил с проборчиком на левую сторону, с правой – на левую. Вот такой ещё был дошкольник, крохотуля, волосики не то, чтобы уж густые, да и не то, чтобы уж очень серенькие, так, сероватые, и – проборчик.
«Раз ты у меня такой маленький, родился у меня семимесячным, – говорила мама, – то должен быть умнее других, хитрее – чтобы тебя не обижали. Мамочка твоя не всегда с тобой будет, не всегда сможет защитить тебя. Ты должен сам научиться за себя постоять. Будь умнее других, хитрее. Смолчи, а сделай так, чтобы никто не знал, что это ты сделал, так, как тебе лучше сделай, а не другим чтобы лучше».
Витенька не понимал, что такое мама ему говорит, да только сам знал с самого детства, с тех пор, как только начал себя осознавать: надо делать так, чтобы другим стало похуже, а ему получше и чтобы его, Витеньку, хвалили все при этом, а не только мама хвалила. А таких, как Вовка, наказывать надо, больно надо им делать, пусть не сам Витя больно сделает Вовке, а хоть другие пусть сделают, Витенька и так порадуется. А то несправедливо получается, а так – справедливо, если Вовкам будет больно. Да вот хотя бы то, что Вовка здоровый такой, высокий, крепкий растёт, а Витя маленький и слабый, вот уже и несправедливость. И велик у Вовки лучше, чем у Витеньки – несправедливо. Витенька тогда со своего велика почему упал? Из-за Вовки, ехал на своём и увидел, как Вовка на свой велик вскочил и покатил, так ловко, вскочил, так оттолкнулся ногой от бордюра и поехал быстро. А Витенька так ловко не умел ещё тогда вскакивать, и это несправедливо, что Вовка умел, даже без тренировок умел. Витя потом тренироваться стал и научился конечно вскакивать в седло, но пока-то не умел. Загляделся на Вовку, задумался, руль вбок, а сам упал, больно. Всё из-за Вовки, вот и несправедливость.
А Витя, когда уже в школу пошёл, очень старался проявлять себя таким умненьким. Правда, это не всегда у него получалось, и умным его в школе ни разу никто не назвал. Ну дураком тоже, конечно, не могли назвать, Витя учился с первого класса неплохо. Не на пятёрки, конечно, но на четвёрки, тоже хорошо. Бывало, на уроке арифметики учительница задаёт задачки, кто первый решит. Витя решал быстро иногда. Не всегда быстро, но иногда. Но первым никогда не мог решить. А вот Коля Нудык, тот всегда первый решал. Только кто ещё решает, а Нудык раз – и тянет руку: «Уже!» Нудык какой-то уродливый, маленький, ещё меньше Вити. Голова большая, сам чернявый, а шея белая и длинная, а ножки, как две спички торчат. Они из спортзала выходили раз, там репетиция к новогоднему спектаклю шла, это ещё во втором классе когда учились, Витя смотрит, в коридорчике никого, только он и Нудык. Витя взял, да как даст Нудыку по голове, а у того голова бац и о стену стукнула, звонко так. Витя говорит: «Что ты задачки сегодня так быстро решал, у тебя что, шарики в голове крутятся? Пусть об стенку постучат, я послушаю». И ещё взял голову Нудыка и несколько раз о стенку ею стукнул. Нудык упал, а Витя ушёл. Потом Витю учителка зовёт. «Коля Нудык голову разбил, признался, что ты его ударил». Витя испугался, что накажут и заплакал. «А-а! – плакал он. – Я неча-аянно! Споткнулся на ступеньках, упал и толкнул Колю. А он голову об стенку разби-ил… Я больше не буду-у! Прости меня, Коля-а!» Коля простил, у него на голове, вокруг, был намотан большой широкий бинт, и сбоку на бинте проступало тёмное пятно, наверное, от йода. Потом Витя иногда подкарауливал Нудыка, где получалось, чтобы без свидетелей, хватал за голову и опять бил этой головой о стенку, но теперь уже не так сильно, чтобы не разбить в кровь, как в тот раз. Нудык терпел и больше не жаловался. «Он не умный, – думал Витя. – Это он просто быстро задачки решает. Это я умный. Потому что я его бью по голове, а он меня нет. Я хороший, а они плохие».
Витя оказался с детства не глуп, нет, не глуп. Он, например, рано понял, что надо спортом заниматься. Пусть он маленький, как говорят «мелкий», и ножку немного приволакивает, но зато спортом можно стать сильным, и фигуру иметь, как на картинке, «бодибилдеры» называются. Мама купила Вите гантели, и он стал ежедневно тренироваться.
Да, Витин папа. Не было у Вити папы, сиротой рос мальчик. Какое же это горе, погиб папа Витин в самом расцвете лет. И верно, горе. Простой рабтяга. Что там он из деревни в город приехал! Дома строил на стройке. Ну зарплата у всех маленькая, а Витин папа, Алексей Назарович, умел экономить, бережливый, да ещё и в долг мог давать. Работяги-то другие все пьяницы, а Алексей Назарович почти не пьёт, ещё деньги на это зелье тратить! Вот ходит с утра коллега по стройплощадке, мается, опохмелиться хочет, аж горит. А Назарыч добрый, даст рубль, но с условием, в получку – два отдать. Конечно, Алексею Назаровичу выгодно, но ведь и человеку помог. Нет, хороший человек, в сущности, был Витин папа, что бы кто ни говорил. Били, конечно, за это его, Витиного папашу, пару раз, за доброту эту. А тут один олух нашёлся, как пьяный или опохмелиться надо, то просит, клянчит, дай, мол, взаймы, Назарыч, у тебя есть, я знаю. А как отдавать – издевается над Назарычем, дразнит. Вот в получку говорит: «Отдам, Назарыч, твою трёшку. Я же не отказываюсь. На, возьми». Полез, гад, на кран башенный, все стоят, смотрят, смеются, и прикрепил изолентой к балке там наверху трёшку. Он ловкий был, тот алкаш. Молодой, весёлый такой, когда трезвый. Да и когда пьяный весёлый. Это он такой весёлый был, пока не посадили, за Назарыча. Спрыгнул с крановой лестницы и говорит: «Лезь за своими деньгами. Посмотрим, во сколько ты свою жизнь оцениваешь, в три ли рубля». Алексей Назарович полез на кран, забрался, почти размотал ту изоленту, да сорвался. Убился сразу – высоко было. А того алкаша весёлого посадили за Назарыча. А Витенька остался сиротой, ему-то тогда ещё два месяца от роду было. Не знал папу. Так и рос без отца. Только мама потом ему всегда говорила: «Учись сынок, учись, чтобы не работать на стройке, как твой отец. Начальником становись, хоть каким-нибудь. Чтобы тебе, а не ты. И денег много будет». Только раз подслушал. Мать на кухне стояла, в окно глядела. Говорит: «Боже, какой же он у меня недоделанный!.. Уррод!» Витя никогда до сих пор не слышал от неё такого слова, «боже». Он тихонечко вышел из кухни, чтобы мать не заметила, а уши у него стали как огнём гореть, прям до вечера горели, аж красные были до вечера.

Про ангела Алёшу. Сложно даже допустить, что кто-то может подумать, что каждому человеку существует в пару ангел. Это, конечно, не то, что некоторые думают, что такой ангел оберегает своего человека из пары или следит за ним, хотя, может, иногда и оберегает, и следит. Нет, не известно почему, а только каждому есть на Земле своя альтернатива – ангел. Он живёт и живёт себе, сколько ему положено, жить этому ангелу на Земле, как человек сначала живёт, а потом перебирается, ну известно куда – на небеса. А бывает, доживает на Земле до глубокой старости и умирает дряхлым стариком или старухой и так и не узнаёт, что он был ангел, только на том свете ему об этом сообщают. Но это дело тайной покрыто, и никто ничего в этом не понимает, даже, по-видимому, священнослужители, особенно те, которые пишут толстые книжки – про святость, про политику немного, про миссию народов и в тайне сами мечтают стать если не ангелом, то уж во всяком случае мудрым старцем.
А так, у каждого свой ангел. У Вити Пряничникова тоже был. Витя, конечно, про это не знал, и сам ангел не знал, что он в паре с Витей, альтернатива Вите какая-то. И что он ангел, этот ангел не знал.
А может, и не в паре. И вообще, тут Витя совсем ни при чём. Только родился он, этот Витин ангел, Алёша Малюткин, в один день и один час с Витенькой, правда, в другом городе. А папы у него тоже не было, у Алёши, кто знает, где делся. А мама-то при родах и умерла. Вот печаль-то какая! Алёша, как родился, поплакал немного как младенец новорожденный, поплакал, да и перестал, спокойный мальчик оказался.
Вообще-то здесь история не про Алёшу Малюткина, поэтому на сём про него и закончим. Скажем только, что этот Алёша потом скитался по домам малютки, даром что Малюткин – хорошая там няня одна попалась, добрая, на удивление. Она спокойного симпатичного, как ангелочка, мальчика заметила, всегда привечала его и, спасибо ей, занималась с ним, разговаривать учила, мыла и чистила его, из дома после собственных детей вещи ему носила… А то другие малютки и к пяти годам говорить не умели толком, и ходили всегда грязные и оборванные, а Алёша ничего. Потом в интернат Алёшу отдали, перевели из дома малютки. А при расставании нянечка сказала: «Ты, Лёнька, жди, найдётся тебе мама, другая тётя хорошая, и папа тоже, они тебя полюбят и возьмут к себе, и будут тебе мамой и папой. Ты верь».
Алёша-то свою настоящую маму не знал вовсе, а очень хотел, чтобы пришла какая-нибудь тётя и забрала его к себе. Она возьмёт его за ручку и скажет: «Я твоя мама, малыш. Пойдём, я тебя и с твоим папой познакомлю». И детки в интернате все тоже хотели, чтобы их усыновили или удочерили. Как кто приходил из людей выбирать себе ребёнка, так ребята так старались, так старались. Им всем воспитатели выдавали в таких случаях чистенькую одежду и приказывали хорошо себя вести, а то никто не выберет. Вот Алёше тогда пять лет только исполнилось. (Вите тоже пять исполнилось, день в день). Тогда пришла пара, мужчина и женщина, а ребята не знали кто, те на них через окошко в столовой смотрели. И вот одели ребят красиво, и Алёшу тоже красиво, в новые чистенькие одежды. Помыли накануне хорошенько в бане. Алёше надели трусики, шортики и рубашку белую, а на шею прицепили галстук-бабочку чёрный, ох какой красивый! Но Алёша даже почти не обратил внимания на такую замечательную одежду. А, ещё гольфы тоже белые надели. Сандалики. Посадили всех в столовой за столики, каждого за отдельный столик и дали кушать пюре с котлетой. И потом компот. Алёша очень любил пюре, но тут не особо даже кушать хотелось. Он не знал, кто за ними пришёл, знал только, что кто-то пришёл и кого-то сейчас могут выбрать, надо только очень понравиться своей новой маме. И папе. Алёша очень старался, он сидел за столиком ровно, локти на столик не клал, как учили, вилочкой еду брал аккуратно, а жевал с закрытым ртом, чтобы, не дай бог, что не вывалилось. Но никто не заходил в столовую, Алёша напряжённо вытягивал свою тоненькую шейку и поглядывал с надеждой по сторонам, то на окно, то на дверь, то на маленькое окошко в стене сбоку, в подсобке. Детки не знали же, что именно в этой подсобке стояли пришедшие гости и разглядывали ребят и выбирали, кто понравится больше. Вот так Алёшу и выбрали, та пара выбрала.
Алёша ничего не понял, он даже не разглядел тех дядю и тётю толком, что стали его мамой и папой. Как-то быстро, в несколько дней оформили ему все документы, и мальчик оказался в другом городе, в доме своих новых мамы и папы. Он очень старался понравиться новым родителям, но почему-то ничего у него не получалось. Мама уже через несколько дней стала его в наказание постоянно шлёпать, хоть в основном по спине и по попке. А папа однажды сильно ударил ладонью по затылку. И пошли бить его каждый день, всё он в чём-то виноват оказывался. А потом к ним пришли гости, целая компания, мама и папа накрыли на стол и сели с гостями кушать. А Алёшу отправили в сени, чтобы не мешал. Алёша там долго стоял, потом очень замёрз, зима же была, сени холодные-прехододные, Алёша терпел, терпел, а потом заплакал. А потом уже плакать сил не было, хоть он негромко плакал, чтобы не расстроить своим плачем родителей, да и холодно совсем. А утром, когда гости уходили, заметили лежащего на полу замёрзшего мальчика и крикнули маме и папе. Но Алёша этого уже не слышал. Родители занесли его в дом, он ещё дышал даже. Но потом сразу умер. И вот тут выяснилось, что Алёша-то – ангел, и всегда им был. Это он как на небеса попал, там ему так сразу и объяснили. Алёша очень обрадовался, что он ангел, хотя и не знал, что это значит.
А Витя в то утро, когда Алёша Малюткин умер, Витя как встал, потребовал у мамы альбом и карандаши, он решил прямо с утра нарисовать, как будто он военный, и на плечах у него погоны. Вот это главное, Витя хотел нарисовать, как он в погонах. Вите до неба, где с утра находился ангел Алёша, было ещё очень далеко.
Это всё случилось, с Алёшей и как Витя рисовал себе погоны, когда Вите пять лет было. А потом Витя рос и рос себе, становился старше, взрослел, мужал, а Алёша находился на небесах, ангелом, и не менялся в виде и в возрасте. Здесь спорят, конечно, можно ли считать, что Алёша был ангелом, когда ещё жил на Земле. Некоторые считают, что нет, на Земле не считается, но это, кажется, ошибочная точка, зрения. Он сразу был ангелом, Алёша, как только родился, так и был уже им. Ну не об ангелах эта история. Или не только о них.

Кристина иногда вспоминала Яшу, тот уехал в Израиль, насовсем. Нет, она не жалела, что не встретилась с ним тогда. С Казиком на эту тему больше никогда не вспоминала. А только всё чаще и чаще стала подступать к Кристине тоска: рутина, однообразие, скука… Кристине хотелось чего-то особенного, яркого, блестящего, искрящегося, праздничного. Что бы всё сверкало вокруг, чтобы галантные мужчины кружились рядом, чтобы они говорили ей комплименты, подавали руку, целовали ей ручку, чтобы шикарная машина подвозила её к подъезду, что-то ещё, смутное, она и сама не могла сформулировать что. Она поймала вдруг себя на мысли, что почти ненавидит Казика, его однообразие, его молчаливость периодами или наоборот, его долгие пространные рассуждения и разглагольствования – про политику, про воспитание детей, про её подруг… Душа Кристины чего-то просила, даже не тело – для тела ей хватало и Казика, даже слишком. Но как же он предсказуем!
Она сама не знала, почему так сделала в тот вечер. Казик пришёл с работы как всегда, может, чуть раньше обычного, а Кристина не стала, как по обыкновению, накрывать на стол и звать его ужинать. Вместо этого она пошла в спальню, села к зеркалу и стала краситься. «Возьми там сам поешь», – бросила она холодно. Казик удивился, очень удивился, но только лишь растерянно молча пошёл на кухню грохотать кастрюлями. «Настроения нет, наверное…»
Кристина глядела на себя в зеркало. Нормально. Но надо подправить. Подрисовать.
Принялась за работу.
Поправила глаза, тональный крем на веки, положила тени, чуть подвела брови. Ресницы, тушь. Губы, так, хорошо. Ногти, покрасила. Сушить этот лак быстро. Сигаретку бы. Ладно, потом. Пудра… да практически не надо. Чулки или колготки? Чулки. Почему не колготки? Так… Бельё, французское, платье, да, маленькое чёрное. Золотой поясок? Туфли чёрные, шпильки или?.. Духи да, этот аромат пойдёт. Сумочка, эта, да, к туфлям. Всё… Отпад! Она не подумала так, просто это был отпад. Кто бы видел. Кто должен оценить её красоту? Казик? Почти с неприязнью вытеснила образ мужа из головы. Вгляделась ещё раз в зеркало, сердце встрепенулось – хороша, как хороша! Задумалась на минутку. Готова. Встала, пошла в прихожую. Оттуда: «Казик, во вторник в гости идём, надо подарок купить. Я ухожу. Потом зайду к Серовым, не жди, буду поздно…» Выскочила на лестницу и выдохнула. Чего нервничала? Будто преступница, ведь не соврала же. И подарок нужен, и к Серовым собиралась. А зачем так нарядилась, для Серовых? Захотела – и нарядилась.
…Шесть столиков, барная стойка. Большие окна во всю стену, здесь интима не делают. Музыка играет, но работники «Дома А» заходят сюда лишь в перерывах попить кофе и всё – дела. Кристина села за крайний столик, заказала кофе, закурила. Пусто. Сегодня в «Доме А» нет мероприятий, поэтому народа почти пусто. Может, придёт Алекс, он здесь режиссёром служит, брат Кристины, двоюродный.
Она ждала Ольщанского. Да. Да. Репутация. Его. Вера тогда после разрыва с Козловым была сама не своя. Вера ближайшая подруга Кристины. И это Вера ещё в тот момент не знала, что «залетела» от Козлова. Вот так, в отчаянии, Вера бродила по улицам Москвы и забрела в «Дом А». Ольшанский зав домом, он хороший человек, добрый, даром, что бабник. «Девушка, вы же Вера Серова? Я вас знаю. У вас какая-то беда, я вижу. Вам плохо. Что случилось? Знаете, а мне можно доверять. Просто у вас такое что-то, форс-мажор. Поэтому я без подходов говорю, как врач скорой помощи. Я же сам из семьи врачей. Могу помочь. Рассказывайте». И Веру прорвало, она разрыдалась, сразу, сильно и безудержно. Вера рыдала, всхлипывала, а Ольшанский гладил её по голове и молчал, он давал возможность Вере выплакаться. Когда та немного успокоилась, Ольшанский предложил: «Что уж там, пойдёмте ко мне в кабинет, вам успокоиться надо. Я не обижу, не бойтесь. Вам сейчас не помешает рюмка коньяка. Заодно и расскажите, вам же надо выговориться. Надо, надо, я знаю».
Это в цокольном этаже, мягкая длинная ковровая дорожка, приглушённый свет. В кабинете у Ольшанского уютно, чуть полумрак, лёгкий приятный запах каких-то сигарет, наверное сигары. Ольшанский налил две рюмки, сам не притронулся. Включил музыку, какой-нибудь Моцарт. Вера одним глотком выпила коньяк и без предисловий начала рассказывать. Как они случайно и банально познакомились с Козловым в кафе, как пошли сразу в гости к Кристине, как Кристина оставила их одних и ушла гулять. Потом встречалась с Козловым то у Кристины дома, то ещё где-то, то в каком-то общежитии у знакомых Козлова. Вере приходилось выкручиваться, придумывать для мужа всякие причины – почему она задержалась после работы, почему в который раз остаётся ночевать у подруги. «Я полюбила… Я влюбилась… Я люблю его… Я так сильно его люблю!» – Ольшанский сидел на диване совсем рядом с Верой и слушал её. Слёзы вновь навернулись Вере на глаза, она доверчиво положила голову Ольшанскому на грудь, он спокойный, надёжный, от него исходит доброта, успокоение, избавление от этой душевной боли…
Ольшанский обнял Веру и нежно поцеловал в шею. Вера стала своими губами искать губы Ольшанского, нашла их и впилась в них, страстно и сильно… А звуки 25 концерта Моцарта, такие уместные в этот момент, они уместны всегда, во всех случаях жизни, они просто божественны, они дают такое облегчение!
И просто. И что он уходит, что больше не хочет её видеть, что ничего серьёзного к ней никогда не испытывал, что у неё ребёнок и любящий муж и что надо вести себя прилично и порядочно и не гулять на стороне. И что не следует замужней женщине бросаться на первого встречного, и хорошо, что ей, Вере, попался такой положительный и добросовестный мужчина, как он, Козлов. И чтобы Вера впредь была разборчива, и что Козлов желает ей добра и только добра и всего самого наилучшего в жизни…
А Вера любила Козлова всё равно. И она после каждого раза с Ольшанским, когда они лежали, отдыхая, курили, каждый раз снова и снова пересказывала тому обо всём, что было у неё с Козловым: о встречах где ни попадя, об ухищрениях от мужа, о жестоких словах Козлова при расставании, о своей любви к Козлову, о надежде снова увидеть его, о том, что не обижается, что понимает, и что он прав в своих упрёках к ней. И опять плакала, и снова прижималась к здоровому белому сильному телу мужчины. Но с Аркадием Ольшанским у Веры не было ничего, кроме дружбы и секса, любви не было, ничуть, Вера любила только Козлова, она его любила даже сильнее своего маленького сына и с ужасом это понимала. Впрочем, приняла в конце концов как должное: что ж, Козлов для неё важнее сына. Но Козлов ушёл, всё.
У них случилась ещё одна встреча, да. Вот Кристина всё и устроила. Зачем? Сводница, ей, наверное, нравилось стыковать замужнюю Верку с любовником. Наверное, Кристина себя ощущала на месте подруги, изменяющей своему мужу Серову… Да не должно бы, чтобы сама хотела изменять, она же не Верка. Кристина, вообще-то, любила Казика. Наверное, любила.
Козлов зашёл в гости к ним с Казиком, задержался до ночи. Ерундой занимались, смешно сказать – в нарды весь вечер резались. Кристина быстро поняла, к чему идёт: будут играть долго, и Козлов останется ночевать, положат его в маленькой комнате. Позвонила Верке. «Не хочешь в гости к нам? Что, поздно… Поболтаем. Да есть. Козлов здесь. В нарды играют». Через полчаса Верка была, как солдат по приказу, у них дома. Те сначала сухо поздоровались, уж месяц, как расстались. Кристина с Веркой у себя что-то там обсуждали, парни играли на балконе. Потом все вместе чай пили. На кухне сначала шёл натянутый разговор о том о сём. Решили выпить по рюмочке, водку – все чувствовали неловкость, все хотели снять напряжение. Как-то само собой Кристина сказала: «Мы с Казиком спать. Вы ложитесь в маленькой комнате, я постелю». Ни у кого и не возник вопрос, что Верка с Козловым лягут вместе.
Так Вера и залетела. Столько встречались, а залетела уже после разрыва, от одного нелепого, ненужного, почти случайного совокупления. Ох-хо-хо. Они оба знали, что больше ничего между ними не будет, нет у них будущего совместного. Верка даже к тому моменту решила, что станет верной с этих пор своему Серову. И эта её встреча с Козловым вообще не в счёт. Ну ладно, случилось… Серов поверил, что от него самого залетела. Хотя, скорее всего сделал вид, что поверил, такой он. Он всё знал, но как-то… Страдал, да, очень, но про себя. Молчит всё и молчит. А Верка такая, всё время: «Мой Серов… Мой Серов…» Уважала его. Но не любила, конечно, никак.
Вера ни секунды не раздумывала, сказать Козлову или не сказать. «Я залетела», – сообщила она ему по телефону. «Ну и?» – спросил Козлов. «Хоть проводи до больницы», – попросила Вера. «Не знаю, – ответил Козлов. – Постараюсь». Не, не пришёл.
Вера лежала на столе в операционной и сквозь какой-то туман в голове слышала, как молодой врач кричал: «Она уходит, уходит! Мы её теряем! Давление… Пульс…» «Ну нет, – думала Вера, – я не умру. Я не хочу умирать. Я выберусь…» Хотелось уснуть, отключиться, избавиться от телесной боли, но она напрягалась из последних сил, она напрягала свою голову, свою волю, ту волю, что была у неё в этой голове, гудящей и звенящей, в которой сейчас звучали какие-то шумы, звоны, треск, обрывки фраз, реальные и вымышленные фразы, огромные, как шар, фразы, такой мохнатый, колючий шар. Он окутывал, поглощал Веру, и гудел, противно гудел, этот колючий горячий шар. «Бенц, бенц, бенц…» «Нормально, нормально, – говорил врач, – она вернулась! У, ты моя милая, я не дам тебе уйти. Мы ещё с тобой попляшем джигу на новогоднем корпоративе!» Вера почувствовала, что колючий шар вокруг её головы становится мягче, легче, его тиски разжимаются, он расходится, бледнеет, исчезает…
Казик потом позвонил Козлову: «Сходи хоть в больницу к Вере. Она же чуть не умерла». «Зачем? Не пойду». Голос Козлова звучал равнодушно, но Казик понял, что Козлов просто боится. Боится того, что напакостил, сбежал в кусты, а окружающие его за это презирают. Он боится увидеть Веркины глаза, если в них ненависть или, тем более, всё ещё любовь, боится почувствовать осуждение и Кристины, и Казика. Ещё он элементарно боялся Веркиного мужа. Он боялся, что Серов подойдёт к нему и ударит. И станет бить, долго и сильно. Этого боялся Козлов. И того, что Серов его изобьёт, Козлов боялся больше всего, хотя он никогда не видел Веркиного мужа и не знал, что это за человек. Когда Вера в палате пришла в себя и к ней наконец допустили посетителей, она сразу же призналась Серову. «Я любила его, Коля…» Её голос был спокойный и даже равнодушный. Серов, как всегда, своим мягким голосом, счастливо только и произнёс: «Ну любила, так любила…»
Увы, Вера не сдержала своего себе обещания впредь оставаться верной Серову супругой. Не прошло и года, как она в командировке, сама напросилась на пусковые, месяц жила с охранником завода в гостинице, где их группу специалистов из Москвы поселили. Коллеги, с которыми Вера приехала на пусковые, всё прекрасно знали. Гостиницу отапливали плохо, приходилось спускаться в ресторан на завтрак, обед или ужин в пальто, иначе замёрзнешь. Разгорячённые, Вера и её текущий бой-френд, приходили в обеденный зал вместе, как правило налегке – им после свежей любовной сцены было жарко, посетители с пониманием провожали взглядами парочку. «Вот людям хорошо, закалённые, им и мороз нипочём», – шутил кто-то. «Что вы такие мерзляки, не пойму?» – по простоте душевной удивилась Вера. « А вам почему не холодно? – спрашивали те. – Вы что, спортом с утра занимались, что вам не холодно? Или чем занимались?» Вера смущалась, она сидела в одной блузке, ей действительно было жарко, охранник краснел, а все в зале гоготали, словно стая обезьян.
Потом у Серова на работе она подружилась как-то с его замом. Любила заскочить к мужу на работу, когда тот в главке. Пока приходилось ждать в его кабинете, они с замом время не теряли, зам был фантазёр – и рабочий стол не такой уж жёсткий, а кресло большое кожаное и вовсе мягкое…
Да чего потом только не было.
Главное – здоровье.
… Кристина курила уже третью сигарету подряд, для неё это много, и пила вторую чашку кофе, для неё это мало. Заскочил Алекс, поболтали, он даже не спросил, что она здесь делает. Да и так понятно, зашла в гости к брату в «Дом А», попить кофе. Алекс убежал, готовит какой-то вечер, бенефис чей-то в субботу, работы завал. Появился Ольшанский. Заметил её, улыбнулся приветливо, она кивнула. Как всегда Ольшанский элегантен. Чертовски. И бабочка, старомодно, но как ему идёт! Как в фильмах Висконти, аристократ, во всём, в движениях, в манерах, в разговоре. Это не Казик.
Пепел сигареты Кристины успел дважды упасть на мраморный столик. Она двумя пальцами, указательным и средним, напряжённо держала тлеющую сигарету, другой рукой периодически подносила к губам чашечку кофе и очень мелкими глотками почти не отхлёбывала. Она выглядела… да, великолепно, и сама это знала, Кристине всегда говорили, что ей идёт курить сигареты, у неё тогда появляется неотразимый, завуалированно, неброско, шарм, всего лишь его шлейф, вамп. Но сейчас она была скована. Кристина ждала Ольшанского, напряжённо ждала. Подойдёт? Тот разговаривал с барменшой, с улыбкой поглядывал на Кристину, наклонялся к барменше, что-то ей говорил, и оба смеялись. Охота удалась: заведующий потрепал барменшу за плечо и медленно пошёл к столику Кристины.
– Вы, Кристина, сногсшибательны! Сегодня. Впрочем, как и всегда.
Ого, это было слишком откровенно, не по-аристократически. Похоже, она сегодня действительно хорошо выглядит.
– Спасибо.
– Хотел сказать «элегантна и очаровательна», но не скажу. Элегантна, как всегда – да. Где вы так научились? Надо нашим дамам у вас поучиться элегантно одеваться. Дайте им мастер-класс. Но вы теперь не просто очаровательны, а именно сногсшибательны.
Кристине было приятно слышать такие комплименты, она и рассчитывала на подобный эффект, но всё же слегка покраснела.
– Вы слишком прямолинейны.
– Да, и не стыжусь этого. Тем более, у нас нет свидетелей. Вы же меня не выдадите? Что у меня вот так сразу, с одного взгляда снесло голову.
– Нет. Не выдам.
Она это сказала слишком серьёзно, слишком. Потому что подумала, что всё идёт, как она планировала. А как она планировала? Чего она добивается?
Она одевалась и красилась у себя в комнате и знала, что пойдёт сюда, в «Дом А». И знала, что хочет встретить здесь Ольшанского. И рассчитывала произвести на него тот эффект, какой могла при желании произвести на любого мужчину. А зачем ей производить на него такой эффект? Получилось, кстати, даже слишком эффектно. И знала, что Ольшанский встречался с Веркой. Всё знала об их отношениях, до последней подробности, и поэтому не боялась Ольшанского. А чего же она от него хочет? Неужели?.. Нет, нет. Просто она отдыхает, зашла в приятное место попить кофе, встретить приятного человека, поболтать… И всё, всё. В этом нет ничего зазорного. Но почему она так напряжена? Почему не смотрит на собеседника? Почему краска залила её прекрасные щёки?..
– Вам здесь хорошо? Вас нормально обслужили? – спросил тоном заведующего Ольшанский. – Дел много. Извините. Пожалуй, пойду. Обращайтесь.
Вот так сразу… И всё рухнуло. Столько усилий. Кристина растерялась.
– Не уходите, – вырвалось у неё.
И смутилась. Они не настолько знакомы, чтобы быть такой… – Я хотела сказать… Спросить, какой бенефис в субботу. Чей?
Ольшанский, уже привставший со своего стула, снова сел, снисходительно, едва заметно улыбнулся. Он всё понял.
– А знаете, – проговорил он мягким располагающим голосом, – всё дела, дела.… Это бесконечная череда забот. Работа… Кажется, мне надо сделать перерыв. Вы меня почему-то вдохновили. Вот прямо сейчас вдруг захотелось послушать хорошую музыку, на минуту расслабиться. Вы любите Моцарта? Знаете что, пойдёмте ко мне послушаем Моцарта. Сегодня, по-моему, такой день – слушать Моцарта. Вы же не торопитесь? Не бойтесь.
А всё-таки Кристина была немного как в тумане, это, наверное, от сигарет с непривычки.
– Да, – словно не она, будто кто-то за неё ответил, произнесла Кристина и отчаянно, почти разухабисто, как в рекламном ролике, повела плечами, – легко! Я не боюсь, с чего вы взяли…
Этот коридор, пустой и с экономичным жёлтым освещением и мягкой ковровой дорожкой под ногами, с первого шага давал ощущение уюта и покоя. Они молча ступали по этой мягкой поверхности, идя к дальний конец, и периодически в такт шагов касались друг друга локтями. Ольшанский открыл ключом массивную дверь. За ней вторая дверь, звукоизоляция в кабинете идеальная.
– Я знаете, люблю хорошую музыку послушать, разную. Двойная дверь – ничего наружу не слышно и никому не мешает. Да и сам не люблю шума снаружи, так лучше работается в кабинете, не отвлекает шум, если кто там ходит.
Кристина расположилась в кресле, Ольшанский напротив. Он молчал и пристально разглядывал девушку. Они сидели оба молча, в кабинете было абсолютно тихо, Кристина слышала, как в её ушах бьётся чьё-то сердце. «Бум-бум, бум-бум, бум-бум…» Минута, две, пять. Ольшанский чуть прикрытыми глазами смотрел на Кристину. Она взглянула на часы.
–Вы куда-то спешите? Вы же сказали, не торопитесь.
– Нет.
Он встал и всё-таки включил музыку. Так лучше, напряжение немного спало.
– Виски, коньяк, мартини?
– Нет.
– Я выпью. Знаете, в этой суете такой… как сказать помягче, в общем, надо, надо расслабляться. Смотрите сами, советую. Мартини?
– Нет… Да, мартини… пожалуйста.
Ольшанский встал, налил спиртное себе, налил Кристине, подошёл, подал ей бокал. Она взяла бокал одной рукой, другую её руку Ольшанский, наклонившись, с нежностью поцеловал.
– Вы прекрасны.
Напряжение как-то вдруг спало. Он добр и деликатен, от него исходит приятный аромат дорого мужского парфюма. Да, бабник. Ну и что. Она пришла просто послушать Моцарта и ничего больше. Ничего больше. Это невозможно, Кристина верная жена, она любит своего Казика, она не Верка… Прочь, прочь из головы Казика. А Верка… Не только Верка нравится мужчинам. Почему все говорят Верке: «Твои красивые глаза…», а Кристине всегда : «Ваши прекрасные глазки…»? Почему «глазки»? Это у Верки глазки узкие, почти татарские. А у неё, у Кристины, глаза красивые, она это знает… Ах, какая музыка! Моцарт…
– Вам не жарко? С вашего позволения, я сниму галстук… Давайте уже перейдём на ты. Не возражаешь, я сниму галстук? Жарко.
– Снимай.
На ты.
Ольшанский снял пиджак, развязал узел галстука, расстегнул две верхние пуговицы рубашки. И Кристина увидела его грудь. Волосатую. Чёрные густые волосы, у Казика грудь совсем безволосая, и Кристина сейчас об этом сразу подумала. Третья пуговица на рубашке Ольшанского сама вылезла из петельки и ещё больше обнажила чёрные барашки волос. Кристина почему-то представила, что у этого человека, наверное, волосатая не только грудь и руки, но и спина, и плечи. Ей отчего-то стало не по себе, какая-то смесь страха и чего-то ещё, нет, не неприятно, Ольшанский был ей по-прежнему приятен и даже притягателен, весьма притягателен… Но, быть может, лёгкое чувство угрызения, опасения, стыда, что она приблизилась к некой черте, к которой приближаться нельзя, черте – да, целомудрия, верности, покоя, стабильности, счастья, наконец, к черте семейного своего счастья. И туда, за эту черту переступать нельзя – там ад и пропасть.
– Мне пора, – безотчётно и вдруг вырвалось у неё.
Ольшанский в секунду выдохнул:
– Конечно.
Он сидел в кресле напротив, вцепившись в подлокотники, и на его щеках играли, перекатываясь, мышцы. – Что-то я потерял над собой контроль. Со мной такого не случалось. Это вы на меня так действуете, Кристина. – Он пытался говорить шутливым тоном. – Иди, Кристина. Тебе пора.
Она встала, подошла к двери, замешкалась с замком. Напряжение совсем исчезло, она обернулась:
– Помоги открыть, я не могу.
Ольшанский встал, медленно к ней приблизился и аккуратно отщёлкнул замок. Кристина подумала, что он бы мог её сейчас поцеловать в шею или в затылок. Ольшанский приоткрыл дверь, даже не прикоснувшись к близко-близко стоящей девушке.
Мягкий ковёр коридора заглушал шаги Кристины, лишь когда она стала подниматься по лестнице вверх, два пролёта слышались чёткие стуканья её каблучков. Она проследовала мимо столиков бара, там в одиночестве сидела в углу Вера. Они заметили друг друга, даже пересеклись взглядами, избежать этого не удалось, но обе сделали вид, что взгляд каждой скользнул по пустому месту. Кому-кому, а Кристине сейчас не хотелось встретить знакомого, тем более Верку. Домой. Быстрее домой.


Глава 2

– Плие потише! Потише плие!
– Дмитрич, привет! Ты с кем там разговариваешь?
– Сам привет.
– Ладно, не груби. Ты где пропадал?
– Сам пропадал.
– Как ты?
– Да как, без хлеба сидеть! Пропал ведь продукт. Я слинял с Грацио. Они стали завозить хлеб, но так нерегулярно… «А кушать хочется всегда…» Достали уже! Только захочешь поесть, бац, а хлеба нет. Соседи некоторые выпекают немного булоче-чек, но это туфта, не решает проблемы. Короче, ткнул пальцем в карту, попал в город Ибица в Марусии Луговой, республика такая на Материке. И поехал. Пересижу тут до мая, пока с хлебом наладится, президент Воробцов-Пряничников обещал дать хлеб к маю, сейчас январь.
– И как тебе Ибица?
– Прикольно. Давно таких людей не встречал. Все мне уступают дорогу и не смотрят в глаза. Зыркнут скромно в твою сторону и отводят взгляд. Женщины только чаще поглядывают. Мужиков в Ибице мало – не хватает на всех. Один мне говорит по телефону: «Вы деньги оставьте на столе и захлопните дверь за собой. Вы человек порядочный, я вижу». Я ему за проживание был должен. Страна непуганых… В автобусе мужик увидел, что я направляюсь к освободившемуся месту и отстал, мне уступил сразу, а ведь тоже собирался туда сесть. Или, спрашиваю у какой-то женщины: «Как попасть на Орловскую улицу?» Она вышла со мной из того же автобуса. Полчаса вела меня кругами по заваленному снегом центру города к нужному месту, рассказывала, про город, про себя немного. Как она сына старшего, в армии когда тот служил, крещенской водой от экземы вылечила за раз. Потом ждала, пока я выяснял по телефону точный адрес. Потом вежливо попрощалась, пожелала мне всего хорошего и скромно ушла. У нас на Грацио такого нет, не то что уступят место, ещё и отпихнут. В общем, пока – Ибица мне нравится. Всё в снегу, белое, искрится, пройти нельзя, протоптаны узкие дорожки, я встречаюсь с прохожими, и они уступают мне путь. И все поглядывают исподтишка: я в белой куртке, а они все ходят в чёрном или сером. Видимо, чтобы быть незаметней, когда снег сойдёт. А бизнесмены!.. Хотел лампу купить по объявлению. Звоню. «Давайте завтра», – говорит. Звоню завтра. «А вы кому-нибудь другому позвоните, там есть ещё объявления о продаже». Тебе что, деньги не нужны? Девчонка в магазине, продавщица, смотрит так искренне, я объясняю, что мне надо и почему, она понимающе улыбается и чуть ли не подмигивает одобрительно. Да подмигнула реально, не игриво, конечно, а просто одобрительно. Даже прикольно, когда же и как мне кто-то нахамит?
Короче, давай, иди, иди. Потом расскажу, как здесь. Я только приехал в Ибицу, ещё не разобрался, что к чему.
– Э, погоди. Ты Гелю уже трахнул, а?
– Блин, кретин!..

Вот зачем Онегин убил Ленского? А Ленский зачем хотел убить Онегина? Им что, обоим легче стало? Это так просто не лечится. Убил-то убил, но Ольгино отношение к себе не поменял. Ну если она дала повод ревновать. Джигит убил, убил. А они в Ибицу перебрались. Он, она и двое детей. Большой человек в горах был. Да там, конечно, город большой, в горах. Но джигиты всех убивали. Один говорит: «Дом сожгли, отец взял автомат, пошёл воевать. В Ибице не только снега много. Задул, загудел самун – ветер с Арктики – холодный, колючий. Если кто не привычный, с ног сбивает. А если только что приезжий, то и унести может, ветер. Порфирий – это он, глава семейства, что с гор от джигитов сбежали. Она – Татьяна Николаевна, тогда ещё Таня, молодая тогда ещё была. Пошли в город Ибица, ребёнка в школу повели, потом сразу куда на работу устраиваться идти собирались. А тут самун. Закрутил, ну и ребёнка-то, ребятёнка-то подняло. Да так вЫсоко, вЫсоко, и крутит, крутит. Таня с непривычки кричит, аж визжит, Порфирий побагровел, какой-то порфирный стал. Держатся оба за руки, а за ребятёнком-то и не углядели. Тот кричит, верещит: «Ма-ма, ма-ма, я боюсь!» Она ему: «Не бойся, сынок, сейчас сядешь. Сейчас папа тебя поймает!» А Порфирий кричит: «Не могу, как я его поймаю?! Сядет, сядет сам!». Хорошо, самум понёс народ в сторону школы, да так во дворе школы всех и посадил, и ребятёнка-то туда же. Хорошо так. Смеялись потом долго. Ну ребятёнок-то в класс-то и пошёл. Така Ибица. Народ хороший.
– Онучи снимай, оглоед! – баба Нюра-вахтёрша в гардеробе строгая, сердитая.
Мальчик снял валенки, тринадцать лет парню, а вымахал на все пятнадцать. Классная стоит, в упор смотрит строго через очки.
– Как зовут? Откуда приехал?
– Таня… Николаевна… Порфирий… – растерялся мальчик.
– Иди в класс!
Сердитая классная.
Сорок человек по партам, дышать трудно, спёртый воздух. Классная сразу окно открыла – посвежело. Вообще-то в Ибице воздух чистый, предприятий-то нет никаких, позакрывались.
– Вот ребята, приехал к нам, – классная показала на новенького. – Васин. Откуда же ты приехал?
– Мы с гор. Джигиты всех резали, страшно, тётя.
– Я – не тётя! Я твой новый классный руководитель Раиса Сергеевна Пашовкина. Запомни. Пашовкина! Кина. Чего вы сюда приехали? В Ибицу? Сидели бы там, в горах своих. Бери автомат и защищайся. Отцу так и скажи. Чего вы сюда к нам в Ибицу приехали?
Парень заплакал, а Раиса Сергеевна начала урок, она биологичка. Литературу, как ни странно, тоже преподавала. А чего бы я про Онегина вспоминал?
Нет, нет, нет, Онегин не мог не убить Ленского, время было такое, нельзя было по-другому. А что?
Да разные люди, вообще разные, всякие попадаются. Раиса Сергеевна права в том, что не стоит шуметь – скромнее надо вести себя, никто вам ничего не обязан, у неё ребёнок тогда свой болел, ухо – отит, и она всю ночь накануне не спала. А тут ещё этот самун. Короче, я на стороне Ибичан.
Но! Есть один секрет с Ибицей. Вернее с Ибичанками. Я не мог сначала понять.
– О, прикольно! Какой, какой секрет?
– А вот этого я тебе не скажу. Сейчас не скажу. Позже сказу. Потом, потом.
…Сорок лет Аркадий, сидя в одиночной камере, отдраивал свой столик. Сорок лет! Он деревянный, что ли, или какой… Не поймёшь какой. Вначале, когда Аркадия только закрыли в неволе, столик стоял грязный, серый, с налипшими и въевшимися в поверхность пятнами какой-то непонятной субстанции. Было неприятно. Но Аркадий сразу решил, что станет чистить столик каждый день – понемногу, не перетруждаясь, но каждый день. И он знал, что за дни, за годы, которые ему предстоит провести в этой небольшой каменной камере с железной решёткой на маленьком окошке, выходящем на свободу, недоступную, недостижимую и уже даже не желанную свободу, за все эти долгие годы он, Аркадий Парцикашвили, сын Григория Парцхаладце, внук Виссариона Пайчадзе, очистит этот столик, очистит до блеска, до идеальной чистоты, до степени степеней стерильности той операционной, из которой так неожиданно его, Аркадия Парцикашвили, однажды ночью увезли без суда сюда и следствия и ох!.. Но сорок лет прошли, и что же? К своему неописуемомшему ужасу он, Аркадий, обнаружил на своём столике, с краю, да, не в центре, но пусть хоть с краю, он, Аркадий, обнаружил тёмное, почти незаметное, но прилипшее-таки, въевшееся, но… грязное пятно! Холодный пот мгновенно покрыл на секунду чело Аркадия, когда он понял, что произошло, испуг, отчаяние и возмущенное негодование на что, на себя? Это всё обуяло узника. Годы – планы, надежды, мечтания – оказались напрасны. Каждую ночь, почти каждую ночь все эти сорок лет Аркадий, засыпая, просчитывал, столько поверхности стола он очистит завтра, он представлял, каким станет стол через месяц, через год, как столик будет блестеть и сверкать через десять лет… А через сорок! И вот – сорок лет прошло, и что? Всё напрасно. Он зря прожил свою жизнь, Аркадий. Да, эта жизнь протекла в камере, в заточении, но это его жизнь, и она, выходит, была напрасна. Узник захотел умереть.
И он печально запел свою любимую:
Пацхишви-или-и
Магоме-еда-а
Шени де-еда-а
Мо-овытха-ан…
Вот ведь как. Подсознание. Аркадий шёл по грязной серой обочине тогда, это было Пятницкое шоссе, переход находился в ста метрах, до него не хотелось добираться, а тут дорожка, все ходят, зебра такая неудобная, бордюрчик там и ограда, узко. И коляска, младенец спит, в одеяле завёрнутый, где мамаша? Аркадий уже и не помнит, где же стояла мамаша того младенца? Сорок лет прошло. Так-таки… Он же и не хотел совсем. Узко, он боком мимо коляски… И не толкнул даже, само собой получилось, навалился на колясочку-то, поехала нога как-то. Толкнул, коляска перевернулась, как нарочно, на бок, младенец вылетел, словно из кокона, свёрток одеяла покатился рулончиком. Машин поток, где уж тут затормозить! Аркадий рванулся туда, споткнулся, сам полетел, упал, вскочил и наступил на этот бело-серо-синий свёрток, прямо на его середину. Сильно, и ещё раз наступил, ещё сильнее, и ещё раз придавил каблуком, не резко, плавно, но очень сильно, вдавил прямо свёрток в землю, нога, каблук мягко вошёл. Машины мчались, объезжали Аркадия, а он больше не наступал. Он даже не видел бешеных, обезумевших глаз мамочки. Аркадий шустренько, втянув голову в плечи, не глядя по сторонам, отрешённо перебежал на ту сторону шоссе, быстрым шагом пробрался между гаражами, заскочил на строительный рынок, смешался с толпой и бродил между палаток со смесителями и ламинатом до самого вечера. Как стемнело, пошёл к себе в операционную, спать и оперировать. Там его и взяли. У судьи на суде глаз не было, физически не было, реально на их месте белели два белых пятна. Судья смущённо улыбался, как улыбаются слепые люди и всё повторял: «Вы успокойтесь, Аркадий Луарсабович! Ведь правда? Вы узбогойтесь, Аркадий!..» Младенец… Это не бритвой по рукам, так, короткими, но чёткими штрихами. «Вжик, вжик, вжик!» Кровь-то хлещет. Но не сильно хлещет, порезы мелкие, кровотечение быстро прекратилось. А ёлочка? Они тогда в Гурзуфе отдыхали с мамой и папой, Аркаше всего лет 14-ть было. Он вставал каждое утро в своей комнате наверху и любовался горой напротив, и ёлочкой любимой, такая ровненькая, голубая ёлочка, как принцесса среди окружавших её дубов. Почти три недели любовался ёлочкой Аркадий по утрам. А однажды проснулся, посмотрел на освещённую ранним солнцем свою ёлочку и понял, что должен её сломать, срубить, выкорчевать. Аркадий тут же, пока родители ещё спали в своей мансарде, спустился во двор, взял там топорик, взобрался на гору, целый час добирался, и в два удара срубил ёлочку. Потом вернулся к себе, положил на место топорик и лёг в постель досыпать. Потом за завтраком отец спросил с улыбкой: «Знаю, Аркашка, ты сегодня рано вставал, ходил куда-то. Рассвет у моря встречал?» «Гулял», – смущённо ответил сын. «А ничего, – кивнул отец, – я понимаю. Растёшь. Скоро мужчиной станешь. Да. Понимаю». Мать в кухне во дворе готовила хинкали, гремя посудой.

– Товарищ полковник! Старший лейтенант Скуратова задание выполнила.
– Благодарю за службу, товарищ Скуратова.
– Служу Советскому Союзу!

Перед тем, как Кристина умерла – за полчаса до этого она ещё и понятия не имела, что умрёт, ангела Алёшу вызвали и сказали: «Сейчас через их полчаса женщина у нас появится новая, будешь её встречать». «А почему я? – удивился ангел Алёша. – Ей лучше кого-нибудь другого, посолидней, а я лучше детей встречать буду». «Вы ангелы все здесь одинаковые, солидные. Тем более, сейчас все другие силы небесные заняты, ты один свободен. Ну и тебя она увидит, ей не так страшно будет поначалу. Ты выглядишь, как ангелочек. Им сначала почти всем страшно. Чего они так боятся?» «А я не боялся, – сказал ангел Алёша. – я просто тогда так замёрз…» «Мне ты не рассказывай, – посоветовали Алёше. – Вот той женщине и расскажешь. Так и введёшь её в курс дела. Ну пошёл, иди готовься к приёму гостьи».

– Что-то у тебя все умирают.
– Да где все… Вот только Алёша-ангел и Кристина, и всё.
– И что, больше никто не умер?
– Ну как никто… Ну умирают же люди, все мы умрём.
– Да ладно, все. Молодые будут жить вечно. Им ещё столько жить, что с точки зрения математики конечностью их жизни можно пренебречь и считать, что они будут жить вечно, так долго. Так что не все…
– Дмитрич, какой секрет с женщинами Ибицы?
– Да это не секрет. Так, наблюдение.
– Ну ты даёшь. «Секрет, секрет!..» Ну что там?
– Не скажу. Потом скажу. Когда-нибудь.
– Вот сука!
– Секрет, секрет!.. Не скажу, не скажу!
– Сука, блин.

Витя стоял в темноте под лестницей и грыз сухари.
Он сам сушил их себе. Качаться это, конечно, хорошо, но надёжней иметь крепкие зубы. Витя вот так тренировал их, зубы свои. Чтоб стали крепкие, очень крепкие. Он видел как-то в детстве, как мужик дрался с бродячей собакой, просто загрыз её. «А что было делать, – объяснял после мужик. – Я сильнее, а у неё клыки, кидается, как сумасшедшая. Мои зубы не хуже, они меня никогда не подводят». Реально насмерть загрыз. Ребята потом, когда мужик уковылял, подходили к мёртвому тельцу, переступая лужу крови, и с опаской тыкали носком ботинка ещё тёплый бок трупика. Вите годика четыре было.
Пряничников так это делал. Сначала резал свежий хлеб на продолговатые кусочки. Потом вялил их на воздухе. Затем использовал материн фен для досушки. Высушивал, что где там тот алмаз.
Он стоял под школьной лестницей между первым и подвальным этажами, беззвучно грыз сухари и прогуливал литературу. «Старуху топором… Не надо признаваться. Не, не надо…» Хрум, хрум. Витя умеет беззвучно грызть.
Уютно, комфортно на корточках, притаившись под этой лестницей. И грызть. Вот оно, преимущество маленького размера. Витя самый мелкий в классе остался. Даже Нудык давно уже его перерос, вообще вымахал, баскетболист.
Прошла по ступенькам завуч. Толстая, старая, лет тридцать. Или сорок. Англичанка пролетела. Эта молоденькая, хрупкая, как девочка. Витя попытался заглянуть ей под юбку, но ничего не успел. Несколько раз помял штаны в районе паха и левой рукой печатными буквами чем-то с пола нацарапал наугад на стенке нехорошее слово их трёх букв. Вите нравились миниатюрные. Только они почему-то не хотели обращать на него внимания. На вечере в прошлый раз подошёл потихоньку к Лидке Смирновой, стоял, стоял… Пригласить не решался. Она вдруг заметила его, даже отпрянула: «Ты что тут притаился?» «Пойдём, потанцуем?..» Невнятно произнёс. Та пожала плечами и удалилась.
А вот Юрик Воронцевский раз англичанку за задницу схватил на переменке. Они все склонились над учительским столом, вокруг, толпой, журнал классный рассматривали, и англичанка тоже склонилась. Воронцевский зашёл в класс и сразу её за попку – хвать! У той глаза на лоб: «Что такое?!» А этот: «Извините, обознался. Сзади не узнал – перепутал». И нагло так…
Да он такой здоровый, как мужик, даже на старшеклассника не похож.
Послышались шаги сверху.
– На пол, на пол садись.
Воронцевский. То-то его вспоминал.
Кому это? Боря-дипломат. Прогуливают тоже.
Витя умеет слиться с тишиной, сидит, замерев, как мышь.
Почувствовал сладковатый запах дыма. Не зря тут сидел, за перегородкой.
– На косячок, затянись, – произнёс Воронцевский. – Классная дурь.
Закашлялся.
– Не хочу. То есть… хочу. Я хотел сказать, что хочу, но не буду. То есть… Нет, не буду.
«А-а, хочет!» – подумал Витя.
Вороневский за англичанку ещё ответит. Но Боря-дипломат!.. Вот кого Витя ненавидел.
Из-за лестницы всё и получилось тогда. Школьная это не самое лучшее Витино пристанище. Лучшее – под лестницей Витиного дома, как раз под первым пролётом, как в подъезд войдёшь. Пряничников мог очень ловко туда между досок протискиваться, под пролёт, там темно, тепло, видно лучше, чем под школьной лестницей, а Витю не видно совсем. Да случилось-то недавно, ещё полгода как, в сентябре, в самом начале десятого класса. Боря тогда с Маринкой гулять только начал. В тот вечер Витя пошёл в качалку, как раз его день был по графику, а Боря на первое свидание с Маринкой в парк пошёл. Витя, конечно, про Борю ничего не знал, про его дела, они же не друзья, просто одноклассники.
Здорово потренировался тогда. И настроение у Вити в тот вечер было отменное, просто отменное. Он после душа в раздевалке к зеркалу подошёл, опоясанный полотенцем, посмотрел на себя и понял: это уже результат. И не только бицепсы или трицепсы, не только пресс на животе, кубики, но и грудь – выпуклая, уже почти мощная грудь. Вот морда, правда… Мать всё: «Ты у меня, Витенька, красавчик!..» Ну ей-то он давно не верит, помнит: «Боже, какой же он…» Да и сам видит. Бывает, не в настроении, сам себя со злости обзывает: «Плюгавый!» Но редко.
Пряничников шёл в тот вечер домой и с наслаждением осознавал, что сейчас, после такой эффективной, качественной качалки, после того зрелища, что он рассмотрел, глядя на себя в зеркало, – сейчас ещё и любимая лестница, запахи, тишина…
Он стоял под пролётом за досками, вдыхал приятный тёплый влажный, с лёгкой нотой плесени воздух, и тихонько-тихонько грыз сухари.
Боря между тем в это время гулял с Маринкой по парку и очень смущался, хоть и не подавал виду – Маринки смущался. Дело в том, что ещё перед свиданием он для себя решил, что обязательно Маринку сегодня поцелует, а теперь не знал, как к этому подступиться.
Время шло, а Боря Маринку так и не поцеловал, столько моментов было. В конце концов пошли взяли пива и сели на лавочке. Выпили по бутылке, Боря сбегал, купил себе ещё литр, потом ещё сбегал литр купил. Потом поцеловал-таки Маринку в губы, та улыбалась, улыбалась весь вечер и молчала почти всё время. Затем уже стемнело, и Боря с чувством выполненного долга проводил Маринку до дома. И поспешил к себе, очень поспешил, потому что знал, что чем быстрее прибежит домой, тем быстрее отольёт, потому что от выпитого объёма пива Боре с какого-то момента стало казаться, что его мочевой пузырь сейчас разорвётся. Он почти бежал и у Витиного дома понял, что всё, или сейчас выльет из себя всю эту выпитую жидкость, или ему конец. Боря глянул по сторонам, заскочил в Витин подъезд, рванул под лестницу, мгновенно расстегнул ширинку и…
Перед глазами у Вити стоял он сам, весь, Виктор Пряничников, его аккуратно подстриженные волосики на голове, расчёсанные на ровный пробор, белое полотенце, обмотанное вокруг талии, и вот он, атлет: ноги, мускулистые, крепкие, пусть и коротковатые, бицепсы, почти массивные, уже сильные, красивые плечи…
Струя Бориной мочи, так затомившейся и рвавшейся наружу, стремительно и с огромной силой полилась прямо на голову, на волосы, на проборчик Вити именно в тот момент, когда он, великолепный атлет, такой парень! сидя на корточках, представлял в очередной раз не только свою накаченную грудь, но и точечки сосков на ней, симметрично расположенных относительно средней линии тела.
Витя замер, остановил дыхание… Он сидел на корточках не шелохнувшись, а струя Бориной мочи лилась потоком на Витю и лилась, била его в лоб и в лицо и била, и казалось, этому потоку не будет конца. Моча текла по темени, сбегала за шиворот, проникала на ту самую великолепную Витину, пока ещё почти безволосую, грудную клетку, заливалась по спине сзади под ремень и просачивалась в штаны, до трусов, обильно омачивала колени, попадала в ботинки, доходила до ступней, до носков и текла моча, текла…
«У-у-ух!» – выдохнул Боря протяжно, стряхнул последние капли с конца, застегнул ширинку и, немного стыдливо озираясь, облегчённо вышел из подъезда. Он не мог поступить иначе, Боря-дипломат, как не отлить под эту лестницу этого Витиного подъезда, обделался бы прямо на улице. Вот до чего некоторых свидания доводят! А подъезд вымоют. Поворчат, конечно, на алкашей, загадивших всю лестницу, и вымоют, даже запаха почти не останется.
А Витя оказался обоссаным, увы. И стал Борю с тех пор ненавидеть больше всех.

– Дмитрич, привет!
– Чего надо?
– Что ты так сразу. Скажи, что не так с женщинами Ибицы?
– Отстань. Сказал потом, значит потом. У меня сейчас забота – горизонт.
– Какой горизонт?
– Не могу понять, на горизонте восходящее солнце или заходящее?..
– Утром – восходящее, вечером заходящее. Всё просто, дятел.
– Сам ты дятел! Впрочем, спасибо. Солнце просто над горизонтом, не утро, не вечер. Есть просто горизонт, и над ним солнце. Красиво.
«Какой горизонт, где он горизонт взял? Ну дятел Дмитрич…»
А Витя Пряничников сидел под лестницей в школе, прогуливая урок литературы, на котором прилежные ученики изучала историю о том, как один парень зарубил старуху топором…

Тихо на лестнице. Воронцевский пошёл в неизвестном направлении, а Боря направился проведать вечно болеющего Толика. Этот три недели дома сидит болеет, одну в школу ходит. И так каждый месяц. А сам здоров как бык, больше притворяется. А Боря его жалеет.
Витя выбрался из своей норы и выглянул в коридор. Ни души. Сразу за дверью что-то на полу. Записная книжка. На обложке ровным Бориным почерком написано: «Синёв Борис Георгиевич». Потерял. Витя пролистал страницы, ничего особенного, телефоны, домашний адрес Синёвых.
Два бычка под батареей, рядом кусок газеты с крошками – остатки конопли вперемежку с табаком, вонище в тамбуре. Пряничников аккуратно положил записную книжку на газету. Анна Фёдоровна уборщица придёт найдёт.
Да вот она.
На третьем этаже загремело и залязгало. Баба Аня с вёдрами закрывала на ключ лестничный проход, чтоб не бегали, пока убирает, сейчас звонок. Большевичка, в госбезопасности работала. Героическая старуха. А вот уборщица теперь. Принципиальная.
У Анны Фёдоровны не хватало большого пальца на правой руке и была татуировка «анка – пр» на левой.
Техничка, двигаясь задом и работая тряпкой, спустилась с последней ступеньки пролёта, поставила ведро с водой в центр площадки и прежде, чем замочить тряпку, мельком оценила объём грязи. Заметила газету и записную книжку. Понюхала воздух.
– Дурь!.. Суки… Дурь!..
Она прекрасно знала этот запах.
– Бляди, – произнесла баба Аня с чувством. – Сталин за вас кровь проливал. Сталин!..
Она вытерла руки о подол и решительно направилась в директорскую.
…Скандал замять не удалось. Анна Фёдоровна постаралась, погнала волну. На педсовет представили не только материальные следы – газету с остатками конопли, записную книжку и бычки, но и показания технички. Та утверждала, что лично видела Синёва, курящего в тамбуре папиросы. «Ты там был?» – спросила Борю завуч. Боря честно ответил, что да, был. «А почему два окурка? Кто находился с тобой?» Боря Воронцевского не выдал.
Синёва отчислили из школы без аттестата, со справкой. Три месяца не хватило.
Борин отец не хотел этого, интеллигентный человек, но когда бил сына, избил до полусмерти. Витя, узнав, был счастлив.
Уголовное дело не заводили, отец всё-таки. А Боря, как поправился, устроился на завод и пошёл в школу рабочей молодёжи. Аттестат-то нужен.

Хлеба на Грацио по-прежнему не было. Вернее, он появлялся, конечно, хлеб, но потом сразу исчезал. Оказалось, что привыкнуть к этому нельзя, организмы грациан требовали углеводов, и этот зов не могли заглушить ни множество развлекательных передач по телевидению, ни концерты по домам культуры заезжих живых артистов, ни пропагандистские ролики, активно крутящиеся на больших мониторах площадей Грацио и на маленьких экранах в магазинах и в салонах маршрутных такси. «Жрать давай, падла!» – хотелось кричать каждому жителю острова. Но не понятно было, к кому нужно обращать свой отчаянный возглас.
Ведь причину этого, отсутствие хлеба на острове, грациане не знали, а если кому и говорили об истинном первоисточнике беды умные люди, то доверчивые островитяне не верили говорившему, потому что поверить ему означало бы, что причина их несчастья они сами, грациане, а уже этому сопротивлялась сама сущность, внутренняя, так сказать, имманентность грациан.

Кристина увидела ангела Алёшу и заплакала.
–Я ангел Алёша, – сказал тот. – Не плачь.
– Я не могу не плакать, – ответила Кристина.
– Тогда плачь. Ты почему плачешь?
– Мне тяжело. Мне очень тяжело. Что-то на меня давит, вот сюда, сверху. На шею.
– Тебе не может давить на шею ничего, – сказал Алёша. – У тебя шеи нет. У тебя ничего теперь нет, ты – дух бесплотный.
Кристина заплакала ещё сильней.
– У тебя здесь проблемы, – сообщил ангел. – Ты не можешь попасть в город, в город тебя не пустят, там нет для тебя места. Красивый город, я в нём каждый день бываю. Мне нравится там, там тепло. Очень тепло. Я там ни разу не замёрз от холода. А ты будешь жить не в городе, а где придётся. Жалко, ты хорошая, я знаю, что ты хорошая, тебе надо бы жить в городе. Я должен найти место, где тебе жить. Вне города. Тебе там будет неуютно, вне города. Колется всё, снег кругом серый, холодный и колючий. Пока поживёшь среди колючего снега, за городом, за оградой. Неуютно. А дальше я не знаю, что с тобой будет. Мне не ведомо.
– Я так и знала. – Кристина перестала плакать. – Что меня не пустят в город. Я уже не плачу. Будь что будет. Сколько мне там жить за оградой?
– Лет сто. Или двести. Не тысячу же лет. Как один день. У Казика в городе на будущее есть место, своё собственное? – спросил Алёша.
– Почему ты меня спрашиваешь? Ты меня не спрашивай. Это ты знаешь, а не я.
– Да. Я знаю теперь. Ты мне вот сейчас сказала. У него есть в городе своё место. Тогда хорошо. Будешь пока на его месте жить, пока он не придёт, Казик. В самом городе будешь жить, а не за оградой. Очень хорошо. Но не постоянно будешь там жить на месте Казика, временно. Лет сто. Или двести. А потом не знаю, что дальше будет. Мне не ведомо.
– А когда Казик придёт?
Ангел Алёша вместо ответа повернулся и пошёл к серебряному лифту. – Догоняй! – позвал он.
Лифт сверкал своим серебром, дверки мягко закрылись, зазвучала музыка, странная музыка, и лифт поплыл, слегка покачиваясь, то ли вниз, то ли вверх, то ли поднимая, то ли опуская вместе с собой Кристину и ангела Алёшу. Кристине больше не было плохо. Ей теперь было хорошо, хорошо на все сто или двести лет, пока лифт плыл куда-то в непонятном направлении…
До Казика ещё так далеко.

…На самом деле в душе у Ксюши боролись два чувства.
Сейчас, после рождения Тоси, в ней проснулся материнский инстинкт. Не сразу, а день эдак на третий-четвёртый, сразу после родов Ксюша испытала физическое облегчение.
Она испытывала теперь облегчение, но и смутное, болезненное противное состояние пустоты и разочарования. До того ей казалось, что, родив дитя, что она носила долгие девять месяцев у себя под сердцем, мир изменится, тут же и в лучшую сторону, что станет светло, радостно и легко. Но за окном палаты по-прежнему висел серый декабрь, а в палате тошнотворно пахло смесью каких-то лекарств, детским пряным духом, женским грудным молоком и немного веточкой красной герани, что счастливый, с дурацкой улыбкой папаша ребёнка её немолодой соседки напротив, прокравшись мимо сестёр милосердия в коридоре родильного отделения, заскочив в комнату рожениц, бросил на койку своей равнодушной и абсолютно невозмутимой жены.
Нет, ничего не изменилось у Ксюши после рождения дочери. Уже третий день, как по часам, несколько раз в сутки к ней приносили маленькое тельце со сморщенным личиком старушки, а Ксюша не ощущала ни счастья, ни желания видеть своё дитя, ни, соответственно, любви к нему.
Но личико девочки постепенно разглаживалось, молоко, которое обильно к третьему дню наполнило перси молодой мамаши, дитя так или иначе высасывало, давая облегчение Ксюшиному организму, а сама Ксюша уже даже забеспокоилась из-за всё-таки возникшей задержки с кормлением дочки, задержки по причине неведомой беспечности сестринского персонала. Материнское чувство у Ксюши проснулось.
Тося же лежала в детском отделении, туго спеленатая по рукам и ногам и ждала. Нет, она, конечно, спала, как и другие новорожденные, но во сне она ждала. Ждала, когда её понесут к матери. Тосю приносили на час-полтора в палату к роженицам, и она внимательно отслеживала, в каком состоянии эта женщина, что девять месяцев носила её в своей утробе. Ещё давно, как только девочка поняла, что дух живой вселился в неё и что она уже настоящий зародыш, пусть даже которому предстоит долгий путь формирования в человека внутри этой тёти, она уже тогда почувствовала некую жёсткость – жёсткость своего отношения к ней, той, которая теперь навсегда будет считаться её, Тосиной, матерью, мамой.
Девочку приносили в палату и клали Ксюше на живот. Тося молчала и делал вид, что спит. Как только мать сама засыпала под мерное посапывание дочери, Тося принималась хныкать. Ксюша давала ей грудь, девочка делала два-три сосательных движения и снова успокаивалась. Ксюша засыпала, дочка тут же будила её. Реально Тося в этот момент есть не хотела, ей много не требовалось, и хотя грудь у Ксюши давило, дитя вновь спало, не облегчая эту тяжесть. Когда ребёнка брали уносить, Тося начинала орать. Её прикладывали, и она, сколько могла, выпивала уже ненавистное ей молоко, стараясь сделать матери больно. Сил у младенца было мало, но грудь у Ксюши, тем не менее, ко дню выписки сильно болела.
Она полюбила-таки дочку. Ксюша прижимала к груди чмокающего ребёнка и тихонько целовала в лобик. Это её доченька, её Тося, маленькое беззащитное беспокойное существо – красавица с редкими чёрненькими волосиками на голове. А Тося сосала материнское молоко и была очень недовольна – тем, как мать её держит, как и зачем целует в лобик, ей казалось, что та притворяется и на самом деле не любит её, и девочке хотелось как-то приструнить, поправить свою мать. Но дитя не знало, как это сделать.

– Лёха, пойдём загорать!
– Ты обалдел. Лёд ещё стоит. Смотри, глыбы какие по Неве плавают. На заливе ещё рыбаки на льду где ни есть рыбачат.
Лёха прошёл по дамбе, освещённой ярким весенним солнцем, вверх наискосок, и присел почти на самом краю, где было посвободней. Он снял рубашку и с видимым удовольствием подставил худую спину молодому весёлому солнышку.
– «Марфутка, пойдём купаться!» – театрально продекламировал он.
– Какая Марфутка? – спросила Зоя.
– Это я так, – отмахнулся Лёха.– Фантазирую. Не обращай внимания.
Он растянулся на нагретом бетонном помосте и отрешённо прикрыл глаза.
– Лежать бы так всю жизнь, – мечтательно произнёс Лёха, на ощупь найдя Зоину ладонь. – Чтоб весна, солнце и ты рядом. И сигара… Давай в театр сходим, Зоя? Сто лет, наверное, не был в театре.
– Чудной ты, – засмеялась Зоя. – Какая сигара… У тебя же даже пиджака нормального нет. Этот хоть старьёвщику отдавай. И у меня в трамвае увели перчатки…
– Что перчатки? Ерунда. И пиджак ерунда. Я достану. Товарищ Сталин бы достал… «Марфутка, пойдём купаться!..»
… А более, чем за полвека до этого в селе Шушенское молодой вождь пролетариата заканчивал работу над четвёртой главой своей фундаментальной работы «Основные, или развитие капитализма в России», первый том. И это навсегда. Крапка. Прогресс не остановить.

– Как Ибица? Рассказывай.
– Серый день. Слякоть, морозов нет, начало февраля.
– Что, уже жалеешь, что сбежал в Ибицу?
– Даже спорить не хочу. Н не жалею, об этом и речи нет. Пока – здесь хорошо, очень. Но прикольно. Я хожу, как именинник: приезжий, с Грацио, понимаешь. Снобизм от этого меня временами распирает. А тут пошёл в бассейн. Хороший такой, чистенький. Там все на виду, они своих знают, а тут приезжий. Ну и поучили сноба. Я вышел после сеанса в общий зал, весь довольный, как пятак начищенный, смотрю снисходительно, мол, спасибо, конечно, только я-то моряк и не такую воду в море видывал, ну ничего, ничего, будет и на вашей улице… Сам – раз в карман, хотел деньги достать, коктейль с усталости кислородный у них в буфете купить. А денег-то и нет. Пустой карман. Ничего не понимаю, в левом кармане у меня всякое разное, я туда деньги не кладу, всегда в правый. Опять руку сую в правый – снова нет денег. Наверное, вид у меня был в тот момент растерянный, администраторша смотрит на меня, ничего не поймёт: чего это этот только что такой надутый парень вдруг так сдулся? Я думаю, как же моё Грацианское достоинство? Но денег-то нет. Украли, выходит, в раздевалке, вот тебе и благословенная Ибица! Смолчать нельзя, надо довести до сведения администрации, деньги у вас в заведении крадут, граждане! Деньги пропали, говорю, и смотрю, видимо, растерянно и уже совсем без снобизма на тётку за стойкой. А сам по карманам шарю. Случайно сунул руку во внутренний, где у меня всегда дежурные презервативы лежат. Туда-то я никогда ничего неподобающего не кладу, машинально руку туда сунул. Бах, а деньги там! Ничего не понимаю, переложил их туда кто-то, пока я плавал, что ли? Да нет, тогда бы просто всё взяли. Понятное дело, сам переложил и не помню когда. «Нашли?» – спрашивает администратор. – «Нашёл!» Повернулся и пошёл в буфет. А снобизм мой как рукой сняло. Поделом тебе, дятел!
– Ха-ха, Дмитрич! Да ты не без юмора, глянь. Самокритичен.
– Пошёл! Я тебе искренне, откровенно, а ты!..
– Ладно, ладно, не обижайся. Поди, чашечку какао выпей, полегчает, чувачок.

– У вас комната не сдаётся? – спросил Лёха у копошащейся с какими-то тряпками женщины.
Женщина обернулась, на Лёху смотрели голубые прекрасные глаза, немного растерянные и вопрошающие, будто сами ждущие ответа на вопрос, который никто не задавал.
«Лет двадцать пять. Красивая, – подумал он. – Везёт же кому-то». – Хозяйка, комнату не сдадите?
– Иди, милый, иди отсюда! – Старуха в телогрейке высунулась из сеней. – Не сдаём мы комнат. У нас ребёнок маленький.
Молодая смущённо улыбнулась и пожала плечами, мол, что ж я могу? Мама против.
Она стояла у хлипкой деревянной конструкции, напоминающей теплицу. Рядом на земле ползал двухлетний мальчик, наверное, тот самый старухин «ребёнок».
– Зоя, убери малыша, – сказала старуха. – Завалится теплица, прибьёт. Дед придёт, сам поправит доски, не лезь, у тебя и так бельё не стирано. Иди своим делом занимайся.
Девушка прихватила одной рукой деревянную стойку, а второй своим маленьким кулачком принялась постукивать по покосившейся опоре. Конструкция теплицы заскрежетала, наклонилась и стала мкдленно, но неотвратимо двигаться в сторону сидящего маленького. Лёха инстинктивно бросился к мальчику и накрыл его своим телом. Тяжёлая масса деревянного скелета придавила мужчину, поперечная балка оглушила, и Лёха потерял сознание, но ребёнок оказался надёжно защищён коконом Лёхиного тела…
«Самые красивые девушки живут в Тальске. Зоя, ты же живёшь в Тальске. Ты самая милая девушка, каких я видел и знал в жизни. У тебя самые голубые в мире бездонные глаза и смущённая улыбка. У тебя прекрасен каждый квадратный сантиметр твоего стройного тела, пропорции твоего лица идеальны, и у тебя нежная бархатистая кожа. Известно, что красавицу невозможно ни с чем сравнить – ни с цветком, будь то роза, орхидея или ромашка, будь то персик, гроздь винограда или вишенка. И я не смогу ни с чем тебя сравнить, ибо ты – бесподобна. Скажи мне, посмотри на меня своим влюблённым взглядом, и я отправлюсь на Луну, чтобы добыть её для тебя, и я принесу тебе Луну и всю галактику и положу у твоих прекрасных ног. Ты – чудо, ты – волшебство, ты – вселенная и бесконечность. Ах, как жаль, что ты так молода, Зоя!.. Как жаль, что полярной долгой зимней ночью на далёком Севере в метели затерялся сверкающий окнами заметённый снегом город, в который не ходят поезда и не летают самолёты, где за одним из этих, мерцающих жёлтыми лампочками, окон, ты печальная сидишь с книжкой в зале на диване и не читаешь, и не спишь, потому что на кухне тикают часы, отмеряя твои дни и годы, и мешают тебе уснуть. Не волнуйся, Зоя, не волнуйся. Завтра утром ты встанешь, а метель уже утихнет. Ты посмотришь в окно и увидишь, что белый-белый снег лежит толстым слоем, густым и пушистым покровом на ветвях елей, что высятся вкруг твоей пятиэтажки, и на сиденьях карусели в парке. Ты вспомнишь о лете, подумаешь о том, что поедешь этим летом в свой Тальск к маме, и тебе станет тотчас хорошо. Ты достанешь из шкафа свою новую чёрно-серебристую шубу и в этот раз почти с радостью пойдёшь на работу. Иди, пожалуйста, осторожней, под снегом лёд, не поскользнись».

Эмма такая:
– Ой, я уже, наверное, сто раз кончила!..
А я что? Я делаю своё дело, как умею.
Зачем люди хвастаются?
Анекдот с бородой.
Как известно, Лермонтов очень любил детей. Или нет, не Лермонтов, Лев Толстой. Лев Николаевич Толстой очень любил детей.
Как известно, Иван Семёнович Козловский мог легко взять верхнее «до». И даже «ре», и даже «ми бемоль» мог взять. Однажды дирижёр в Большом театре говорит Козловскому: «Иван Семёнович, вы так легко берёте верхнее «до», что зрители и не понимают, какое это достижение. Вы хоть как-то покажите людям в зрительном зале, что вы взяли это «до», и «ре», и «ми бемоль», и что это достижение и ваш талант». «Я и верхнее «ми» могу взять, – сообщил дирижёру Козловский. – А зрителям я ничего показывать не буду. Пусть наслаждаются моим голосом. Получают удовольствие».
Вот так вот живёт человек, и так мало женщин о нём, так сказать, знают. Вот и хочется в конце концов похвастаться. Они же сами-то, женщины эти, кто в курсе уже, сколько там их, десятки, даже не сотни, молчат, как партизаны.
– Похвастался? Доволен? Ну и дурак.
– Да. Единственный случай, Михалыч, когда я с тобой согласен. Дурак я.
– Да это Эмма просто такая. Не в тебе дело. Не обольщайся.
– Ну да, ну да…

Пряничников видел, как Боря вышел из подъезда Толика Щербакова и энергично направился вдоль двух длиннющих домов в сторону улицы Ленина. Витя сидел на трубе за электробудкой и смотрел вслед удаляющейся длинноногой фигуре.
Пряничников представил, что сейчас встанет и пойдёт в подъезд Толика, поднимется на третий этаж и позвонит в квартиру номер 51, где тот живёт…
…Витя звонил в дверь, никто не открывал, но Витя звонил и звонил. Он знал, что Толик дома и когда болеет, никуда не выходит. Наконец за дверью послышались скрябающие неритмичные шаги, загремел замок, потом звякнула цепочка и в проём вылезла небритая заспанная физиономия Толика.
– Пряничников?.. Чего надо? А-а-а!.. – распахнул двери хозяин, – Только уснул… Проходи. Изюмом угощу.
Он, припадая на левую ногу, с видом почти нестерпимых страданий, со своими квадратными плечами захромал на кухню.
– Болею всё время, – пожаловался Толик. – Вот послушай, вчера вечером, опять температура поднималась. Я померил сначала… Думаю, сломался градусник. Чувствую, температура есть. А тут всего 36 и 6. Я ещё раз померил, потому что мало держал, потом решил не подмышкой, а во рту лучше градусник держать. Можно даже в задний проход ставить, – засмеялся Толик. – Градусник. Но я так не делаю… И прав оказался, 37 было. Ну, почти 37. Мамаша молока согрела… такая слабость… Мамаша всё время на работе. У меня же головокружения постоянные. Так и лёг, даже не ужинал… Виктор, кушай изюм, очень полезно для крови. Синёв не стал есть нынче, он в прошлый раз наелся. А ты нынче поешь. Я положу ещё, не стесняйся, кушай изюм.
Толик снял левый носок и поставил ногу пяткой на табурет. На большом пальце толсто белел намотанный кулем бинт. Щербаков принялся, кряхтя, разматывать повязку.
– У меня ноготь, – показал он, – врастает в мясо, болит и гноится. Это у меня не с рождения. Только недавно началось… Сначала ничего не было, потом началось. Потом снова перестало, я уже успокоился – прошло. Один раз ночью проснулся, чувствую, что-то не так, больно. Я мамашу разбудил, она мне ноготь подстригла и тогда сильно зелёнкой помазала. Сильно помазала, не надо столько мазать. Я спать лёг, потом встал даже. Сам всё размотал, смотрю, там уже гной. Я ещё ноготь подстриг дальше, боль сильная уже была, потом, думаю, лучше йодом продезинфицировать. Уснул кое-как. Отлично помню, как всё случилось. Глянь… Посмотри!.. Вот тут всё время врезается ноготь.
У стены, прикрытый тряпками, стоял большой, размером с табуретку аляповато склеенный картонный куб.
– Это что у тебя? – спросил Витя.
– Замок буду строить, крепость. – произнёс Толик довольно.
Он на одной ноге доскакал до куба, скинул с него тряпки и подпихнул картонку Вите.
– Проткни ножиком сбоку, – предложил он.
Витя взял лежавший на столе хлебный нож и ткнул в боковую поверхность куба. Кончик ножа прошёл, легко преодолев препятствие.
– Видишь, – удовлетворился Толик, – нож даже в один слой картона входит с трудом. А представь, пять слоёв? Десять слоёв картона не пробьёт и пуля. Дешёвый и очень прочный материал для строительства, – уверенно произнёс он. – Никто не понимает, как выгодно строить из картона. Летом примусь крепость строить, за оврагом, в лесополосе. Жить там стану. Гранату выдержит.
«Да-а… – подумал Витя. – Оказывается, Толик умный. Умную вещь придумал. Оказывается, дома можно строить из картона».
– Я тебя возьму в свою крепость – пообещал Толик. – Бориса Синёва, наверное, не возьму… Не понимает, что я изобрёл. Только смеётся. Шутит, постоянно. Говорит, давай космическую ракету из картона построим… Ну я же не дурак. Но я на него не обижаюсь.
– Не обижаешься? – спросил Витя. – И за то не обижаешься? Другой бы обиделся, а ты – нет.
– Какой обиделся? – удивился Толик. – Почему?
– Что Боря говорит.
– Что он говорит?
– Сказал, что ты не болеешь.
– Как не болею?
– Говорит, ты… притворяешься. – Витя сделал возмущённую физиономию. – Сказал: «Щербаков – симулянт».
Толик замер, на его лице отразилась растерянность.
– Я… болею… – прерывисто произнёс он.
На глазах у Толика выступили слёзы.
Он сидел за столом, его руки лежали на столешнице, взгляд замер на жирном пятне на обоях, а круглая белая пухлая физиономия Толика стала постепенно наливаться краской. Сначала у него покраснели уши, потом щёки, затем лоб, нос и напоследок потемнел бурый, во вчерашней щетине, подбородок.
– Ты… – произнёс Толик осипшим голосом, – ты это… Никогда!.. Никогда!.. – Багровый Толик, сжав кулаки, сверлил взглядом пятно, словно пытаясь прожечь его лазером. – Никогда!..
Больной обхватил своими крупными ладонями стоящий перед ним картонный куб, смял, сжал, как сжимают снежок, превратив куб в снежок картонный. Витя сам съёжился и инстинктивно полез в карман за сухарями.
– Я пойду? – спросил он после минутного молчания.
– Не говори Боре, что я тебе сказал, – попросил Витя. – А то не удобно получится.
– Да при чём тут ты! – раздражённо бросил Толик. – Не бойся. Никто не узнает. Это моё дело.
Щербаков ходил весь вечер по комнате, забыв про свой больной палец и даже почти не хромая, и бормотал: «Сам признается… Борька… Предд-атель… Я его заставлю признаться. Никому не позволительно. Ответит…»
…У Толика кость тяжёлая. Он когда кладёт кому дружески руку на плечо, кажется, будто положили кусок рельсы. Поэтому, когда он ударил Борю-дипломата в лицо, то сразу сломал ему нос. Боря поднялся, выдыхая кровавую пену, и получил второй удар, под глаз. Уже позже, в больнице, добрый и хороший доктор Аюпкина несколько дней ждала, когда у Бори сойдёт внешняя отёчность на лице и синяк, питая травмированного растворами внутривенно, а также уколами в ягодицу, с тем, чтобы затем начать лечение собственно глазного воспаления с помощью уколов же в этот левый Борин наиболее пострадавший глаз. Глаз – это первое, что необходимо было срочно спасать, сломанную перегородку носа оперировал хирург Мигадзе позже: обезболивание в десну под основание носа, надрез, полчаса скребком и всё – медсестры быстренько наложили шовчик и повязку, Боря лишь постанывал для порядка.
Толик тогда перед тем, как избить Борю, отозвал его со спортплощадки, где тот бегал с баскетбольным мячом, за подсобку и спросил в лоб: «Ты говорил, что я притворяюсь и не болею по правде?» Боря сбился, начал что-то объяснять… «Не юли, – прервал его Толик, – прямо ответь, говорил?» «Говорил», – признался Боря. Щербаков без раздумий двинул своим железным кулаком Борю с нос. Витя Пряничников стоял в этот момент неподалёку и незаметно, ему не было слышно разговора, но он и так знал, о чём речь. Он отлично всё происходящее видел, а его сердце тихонько ликовало. Мочу на голову лить? За это кровавой пеной надо отвечать.
Толик мутными налитыми глазами посмотрел на лежащего на земле Борю, обтёр окровавленный кулак о штаны и неспешно, расставляя ноги, пошёл домой.
«Хулиганы какие-то, – объяснил Боря опрашивавшему его в палате следователю. – Я не знаю за что». «За девчонку?» – спросил следователь. Боря неопределённо пожал плечами.
Пока Синёв, пострадавший от неизвестных хулиганов, лежал в больнице, в школе бушевал скандал. Анна Фёдоровна, бывший надзиратель женской тюрьмы МГБ, а ныне волею судьбы техничка в школе, словно с цепи сорвалась. Она поклялась не пить, не есть, пока эти молодые сволочи наркоманы не будут наказаны по всей строгости советских законов. «С волчьим билетом! С волчьим билетом! – кричала Анна Фёдоровна на специальном педсовете. – Баланду хлебать!.. Зажрались!..
Записная книжка Синёва была найдена на месте преступления. Борис сам признался, что остатки марихуаны, найденные бабой Аней, забыли в тамбуре они, с кем был не признался, молчал как пленный диверсант. Решили, что вторым был посторонний, не из их школы. Боря утверждал, что набивал косяк, но курить не курил. Ему не поверили.
Кроме того, Синёва избили неизвестные прямо на территории школьного двора, что являлось очевидными разборками наркоманов.
Сложив два плюс два педколлектив сделал правильные выводы. «Сами разберёмся, Анна Фёдоровна, – уговаривала разъярённую коммунистку директриса. – Я вас умоляю. Накажем, что на всю жизнь запомнит. Вы только не сообщайте за пределы школы. Мы потихоньку. Ну пожалуйста! Мы не можем ставить пятно на репутации нашего коллектива. Проморгали парня».
Директрисе при всём при том было жалко Синёва, ей не хотелось ломать его судьбу. У неё у самой сын-переросток, бездельник и стиляга. Совсем от рук отбился. Но что делать?..
…Пряничников, сидя на трубе за электробудкой, в красках представил, как Толик отирает о штаны окровавленный после избиения Бори кулак. И как он, Пряничников, стоит неподалёку и видит эту прекрасную сцену.
Синёв уже давно скрылся в проходе между домами в дальнем конце двора. Витя сейчас встанет и пойдёт в подъезд Толика, поднимется на третий этаж и позвонит в дверь… Нет, не позвонит. Пойдёт, но не поднимется и не позвонит.
Витя достал из портфеля тетрадь, вырвал листок и печатными буквами написал на нём: «Синёв всем рассказывает, что Анатолий Щербаков не болеет, а всё время притворяется».
Затем, озираясь, быстро прошёл в Толикин подъезд, опустил на первом этаже в почтовый ящик с номером 51 свою записку и стремглав выскочил из подъезда вон.
Мать Толика вечером шла с работы, записку прочитала и выбросила. Толику ничего не сказала.
А Борин отец, когда забирал сына из больницы, в глаза тому не смотрел. Ему было стыдно, что так сильно избил Борю. Впрочем, считал себя в праве.
Потом, много лет и десятилетий спустя, когда Витя, Виктор Алексеевич Воробцов-Пряничников уже стоял во главе ОВЧХ, «Организации Весёлых Человечков-хлебовиков», он рассказывал во время интервью журналистам. «Я хулиган был в молодости. Отчаянный. Я же качок был» «Да, да, – говорили интервьюеры, – вы и сейчас имеете рельефные мышцы. Как вам это удаётся?»
Виктор Алексеевич снисходительно улыбался. Труд, упорный труд. Ну и врождённые способности. «И выдумщик. Вот молодой был, наивный, конечно. Представьте, ещё в школе придумал делать замки из картона. Моя идея состояла в том, что несколько слоёв картона – очень прочная преграда. Придумал построить здание из этих слоёв и скрываться в нём. Фантазия юная работала, романтика.
Но главное, за правду стоял, с детства. Хоть иногда и перегибал. У нас один такой учился в классе. Оклеветал несчастного больного одноклассника, что тот симулирует болезнь. Я, конечно, погорячился, побил его. Клеветника. Не мог терпеть несправедливость. И не могу до сих пор. Порядочно побил, хоть тот и был сильнее меня. Чувство жажды установить законность, совесть и правду всегда придавало мне сил. Эта жажда правды научила меня и бороться до конца, и различать людей, и прощать их…»
«Ось вона яка, Софья Грушко…»

«Я бы мог жить с тобой, Маша, и хотел жить с тобой. Мы могли бы жить с тобой долго, как голубки, всю жизнь. Только ты должна была отдаться мне, полностью, довериться, целиком и без остатка. А не быть одновременно и в первую очередь… С подругами, со взрослыми своими детьми, даже с родителями. Никто не остаётся с родителями, только переростки, родители уходят на дальний план. И не со своей работой тебе быть. Только со мной. Мы бы жили хорошо, очень хорошо. И ты бы была счастлива. Вот счастлива от сих и до сих. Надо было только довериться мне. Только полностью довериться. А ты всё ныла: «Я по-прежнему одна, я так и осталась одна…» А я в то время был рядом с тобой. И ты прожила, как ты сама потом говорила, эти годы, со мной, как лучшие годы в своей жизни. Мало тебе было? Не оценила того, что имела. Это так типично. А теперь ты точно одна, даже если и живёшь с кем-то постоянно, в чём я лично сомневаюсь, что постоянно. Старуха у разбитого корыта. Только не подумай, что моё письмо что-то означает. Не вздумай надеяться. Я не знаю, почему вспомнил о тебе. Ты, наверное, думала обо мне, и эти волны дошли до меня. У меня ничего не колышется в сердце, не сомневайся. Лишь наблюдение, наблюдение над странной особой. Странноватой точнее, это же типично, твоё поведение, я сказал уже. А я встретил женщину. Тебе интересно, какая она? Она королева. По жизни королева. И при этом добрая. Не добренькая, как ты, а по-настоящему добрая. И при этом королева. Ты не знаешь что это, быть королевой? Да и не надо тебе, если не знаешь. И у неё талия, не хуже, чем у тебя. У неё точёные ноги и великолепная грудь. Тоже наследственность, как у тебя с фигурой, ты знаешь, о чём я. И ещё у неё губы, которые всегда хочется поцеловать. И она в школе была золотая медалистка, как ты. Тебе это интересно? Не спорь, знаю, интересно. И она умнее тебя, хоть это не имеет значения. Она только посмотрела и сразу сказала про мой ремонт: «То и то…» А мы с прорабом всё думали, думали… И её совет был не в тягость, я легко его принял – она умеет быть тактичной. Это не ваши бабы. Только мягковата, если хочешь знать, если наглые кругом. Но это уже моя забота.
Вот и всё твоё счастье. Зачем, Маня? Характер – это судьба. Так что не во мне дело, дело в твоём характере, увы. И ты-то не виновата, такая уродилась. Твоя судьба была написала на небесах ещё до твоего рождения.
Будь счастлива.
Твой (смешно!) Казимир».
Казик закончил составлять текст, открыл давно созданный файл «неотправленное письмо», и сохранил там то, что написал.

Девушки на Ибице стыдливы, это видно сразу. Они производят впечатление таких, которые всегда плотно сводят колени. Девушки упорно держат свои колени сведенными и разжимают их в самый последний момент. И при первой же возможности сводят опять. С годами, потом, уже значительно позже, когда девушки перестают быть таковыми – молодыми и привлекательными лицом и телом, когда бабий век уже заканчивается, они спохватываются и готовы колени раздвигать, всегда и даже широко, но ибицкие мужчины теперь не обращают на возрастных дам внимание, а смотрят на молоденьких ибичанок. А последние стыдливы и с большой неохотой раздвигают свои колени…

После всего случившегося Вороневского родители быстро и по-тихому перевели в другое учебное заведение. Так-то всё равно все знали, что с Синёвым был он. Боря на заводе поработал мало, устроился на стройку разнорабочим. И готовился к поступлению в ВУЗ.

– Готовь горизонт, – сказали ангелу Алёше. – Широкий, бесконечный, закатно-рассветный. Солнце уже готово.
– Для кого? – спросил Алёша.
– Для Гели, – ответили ему.
Если готовили горизонт, то человек будет долго идти, у него будет время и подумать, и помечтать, и поплакать. А если ангелу говорили выключить лампочку, тогда всё происходило очень быстро. Ангел подлетал к чёрному потолку дальней небесной сферы, утыканному сверкающими точечками горящих светящихся лампочек человеческих душ, и выключал одну из этих лампочек. И потому что всё происходило быстро, у человека не было времени идти, мечтать, плакать, страдать и радоваться. А ангел сразу же летел встречать, кого ему положено.
Для Гели следовало стелить горизонт.
Алёша полетел в черноту выбирать подходящее место. Он осмотрел несколько пространств, чуть в стороне сверкали те самые огоньки. Периодически какая-то из лампочек выключалась, и на её месте возникала первозданная темень, будто и не бывало жёлтой светящейся точки. Но лампочек сверкало так много, что выключение одной из них не меняло обшей картины и её исчезновение было совершенно незаметным.
Ангел Алёша подлетал поближе к той сверкающей черноте, отходил подальше от неё, забирался выше или уходил совсем вдаль. Ему хотелось в этот раз выбрать самое лучшее место для горизонта, впрочем, как и всегда, но одинаковая пустота была настолько разной, что обилие выбора места и многообразие предложений усложняло задачу.
Алёша раскинул во все четыре стороны степь – огромную, ровную, покрытую ковылём и зелёными травами, мягкими и удобными для ходьбы. Волнуя ковыль и слегка качая верхушки дубов, редко высящихся по местам и долинам, над степью понёсся ветер, лёгкий и свежий. Ангел немного подсветил небо, подкрасил его лёгкой синевой и расставил кое-где почти прозрачные облака: чуть пониже обычные, кучевые, повыше перистые. Потом подумал и кучевые убрал – зачем ей ещё дождь? И без дождя беспокойства хватит. На подсвеченном небе всё же проглядывали звёзды, как и положено в сумерках, но ангел знал, что когда он разместит над горизонтом освещение, все звёзды исчезнут из вида. Хотя и будут наготове, вдруг понадобятся.
Здесь же прохладно, пожалуй, поэтому ей следует надеть её замшевую куртку, надо не забыть сказать.
Алёша оглядел, что получилось и остался доволен. Много не надо громоздить, достаточно. Он сходил за солнцем, водрузил его над горизонтом и полетел к Геле.
Геля спала в своей шёлковой любимой ночной рубашке в постели одна, потому что предпочитала мужа к себе не очень-то подпускать. Он храпит.
– Я ангел Алёша, – сказал ангел Алёша. – А ты – спишь. Я тебе снюсь. Собирайся, пойдёшь за горизонт. От горизонта.
– Хорошо, – ответила Геля. – Мне долго там идти? И куда?.. Ах, да, я поняла…
– Куртку возьми замшевую свою, – вспомнил ангел. – Там прохладно. Не долго идти. Но тебе хватит времени.
…Геля проснулась вся разбитая и с головной болью. И это вопреки тому, что вчера полдня провела за городом на свежем воздухе. Но, несмотря на тяжесть в теле, в душе у неё шевелилось какое-то хорошее чувство, что-то светлое, из ночного сна, какие-то полёты, ангелы, будто бы она в своей замшевой куртке идёт из-под закатного солнца по ковыльной степи куда-то вперёд, одна, а на душе у неё и сладко, и беспокойно, и будто бы она видит перед собой этот ковыль, колышущийся ветром и, притом, видит себя как бы со стороны, что вот она идёт, впереди долгая-предолгая степь, а сзади неё закатное, или, может, всходящее, круглое бордовое солнце…
Пора пить первую чашку кофе. Геля чувствовала себя не отдохнувшей, и это после почти десяти часов сна. Может, потому что вчера мало ела? Аппетита не было совсем. Да она и так мало ест последнее время, что-то не хочется. Это хорошо, что мало ест, не будет полнеть, как Маринка. Геля встала, прошлёпала в ванную, у неё закружилась голова. Она, чтобы не упасть, быстро села на бортик. Приступ тошноты заставил сползти на колени, Гелю вырвало прямо на пол. «Я отравилась, – подумала Геля, когда через минуту ей стало легче. – Что-то съела. Вот ведь, не уследила. Надо полежать ещё». Она прибрала за собой, пошла легла в гостиной на диване, укрывшись пледом: немного знобило. Геля старалась сосредоточиться на своём дыхании и ни о чём не думать. «Беременная!.. Об этом не может быть и речи». – Геля усмехнулась. Муж, конечно, очень хочет ребенка, но Геле это… Упаси, боже! Хватит и одного. Как там Гарику с его отцом, с её Кузьминым? Бабушка помогает. У неё хорошая первая свекровь, она не осуждает Гелю, что оставила мужа. И ребёнка, своего Гарика оставила…
Зачем же она снова вышла замуж? За этого, за нынешнего… мужа. «Замуж – за муж…» Они-то и виделись до того два раза, в общей компании. От отчаяния вышла. У королев тоже бывает отчаяние. Как тяжело нести своё достоинство в одиночку. Особенно, если предают. Любимый человек предаёт… Она что, любила Кузьмина? Возможно. Первый её мужчина. У королевы? Мужчина? Владеть ею, королевой? О, нет, это ужасно – кто-то владеет ею, Гелей!
«Я встретил такую женщину! – случайно подслушала она, как Скоропадский говорил приятелю по телефону. – Это женщина моей жизни. Я не мог даже мечтать…» «Со мной это у неё второй брак», – добавил он зачем-то. Зачем? Не стоило про эту деталь упоминать. Не куртуазно… Понятно, он очень хотел ребёнка от Гели. Но он же даже боялся притронуться! А Геле так даже лучше. Ещё притрагиваться к ней! Как глупо, когда это происходит. Как голубь за голубицей ходит надувается, так пошло! Геля тогда сказала ему: «Вова, налей мне коньяка, я буду с тобой разговаривать». Выпила подряд две рюмки и сообщила: «Скоропадский, детей у нас с тобой не будет. Я не хочу». Трогать меня нельзя. Без спросу. Спать будем раздельно. – И добавила: – Кофе в постель можно подавать… Когда скажу».
«…Нет, я не беременна. Съела что-то несвежее…»
… Врач в поликлинике, крупная немолодая тётка, играя своим висящим зобом, почти зло сообщила:
– У тебя, милая, цито-цито. Вот так. Татуировки делала на теле? Моду взяли. Ну, ну, успокойся. Живут и с цито-цито.
И мир для Гели перевернулся.
Она шла домой по тротуару мимо ограды заброшенного монастыря, по аллее бульвара вдоль трамвайного кольца, стояла на светофоре в толпе пешеходов, а в голове у неё как набат звучало: «Я прокажённая… Это конец. Мне конец. За что?!.. Господи, за что?!» Мысли у неё путались, Геля не могла представить себе где, где она могла заразиться? Ни салонов тату, ни, упаси господи, наркотиков, анализы, гинеколог, парикмахерская… Нет, невозможно. Стоматолог, да. Зубной врач, полгода назад, на юге. О, боже, ну почему?! Если бы она потерпела тогда и пошла к своему дантисту!.. Судьба… Это наказание. Это компенсация, баланс. Слишком её любили, Владимир, он слишком её боготворил. Королева… У королевы судьба избранной. Уж лучше бы, как все… Какая тяжесть на душе, какой кошмар, как страшно, как же страшно, господи!

– У тебя ещё и Геля больная смертельно. Выдумал, Казимир Дмитриевич? Чтоб пожалостливей. И Гелю саму тоже выдумал. Да?
– Нет.
– Болезнь не выдумал или Гелю не выдумал?
– Нет.
– Чего нет? Ни Гелю, ни болезнь не выдумал?
– Нет.
– Ага, и Вера во время аборта чуть не умерла.
– Жизнь каждого человека – это быстрое или медленное движение к смерти. Из песни слов не выкинешь.
– Ну ты философ. Как Хома Брут.
– Пошёл вон!

Домой Геля пришла даже в состоянии возбуждения. Надо немедленно рассортировать вещи. Надо немедленно отделить всё своё от вещей Владимира. Бельё. Эту полку освободить. Нет, лучше вообще в другой шкаф. Хорошо, что… Да они с Владимиром не были, как муж с женой, уже давно. До того злополучного стоматолога последний раз. Фух, неприятно… Хорошо, хоть это… Не заразился точно. Он может. Из солидарности, он вместо неё захотел бы заразиться, только дай… Так, бельё своё, Вовины вещи туда… Полотенца ему, ей. Платья, ну это понятно. Да причём здесь платья? В ванной, это убрать, его бритва, её. Щётки, щётки отдельно… Теперь в кухне. Посуда отдельно. Как при эпидемии гриппа, это же просто, всё разделить, питание, посуду, постельное. Диета, теперь диета. Пожизненно, говорит врач, диета. Это рак, это цирроз. Это всё… Обследование, ложиться в стационар. О, нет, там казенный дом, палата, уколы, лекарства. Она так боится боли, она больше всего на свете боится боли.
Геля села на краешек кровати и заплакала. Никто не видит, как плачет несчастная королева, она дала себе волю. Потом, без сил, обмякшая, сгорбившись, сжавшись, замерла, и лишь где-то в глубине её тела, посередине груди, негромко, но часто-часто колотилось сердце: «Тук-тук-тук-тук-тук…»

– Михалыч, сейчас ещё Вову Скоропадского хоронить будем, не удивляйся.
– Бля-а! Ну ты даёшь, сколько можно. Это кто вообще?
– Этот Гелин второй муж. Забыл? Правда. Говорю же, из песни слов не выкинешь.

Владимир Иванович Скоропадский разбился на своём «Лексусе», не вписавшись в поворот, на трассе по направлению от Грацио на материк. Дознавателям показалась немного странной траектория движения машины при аварии, было такое ощущение, что водитель и не думал тормозить, будто специально вылетел с дороги в кювет. До момента удара он оставался жив, никаких сердечных приступов выявлено не было. Впрочем, инцидент на дороге со смертельным исходом: водитель не справился с управлением, рядовая причина.
Геля спокойно приняла смерть мужа, она уже давно, как ей казалось, ничего не принимала близко к сердцу, особенно после установления её страшного диагноза. Но её мучило подозрение, её собственное подозрение, без намёков со стороны полиции, о причине смерти мужа, мучило то, что Владимир совершил это сам, и всё дело было в Геле. Её мучило подозрение, что она есть истинная виновница его гибели, что он покончил с собой, из-за неё. Она не любила Скоропадского, да, он понял это давно и особенно чувствовал в последнее время, когда она замкнулась в себе, в своей болезни, когда ей стали в тягость его заботы о ней, его опека, когда стали откровенно раздражать его печальные глаза, с любовью и нежностью и каким-то отчаянием смотревшие на неё. «Я сама… Оставь, я сама, – сказала она ему накануне, когда он хотел в очередной раз что-то сделать за неё, что-то простое и обыкновенное, то ли вынести стул на крыльцо, чтобы ей посидеть на свежем воздухе, то ли сходить в дом за пледом… Она видела, как болезненно Скоропадский среагировал на тот её отказ и поняла, почему почти тут же засобирался на материк и наутро поспешно уехал на своём «Лексусе» по каким-то неожиданно открывшимся срочным делам. А потом ей сообщили, что Владимир разбился.

Геля шла в лучах заходящего солнца по степи от горизонта. Пряный запах полыни, качаемой ветром, чуть касался её ноздрей и совсем не был противен, как противны и невозможны стали для неё все резкие запахи с тех пор, как она заболела. Или, может, это шла по степи та девочка, маленькая девочка Геля, что в белой шубке стояла в детском саду вместе с воспитательницей возле горки, где носились и дурачились, то карабкаясь по лесенке вверх, то съезжая гурьбой, ребята её младшей группы. Девочка знала, что она не может кататься на этой горке, потому что у неё такая красивая белая шубка. Ей очень хотелось тоже прокатиться вниз по изогнутой скользкой поверхности, но она не могла себе этого позволить. Потому что она пока пусть и не королева ещё, но принцесса точно, и у неё белоснежная шубка, а испачкать такую шубку принцесса не имеет право и ни за что не испачкает. Потому что белая шубка у неё, только у неё, а у ребят ни у кого нет такой белой шубки и не может быть. Пусть ребята веселятся сами. Они хорошие, ну не лучше Гели, конечно, но хорошие, и Геля будет радоваться вместе с ними, просто так, без катания…
Да нет, не девочка шла в белой шубке по высокому ковылю и полыни, это Геля шла, нынешняя, взрослая, с цито-цито-болезнью в кровеносной системе, просто вспомнилось про белую шубку и про горку в детском саду…

Вася Меркин, пробираясь между ног по узкому проходу раздевалки, отвесил Пряничникову щелбан с оттяжкой, в самую середину, между лбом и макушкой. Ни с того ни с сего. Витя сидел в трусах и футболке после физкультуры возле своего шкафчика. От боли и неожиданности выступили слёзы. Витя улыбался и потирал больное место.
– Витя, – спросил Меркин, – ты чё такой?..
Какой?
Этот Меркин из слободки, весь непосредственный, простой. Здоровый, чёрт… Витя уже, грешным делом, надеялся, что, так как он стал вполне накаченным, его никто обижать не будет, хотя бы из уважения к качалке. А Вася не посчитался. «Такой…»
Пряничников вдруг осознал, что качаться этого мало. Надо ещё учиться на пятёрки. Или хотя бы на четвёрки. Вот тогда его точно начнут уважать.
Но когда переоделся, вспомнил, что уже апрель, через два месяца выпускной. Раньше надо было хорошистом становиться. Не успел, блин…

Тринадцать это двенадцать. Одиннадцать. Одиннадцать. Десять, девять, восемь, семь, пять, четыре, три, два, один. «…Вот в этой круглой черепной коробке, едва дыша, дрожа от напряженья, мозг держит, не даёт уйти за загородки безумным мыслям, ждущим пораженья…»
Однажды в студёную зимнюю пору я из лесу вышел: был сильный мороз. Гляжу, поднимается медленно в гору лошадка, везущая хворосту воз.
И шествуя важно,
В спокойствии чинном,
Лошадку ведёт…
«Ронд де жамб партер… Я не вижу двойной ронд де жамб партер!..»

– Ну что, какие новости на Ибице, Дмитрич?
– Не «на», а «в». Это тебе не остров Ибица, а город Ибица. Надо говорить: «Какие новости в Ибице?»
– Ну хорошо, в Ибице. Какие?
– Да нет новостей.
–Да ладно. Что, так-таки ничего?
– Хорошо, вот соседка. Звонок в дверь. Открываю, стоят две дамы. Моя соседка и другая с ней. «У вас батареи холодные? Можно мы проверим?» И шмыг в квартиру, и к батареям. Взяли тазик у меня, что-то там крутят гайки какие-то. Нормально, говорят. «Вам скучно? Зайдите, чаю попьём». – «Хорошо». Я удивился, но пока не врубился. «У меня день рождения», – говорит соседка. Через минут пятнадцать звонок: «Идите, табуретку захватите». Ладно, пошёл. Гости, человек десять, застолье, куда там чай. Сажают меня рядом со второй дамой. Я пока ещё ничего не понял. «Самтрест, – говорит дама,– налью вам. Самогон. Очень. Отличный. Чистый». А меня от самогона-то всегда воротит. Пришлось согласиться. Дама меня охаживает. Салат кладёт, рюмку за рюмкой наливает. Я на соседку больше внимания, а подруга соседкина мне телефон под нос суёт с фотками, как они на Новый год гуляли. Я уже есть не хочу, а та мне всё еду подсовывает. «Ба, – думаю, – да она меня клеит!». «Вы надолго к нам?» – спрашивает. Публика сама смутилась от такой бестактности. «Как пойдёт! – кричат за меня. – У нас понравится. Может, навсегда останетесь». Да, говорю. Тут, говорю, ко мне ещё проверяющие не приезжали. Скоро приедут, проверить, как я здесь живу, как себя веду. Вот здесь моя дама и сникла. «А у вас проверяющие есть?» Да, говорю, не всё так просто. Моя дама налила себе почти стакан «самтреста» и хряпнула. Затем встала, пошла в кухню, вернулась, выпила ещё самтреста. Стала кричать в трубку кому-то, так громко, во весь голос: «Скажи ей, что она нас пугает! Пугает!» Аж звон в ушах… Мне пора, говорю, звонить будут скоро. Дама положила мне на тарелку огромный кусок торта, налила чаю. Потом ещё положила кусок торта. Потом встала, отодвинула с прохода стул и предложила, как с отчаяния, мне удалиться. «Вот вам проход. А то здесь узко». Я с облегчением убежал.
Хорошая тётка. Просто не люблю громогласных и пьяных, с которыми нельзя поговорить об экзистенциализме. Ну хоть бы фигуру продемонстрировала, а то толком и не разглядел – наливать сразу начала. А потом, дел много, на неё отвлекаться нет времени. Ну и главное, она Ибичанка, а они-то…
– Что они?
– Потом скажу.
– Вот сука!

У Ксюши в душе боролись два чувства. Первое – её страстное желание воли, свободы, той, которую она имела с детства, от родительской любви к ней, от балования, что позволялось ей в семье, от обожания всеми, кто её окружал, от её непосредственности, от её песен, что она пела везде и всегда, от её быстроты и сноровки, от полей и лугов, где паслись их коровы, от озера, в котором она купалась, от посиделок, от гаданий под Рождество и в чёрные июньские ночи, от цветов, подсолнухов… Воли, в один совсем не прекрасный момент оказавшейся закрытой железной решёткой и каменным мешком на долгие семь лет.
А второе – понимание и приятие того, что Митя, как ни хорош и ни добр он был, это её несвобода. И Тося. Её дитя, которое Ксюша столько месяцев вынашивала, которое теперь кормила своим молоком, такое милое, пищащее, требовательное и такое уже любимое – это существо её, Ксюшина, несвобода.
Иногда из-за сознания, что из этой тюрьмы – брак, семья, Митя, Тося – Ксюша уже никогда не вырвется, девушке хотелось не просто плакать, ей хотелось выть и рыдать, кричать и метаться. Но увы.
– Ксюша, – сказал Митя, – у меня есть план. Очень большой план.
– «План»? – спросила Ксюша. – Это что?
И Митя рассказал.
– Я хочу построить дом. В два этажа. И большой сад. С фруктовыми деревьями. Обязательно яблони. Такой у меня план.
– Митя, – усомнилась Ксюша. – Никто не строит два этажа. Твой «план» не получится. Нельзя два этажа строить. Как паны будем. Не разрешается два.
– Первый так, – объяснил Митя, – а другой в подвал. Большой, в целый этаж подвал. Подвал разрешается. У нас с тобой будет спальня и ещё детская для Тоси. И для второго ребёнка. И зал. Симиренко очень хороший, лучший сорт. Это будет наш общий план. Твой и мой.
– Я не хочу второго ребёнка, – сказала Ксюша. – Дай мне хоть вздохнуть от Тоськи. Она все жилы тянет.
Ксюше понравилась Митина идея. Очень понравилась, хоть и не сразу. Но она не хотела иметь дом здесь, на Волге. Потому что всё здесь ощущалось ею, как чужое и казённое. И коммунальная квартира, и соседи, с которыми, кроме Соломоныча, у Ксюши как-то не складывалось, даже несмотря на её открытый характер. И эти серые тучи этой тёплой зимой, и роба, которую Митя, пахнущую цементом и горелой паклей, каждый вечер стягивал с себя в прихожей. И тот родильный дом, что выдал Ксюше свою порцию боли, грубости и неприветливости, и, порой, сама Тося, орущая невпопад.
Ну нет, конечно, это мелочи. Просто здесь ещё близко воспоминание о лагерной жизни, это ведь первая перемена: вот был лагерь, вот дирижабль, а вот и Волга. Один поворот всего, один поворот дороги. И лагерь ещё недалеко отстал, и воли нет, воли, не попасть в родное село, к маме. А будущее – Тося, Митя, от них никуда не денешься.
Нет, не хотела Ксюша строить новую жизнь здесь. Куда-то туда, на чистое, светлое место, на вольное…
А вот Петик сразу полюбил Тосю. Она на Петика реагировала нормально. Быстро успокаивалась, когда он с ней сидел. И жить Петик может где угодно, где папа Митя скажет, а тем более Ксюша, там и станет жить. Митя говорит, что скоро поедут на новое место. У него «план». Здорово.
Придут сейчас. Уже поздно, ушли, а Петика с Тосей оставили.
Тося спокойная. Только с Ксюшей кричит, бывает.
Они хорошие обе, и Ксюша, и Тося. Пацаны в школе плохие. Дерутся, раз он новенький. Да ничего, Петя на них не обижается. Он обижается только на свою маму. На ту, настоящую. Почему она их с Митей бросила?
Грохот за дверью, свалили таз. Родители пришли, отец колотит в дверь. «Петька, открывай, что ты там, уснул?» Тоська заёрзала, захныкала. Мама сама посмотрит, малая опять мокрая.
Отец навеселе, мать раскрасневшаяся и этот, начальник с ними.
– Ну что, Пётр Димитриевич, показывай дневник!
Дядя Иван Иванович тоже хороший. Всегда скажет, как задачку записать. И шутит всё время.
– Иван Иваныч Иванов утром холит без штанов. Иванов Иван Иваныч надевает портки на ночь. Не подумай, Пётр Димитриевич, это я не про себя. Ты почему гостей встречаешь в подштанниках?
Смеётся. Петя действительно, как снял брюки, забыл подштанники переодеть. Засмущался, аж покраснел.
Мать шустрая, уже на стол накрыла. И Тосю успела перепеленать. Здорово, банку помидор открыла. Петя очень любит маринованные помидоры.
– Петька, будешь? – отец поставил перед Петиком рюмку и в шутку собрался наливать водку.
– Ты, Дмитрий Варламович, не шути так, – Иван Иванович серьёзен, – не надо ребёнку никогда наливать. Не приучай. Мозги портятся. Детский мозг не выдерживает алкоголя.
Да Петя и не собирался. Он один раз понюхал, что они там пьют, чуть не вырвало – такая дрянная жидкость.
– Дмитрий Варламович, я ведь к тебе не просто так. По делу, более чем. Наливай.
Дмитрий Варламович и так внимателен, особенно, когда просит сам Шмарко. Иван Иванович в своё время поверил бывшему зэку и не просто взял на работу, а сразу начальником участка. Теперь по гроб жизни.
Митя разлил, молча чёкнулись, выпили, Ксюша только пригубила, ей нельзя – кормящая.
– Завтра в Управлении будем решать, кого послать на монтаж кранов в Урюпинск (п). Меня хотят убирать из Управления, я им там кость в горле. Будут на руководителя монтажа предлагать Амбарцумяна. Ты понимаешь, Дмитрий, этот запорет. Он запорет, умышленно, нет ли, и меня снимут. А если «не дай бог» – посадят и его, и меня. Митя, ехать на монтаж должен ты. Завтра будешь сидеть на подхвате. Как понадобишься, позову. Тебя спросят, сможешь ли осуществить работы. И какие видишь проблемы. Ты должен сказать одно: «Сделаю». Что бы тебе ни говорили, тверди только это: «Сделаю». Ты понял, Дмитрий Варламович?
Митя понял. Он понял, что завтрашнее совещание жизненно важно для Ивана Ивановича. И ещё понял, что толком не знает, как монтировать эти краны. Надо подумать.
Митя почти сразу протрезвел и согласно кивнул:
– Так, Иван Иванович. Я не подведу, не беспокойся.
Ксюша напряглась. Только что она собиралась запеть что-то озорное, вроде «самогоны, самогоны, хто тэпэр тэбэ не гонэ в сэлах и в мэстах!..», но увидела, что не время…
Иван Иванович больше пить не стал. Попрощался и ушёл.

Сестра была полна негодования и обиды.
– Хоть бы раз ответил! Я каждый праздник посылала тебе поздравления, не забывала, как там брат…
Казик в одно мгновенье вспомнил все их с Ноной войны и конфликты и не смог совладать с собой. Кровь бросилась ему в голову, он, наклонившись, сдерживаясь, чтобы не сорваться произнёс:
– Я нет… Да, не посылал. Не хотел.
Он мог бы, не совладав, начать орать, оскорблять, следовало не допустить такого.
– Ты – кто ты мне? Ты для меня не существуешь. – Казик знал, что такие его слова неожиданны для сестры. – Кому посылать поздравления? Ты – пустое место для меня. Хотя нет, не пустое. Ты – как мокрица, чтобы только раздавить. О тебе и вспомнить неприятно. Я с тобой рядом… – он хотел сказать, типа «в туалете рядом не сяду», даже грубее, – я с тобой… с тобой рядом одним воздухом дышать неприятно. Если бы не необходимость из-за дома, ты бы и не увидела меня в поле зрения. Ты – плохой человек. Один из самых худших, которые встречались мне в жизни. И как только этим человеком оказалась моя сестра! Как ты только появилась у нас в семье? Как выродок. И ты сдохнешь под забором, сама, я ничего для этого делать не буду. Тебя уже проучили, без меня, посадили тебя в тюрягу. И не думай, не только у меня о тебе такое мнение. Все про тебя так думают. Ты подлый, мерзкий и при этом мелкий человек. Ты только гадишь и живёшь за чужой счёт, и побираешься при этом, как бомжиха. Одни понты. Копейки не смогла заработать нормальных денег. Только как крыса, сзади подскакиваешь и крадёшь…
Ну не сдержался Казик. Сам как баба выступил, да.
Нона покраснела, и выпучила глаза, она ожидала всего, но не могла предположить, что Казик так сорвётся.
– Да… ты… – Она налилась и не могла ничего промолвить. – Ты меня… оскорбляя… Я … Он меня оскорбил…
Через минуту она пришла в себя:
– Война? Хорошо, война так война!
Она быстро взяла себя в руки.
Казику не приятно было объявление ему этой войны, хотя желание уничтожить сестру было огромное.
– Война, война! – передразнил он сестру. – Сдалась ты мне, воевать с тобой. Ты уже проиграла эту войну, мне не с кем воевать, ты, повторяю, пустое место. И я сказал, сама сдохнешь под забором. Или другие люди тебя доведут туда, без меня. Дочку твою только жалко.
Ну этим её не возьмёшь. Она сама свою дочку не жалела, ждать жалости от брата тем более не могла.
– Ой, пожалел! – театрально вскинулась она. – Своего сына из дома выселил, за его счёт живёшь.
Разговор, как всегда, получался бессмысленным. Казик молча встал и не прощаясь ушёл. Надо было успокоиться, как ни пустое место Нонка, а давление ему подняла, это теперь до утра. Надо успокоиться и ночь как-то поспать, к утру недомогание должно пройти.

Конструкция четырёх кабельных кранов состояла из 1600 элементов, по 400 на каждых кран. Железные, тщательно изготовленные, выделанные, выточенные, рассчитанные и просчитанные куски металлопластика размеров от нескольких сантиметров до самых больших – по три стокилометровых на каждую конструкцию. Это всё необходимо было всего-то сложить, как детскую модель, как Лего и выставить вертикально и устойчиво, вкопав и забетонировав на требуемую СНиПом глубину вниз, в грунт. Проблема была с высотой. Никто до сих пор в мире не устанавливал подобных вертикальных сооружений в несколько сот километров – это практически реально открытый, причём дальний, космос. Горизонтально строили, выкладывали и больше, даже до тысяч километров по земле, пусть к тому же с учётом рельефа местности – гор и оврагов, но вверх… В этом состояла сложность, и никто не знал, как поведут себя в подобных условиях краны при сборке и потом, во время эксплуатации, а тем паче, никто не знал, реакции на экстремальные нагрузки такого уровня людей – и установщиков, и эксплуататоров. Приходилось рисковать. И продумывать каждую мелочь.
Провожать, улетающего в Урюпинск (п) руководить монтажом подопечного, Шмарко пришёл в аэропорт с огромным тяжёлым чемоданом.
– Возьми, – подал перед самой посадкой в крытый четырёхместный красной расцветки самолёт Иван Иванович Дмитрию чемодан.
– Зачем? – спросил Митя.
Всё время, пока они неловко помалкивали, ожидая нужное объявление диктора, Митя косился на чемодан и не решался спросить, что это.
– Там пулемёт. Максима, – заговорщицки сообщил Шмарко.
Митя сначала не понял, шутит, что ли, как всегда?
– Зачем? – повторил Митя вопрос.
– Граждане пассажиры, – обратилась к ним стюардесса, – пройдите к трапу. Берёте чемодан, мужчина?
Неужели поняла про пулемёт? По мизансцене догадалась?
– Я беру, беру, – поспешил заверить её Митя. – Мы сейчас. Вы идите, – попросил он стюардессу, – я догоню.
Шмарко близко наклонился к Мите, оглядев, пробежав круг пространства около лётного поля глазами из-под век, нет ли кого вблизи, кто мог бы их услышать.
– Митя, ты умный. Ты должен понять, люди не надёжны. Если на высоте при монтаже с кем-то станется истерика, надо будет всех ликвидировать. Не до экивоков. Дело государственной важности. Политическое. Митя, это должен сделать ты. Всех участников операции убрать из «максима». Ты понимаешь меня, Дмитрий Варламович? У тебя самого семья. А я тебе, если что, опять помогу, ты меня знаешь.
Митя понимал, понимал, что у него нет выбора.
– Я да, Иван Иванович. Я не подведу. Не беспокойся.
Они обнялись. В Митиных руках сейчас была судьба Шмарко, а значит и их с Ксюшей и Тосенькой судьба…
Короткий разбег, «Сесна» плавно оторвалась от земли и взяла курс на Урюпинск (п).
Митя летел, глядел сверху на саблеобразные извилины сначала Волги, затем Дона, на аккуратные колхозные поля, на медленно ползущие по грунтовым дорогам автомашины и совсем теперь не беспокоился насчёт монтажа. Он был уверен, что справится. Мозговой штурм накануне дал свои результаты. А «максим»… Сивохо решил заменить пулемёт фотоаппаратом, как тогда, на перекрытии Волги. Митин расчёт был прост и эффективен. В случае, если у рабочих на высоте, как Митя полагал, более ста километров, начнётся паника, он сам заберётся на монтажный уровень, с фотоаппаратом, и сделает с рабочими коллективный снимок. Безусловно, подобные действия – и присутствие начальника на такой высоте, и предложение сфотографироваться, и само фотографирование, – всё это достаточный стресс для неискушённых монтажников, стресс, способный радикально отвлечь рабочих от паники, от возможных выступлений и социальных разрушающих протестов и успокоить, Что позволит, пусть и не без труда, закончить необходимые высотные манипуляции. Надо будет только подготовить для себя персональный скафандр. Регламент задания не предполагал для начальника строительства спецэкипировки. Но Митя решил, чтобы добыть себе скафандр, отстранить в решающий момент от работ Гуню-витеброда. И взять освободившийся таким образом костюм. Во-первых, Гуня-витеброд паникёр, каких мало, в этом случае убирается лишний риск паники. Во-вторых, пусть хоть кто-то останется в живых, паче чаяния, если что-то всё же пойдёт не так и по этому запасному варианту «максим-2», и Митя сам погибнет. Ну и в-третьих, скафандр Гуни-витеброда наиболее подходит Мите по размеру. Остальные члены выездной бригады уж совсем ни в дугу. В группу набирали самых маленьких, так как необходимо минимизировать нагрузку на конструкцию кранов при монтаже. Перестраховывались, как обычно.

Кристине казалось, что лифт едет уже целую вечность и всё никак не приедет. Наверное, сто лет уже движется.
– Сколько мы едем? – спросила она.
– Сто лет, – ответил Алёша. – Ты же сама знаешь.
– Я не говорила, что сто.
– А, это я мысли понимаю. Не хотел показывать, что понимаю, проговорился. Теперь ты и это знаешь. Я мысли у вас могут понимать.
– У кого у «вас»? У кого?
Алёша сделал вид, что не расслышал вопрос. Он молча смотрел в зеркальную размытую стену лифта.
– Лифт не настоящий? – спросила Кристина. – Мне это кажется? Это всё бесплотное вокруг? И я бесплотная?
– Почему? – удивился Алёша. – Ты же видишь сама. Всё здесь очень настоящее. Потрогай руками. Только здесь всё цельное. Как сказать… Идеальное. Я вот такое слово новое узнал здесь. «Цельное». Мне нравятся такие слова. Я раньше таких слов не знал. Теперь много знаю. Здесь это можно, всё узнавать, новое. Интересно. Тебе очень…
Он не договорил. Хотя было видно, что сначала хотел объяснить про своё «тебе очень». Что «очень»?

Бескрайняя, горячая донская степь, покрытая пахучей бледнеющей полынью, распалась, как трещиной лопнувшей земли разорванная излучинами Дона. И Дон, поставленный на дыбы плотиной, разлившийся морем рукотворным и прекрасным, не успокоил свой бешеный нрав. Буянит самая великая в мире река, раз в год вздымая до небес свои недра, словно пугая неразумных в гордыни людей. Нет, не покоя найти вам в глубинах моих непрозрачных и хладных, но гибель и ужас.
И кидались волны стремительного Дона, накрывая десятым валом морской пресной массы прогулочные лодки и океанские корабли. И разбрасывал, и швырял чудовищный шторм баркасы и шаланды, разрывая на части существа рыболовецкой профессии и неосмотрительных отдыхающих с пляжей Цимлянского водохранилища. И гибли, гибли тысячами люди в этом опреснённом степном океане, и вздыхали фатально в отчаянии сивые старики: «Ругается батюшка», веря, что Дон-то всё батюшка помнит и терпит и что не простил он вторжение железных бульдозерных колесниц и экскаваторов на древние свои седые берега.
Бывала другая напасть – ёжики.
Митя сидел у входа в палатку, смотрел на большие темнеющие пятна по степи на противоположном берегу заливчика и не мог понять, что это такое. Разлив реки и шторма на водохранилище, страшные и поглощающие, закончились почти сразу по приезде бригады на участок. Стихия практически не повредила лежащие на земле аккуратно упакованные и пронумерованные конструкции для монтажа. Но эти тёмные пятна на той стороне степи пугали Митю.
Рабочие в ожидании команды на начало установки кранов уже неделю бездельничали и в самый зной потихоньку бухали, где-то умудряясь доставать водку.
Кто-то по ночам успевал мотнуться к магазинам и самоделам, до города не близко. Митя не заметил, кто ходил.
Почва потихоньку на летнем зное выгорала, ковыль бледнел ещё больше, бригада сама слонялась чёрная от загара и объедалась раками, выловленными у обрыва в заливе.
Дмитрий Варламович Сивохо медлил. Он не знал, с чего начать. Кроме того, эти тёмные пятна в степи.
Обычно только и было, что полчаса перед заходом солнца, когда поднимался ветер, будто предвестник и глашатай ночи, проносясь над степью. Эти полчаса, когда уже не было жарко, но ещё не принимались язвить огромные и невыносимые почти смертоносные речные донские комары.
Митя заставил себя подняться и пошёл искать Гуню.
Вот ведь, не знал, посмотрел в личном деле, Гуня оказывается Абдурахман. Абдурахман Александрович.
Тот лежал навзничь прямо на горячей земле и его лицо освещало закатное солнце.
– Абдурахман, – позвал Митя, – надо сплавать на ту сторону залива. – Слышишь меня? Надо узнать, что такие тёмные пятна.
Гуня поднялся и принял сидячую позу, обхватив колени руками.
– Я не могу сейчас, Варламыч, – промычал он заплетающимся языком. – Завтра пойду.
– Э-эх! Набрался, – укоризненно произнёс Митя. – Ладно. Не подведи завтра, Абдурахман. С утра. Хватит пить. Скоро начнём работы…
На Гуню можно положиться. Митя постелил себе снаружи палатки матрац, лёг, долго не мог уснуть, глядя на чёрное, усыпанное маленькими звёздочками небо, и вспоминал Ксюшу, Тосеньку, немного Петьку, а больше в голову лезли мысли о предстоящем монтаже, о Шмарко, о Севере, о своём сроке в лагере…
Утром Дмитрий Варламович проспал, встал в десять и, вскочив, к ужасу увидел, что вся бригада дрыхнет, и Гуня, в том числе, похрапывает на прежнем месте возле бульдозера. Подвёл-таки Абдурахман.
– Варламыч, не гунди! – Гуня проснулся от одного прикосновения к плечу. Он был теперь трезв. – Чего плавать туда, это ёжики. Сто раз плавал. Просто там здесь живут стаями. Большими. Плотина их согнала с родного места, они срываются в стаи. Такое… И там живут. Им что-то не нравится. Что мы здесь им не нравится. Если переберутся через залив, площадку займут, тогда не поставим краны. Сам думай, Варламыч.

– Товарищ генерал! Старший лейтенант Скуратова задание выполнила!
– Благодарю за службу, товарищ капитан.
– Служу Советскому Союзу!
– Можете идти, товарищ капитан. Приказ о присвоении вам очередного воинского звания будет подписан немедленно. Немедленно!
– Есть!
Теперь уже капитан Скуратова упругой походкой стремительно вышла из кабинета. «Ах, молодость, молодость, – подумал с грустью старый генерал, – где она. Где она…» «Да он ещё не старый», – могла бы подумать капитан Скуратова. Но она так не подумала. Её переполняла гордость, даже не за себя и не за блестяще выполненное задание. Её переполняла гордость за свою великую Родину, за могучий и великий Союз Советских Социалистических Республик. И никакие другие мысли в этот момент не занимали ум и душу старшего лейтенанта в прошлом, а теперь капитана Скуратову.

Откровенно говоря, Тося сразу невзлюбила эту женщину; Ксюша отвечала взаимностью. Когда Ксения ещё носила дитя в своём утробе, они обе как-то не придавали значение данному аспекту своих взаимоотношений. Тося лежала, где следовало и потихоньку формировалась и росла.
Однако она мучилась от неподходящей еды, которую иногда позволяла себе Ксюша, бывало, хотела спать, а эта дама всё сновала, сновала, говорила какие-то разговоры, смеялась, пела. То ложилась на левый бок и тогда Тосе было не удобно. Приходилось ворочаться в животе у Ксюши, толкаться, хотелось даже покричать, но тогда Тося ещё особенно не могла кричать.
А Ксюша мучилась тем, что она теперь не такая лёгкая, как всегда, что кто-то там толкается у неё в животе, брыкается. Ксюшу периодически тошнило, для купирования этого приходилось ложиться и глубоко дышать. Митя сам требовал ухода за собой, потом, готовку еды тоже никто не отменял, а в Ксюшином положении это было очень трудно.
Так что тогда-то было не до выяснения отношений. А вот теперь их взаимные чувства стали проясняться.
Ксюша дёргала девочку за руку, понукая идти, та делала шаг, и когда Ксюша уже расслаблялась и устремлялась вперёд, Тося тормозила, а Ксюша спотыкалась. Ксюша одевала дочь, рукав не лез куда положено, закатившись внутри пальто, Ксюша дёргала, чтобы проскочило, но это почему-то не выходило. Ксюша раздражалась и дёргала ещё, сильнее, сильно, очень сильно. Ей хотелось дёрнуть Тосину ручку так, чтобы оторвать совсем от тела, но она останавливалась, успокаивалась и переодевала ребёнка медленно и аккуратно.
Но куда они могли деться друг от друга?
Тося полностью зависела от матери. Сначала – когда лежала перепеленатая в кроватке, затем, когда начала потихоньку ходить, но не могла ещё самостоятельно ни одеваться, ни есть, ни пить. Потом не могла гулять без маминого присмотра. Потом много чего ещё.
А Ксюша вообще не могла избавиться от дочери. Ну куда?
Долго-долго, на многие годы они не могли быть друг без друга. Как смертники, как каторжане, скованные одной цепью.

Ежики наконец пошли. Они пошли в наступление. Утром следующего дня ёжики пошли в наступление. Это было так неожиданно.
Это было так неожиданно!
Весь предыдущий день Митя наблюдал со своего высокого берега за их приготовлениями.
Колючие звери концентрировались, их численность увеличивалась, непонятно откуда появлялись всё новые и новые группы, как тёмные облачка, они сливались, образуя всё большие конгломераты, просветов в степи на той стороне залива становилось всё меньше, а тёмных пятен всё больше, и эти пятна разрастались и разрастались. Становилось очевидным – ёжики готовились форсировать залив. На самом деле им, как казалось, было выгодней обойти залив справа, так как слева такое осуществить не представлялось возможны: за заливом в ту сторону начиналось море, затем через плотину Дон. Но по неведомым причинам ёжики не двигались в сторону сухопутного хода, а собирались переправляться через водное препятствие, напрямую. Впрочем, в последствие выяснилось, что это был коварный звериный обман, ибо твари маскировали подготовку параллельного к лобовой атаке обхода залива именно по сухопутному маршруту.
Митя видел в бинокль, как из однородной шевелящейся массы периодически выбегал отдельный персонаж, воинственно подбирался к береговой линии, нюхал залив, поворачивался, издавал визжащие звуки в сторону соплеменников, словно сообщая им нечто важное и затем возвращался в строй. Некоторые заходили дальше, смачивая брюхо, кто-то из них плыл, даже доплывая чуть ли не до середины залива, двигаясь, высунув острую мордочку почти вертикально вверх и смешно отфыркивая попадавшую в пасть воду.
Дмитрий Варламович устроил на вершине высокого песчаного обрыва наблюдательный и оборонительный пост. Он выкопал уютный окопчик, туда перенёс целую флягу питьевой воды на случай длительной осады. Без еды он надеялся какое-то вполне продолжительное время продержаться. И главное – Сивохо тайно от рабочих перетащил в окопчик чемодан с пулемётом. Во всяком случае, Митя считал, что не зря приволок этот тяжёлый пак с собой на монтаж кранов. И если только не на собственную бригаду, то на этих колючих обитателей степей, по его мнению, использовать такое оружие было бы вполне обоснованным.
«Они имеют на это право, – думал Митя. – На свою территорию. Эти ёжики жилы здесь веками, они знают здесь каждый клочок степи. А мы? Мы люди, дети лесов. Завоеватели природы…»
– Варламыч! Варламыч!
Голос Гришки Колесникова, напугал Митю, прервав его размышления.
Митя ногой отпихнул в дальний конец окопа коричневый чемодан с пулемётом.
– Что там у тебя, Варламыч? Прячешь?
Гришка говорил вполголоса, понимая, что на той стороне их разговор может быть услышан.
Да, в этих условиях скрыть наличие непонятного чемодана не представлялось возможным.
– Оставь. Жена положила. Еда. Носки, исподнее, переодеться в слякоть.
– В июле слякоть?.. Гришка недоверчиво кивнул. – Варламыч, я могу сплавать, поймать одного. Посмотрим, какие ёжики. Говорят, их есть можно. Пожарим вечером.
Митя решил не отказывать в просьбе. Есть ёжиков, конечно, он не собирался и рабочим бы запретил, но посмотреть вблизи на эту породу стало бы не лишним.
Гришка сполз по откосу к реке и, пригнувшись, побежал до зарослей камыша. Митя видел, как Колесников срезал длинным кривым секатором камышину, обстругал её и, взяв один конец в рот, прямо в одежде погрузился в стремнину. «Не так, не так», – подумал Митя. Было непонятно, заметили ёжики действия со стороны людей или нет, во всяком случае своё поведение они не изменили. Очередная группка колючих комочков подошла к воде, вкатилась в неё и проплыла несколько десятков метров вперёд. Всё получилось отлично, звери, не обращая на неё внимания, поравнялись с торчащей из воды камышиной, миновали её, и в этот момент замыкающий группу ёж вдруг дёрнулся и с громким бульканьем ушёл под воду. Гришка схватил его за маленькие гребущие лапки. Вода яростно забурлила, и все участники столкновения бросились врассыпную. Рассредоточенные ёжики распались на отдельные блямбы и с шумом, отчаянно работая ножками, хрюкая, рванули к своему берегу. Гришка, уже не скрываясь, держа за лапы пищащего крупного ежа, грёб одной рукой к своему берегу.
Это был первый открытый боевой контакт противников, и вновь, как и всегда в подобных случаях, инициатором конфликта выступил человек.
Происшествие не прошло без скорых последствий. Наутро зверьки пошли в наступление.
Ёжики валом вступали в море, большими группами переплывали залив, откуда-то из-под бурунов вдруг появлялись из воды, как сказочные тридцать три богатыря, и шли, шли, шли бесконечным накатом. Всё новые полчища маленьких воинов подходили со стороны степи, от хутора Старый Слоёный, от огромной балки под странным для этих мест названием «остров Свободы», полученного, видимо, в честь освобождённого острова на другом конце планеты.
Рабочие большей частью лежали в палатках, прячась от палящих лучей солнца. Рядом с Дмитрием практически неотступно находился один лишь Колесников. Его кругленькое тельце с маленькой головой то и дело высовывалось из укрытия песчаного берега, вынуждая Митю нервничать и отвлекаться: приходилось постоянно присматривать за Гришкой: отчаянный хлопец в любой момент рисковал свалиться с откоса на иглы наступающих. Лишиться хотя бы одного работника из и так немногочисленной бригады для Мити было бы непозволительной халатностью.
– Варла-а-мы-ыч! – кричал Гришка. – Они не мо-о-гут забраться по отко-о-су! Они-и-и ска-а-тываются!
Ёжики пытались ползти по крутизне песка в сторону лагеря и в сторону Митиного окопа, но у них ничего не получалось, песок осыпался под их узенькими лапками, зверьки съезжали, опрокидывались и, свернувшись по своему обыкновению, в клубок, катились вниз к воде и вновь оказывались у подножия береговой кручи.
Ёжики шли не переставая, они по-прежнему огромной массой входили в воду со своей стороны залива, вспенивали и бурунили водное препятствие, выходили, отряхивая свои серые колючки, на берег, поднимая облачка брызг, лезли на склон, хрюкали, визжали и тихо рычали, скатывались, плюхались опять в воду, поднимались и снова лезли вверх. А у Мити в голове как-то по-киношному, как в плохой голливудской пародии, звучали звуки фламенко. Густав Густавович Плюкфельдер, гигантской силы человек, но с гибкими пальцами профессионального гитариста, это он в оккупированном Харькове долгими тёмными вечерами времени комендантского часа, словно зная, что предстоит Мите сегодня, научил Сивохо этой музыке. Митя недурственно исполнял фламенко на гитаре.

– Митрич, привет славному городу Ибице!
– Да.
– Что «да», Митрич?
– Я не люблю, когда меня называют «Митрич». Я Дмитриевич. Митрич – этот дед сторож в совхозе «Заветы Ильича».
– А, ну извини. Как Ибица?
– Да нормально всё… А вот слушай. Вчера иду, навстречу девушка. Ну не то, чтобы уж такая девушка. Тётка уже, но из тех, которые и не поняли, что детство у них кончилось, у них и не кончается детство никогда, у таких. Такая, рыжая, под подростка одета. И такие обычно всегда в облаках витают. И доверчивые, а парня постоянного нет никогда. Их разводят пацаны, а потом сразу бросают. И смеются с корешами над ними потом. А те всё равно ничего не понимают. Вот идёт такая мне навстречу. Даже симпатичная, держит перед собой смартфон и на ходу фоткает себя, ничего не видит вокруг. Кругом нет никого, дай, думаю, приколюсь. С чего-то так захотел. «Девушка, осторожней, вы так упадёте, – говорю. – Вы по сторонам посматривайте, споткнётесь». Она сразу заулыбалась, такая – внимание на неё обратили, да ещё мужчина. Вроде поравнялись, уже почти разминулись, я говорю опять: «Вы зря без шапки, зима всё-таки, простудитесь». Она остановилась, рукой волосы поправляет кокетливо. Сказать, наверное, что-то хотела. А понимает, нет повода продолжить разговор…
– А суслики, Дмитрич?
– Какие суслики, Михалыч?
– У тебя то крысы были, то мыши. А теперь суслики. Что это у тебя всё зоологические мотивы какие-то?
– А, вот ты про что. Это не суслики, дятел. Это ёжики. Я понял, про что ты. Ты так неожиданно разговор перевёл с Ибицы на ёжиков. Это подло вообще-то, исподтишка. Не ожидал от тебя. Подколоть меня хотел? Правда всё, правда. И ёжики. И суслики ещё будут.
– А та девка со смартфоном?
– Да пошёл ты. Даже не интересно стало рассказывать. Не буду.
– Да я сам знаю, что дальше было. Вы просто разошлись в разные стороны и всё.
– Ну и что? Ибица маленький город. Мы с ней ещё встретимся, я уверен.
– Ну-ну. Расскажешь потом.

Dilectione mea
Атональный роман

Моё творчество – моя экзистенция.

Карл Поппер,.

– Кто вы? – со смешанным чувством страха, ужаса и любопытства поинтересовался Митя.
– Мы вольные каменщики.
Так закончилась эпопея с ёжиками.
А пока…
Ночью звери совершили подкоп.
Сухопутный переход справа от залива, обычно покрытый трёхметровым слоем мутной воды, полностью высыхавшей к середине лета, становясь собственно переходом, обнажал потресканную, иссохшую под палящим степным солнцем поверхность.
Утром сразу после восхода, едва открыв глаза, Сивохо увидел, что ёжики сотворили. Отвлекая атаками внимание оборонявшихся, нападающая сторона не один день прогрызала каменные толщи пересохшего частично русла. К исходу ночи с завершением работ новые полчища колючих тварей с симпатичными мордочками хлынули из туннелей на поверхность высокого берега залива.
– Вала-амыч, – захихикал, заметив, что Митя проснулся, сидевший в соседнем, выкопанном самолично окопчике Колесников, – теперь тебе писец.
Его спокойствие Мите было неприятно.
– Я Варламыч! – не сдержался он. – А ты, смелый?
– Я ничего не боюсь, – как-то криво усмехнулся Колесников. И добавил загадочно: – Посмотрим…
«Посмотрим?..» Пора.
Масса ёжиков приближалась к критической.
– Гришка, шёл в палатку! – прокричал Митя.
Колесников опять криво усмехнулся и молча кивнул.
«Он ведёт себя, словно прорицатель, знающий страшную тайну. И владеющий способом управлять событиями, сгенерированными ею», – подумал Сивохо.
Пора. Пора.
– Салют, – проговорил Гришка, глядя в упор на Митю. – В палатку. Так победим.
«Салют» не из его лексикона…»
Митя махнул рукой – убирайся.
Дмитрий Варламович проследил, пока коротко стриженная голова Гришки, петляя зигзагами между береговыми песчаными барханами, пригнутая к земле так, что плечи торчали вверх, как две маленькие оглобли, ни скрылась за брезентовыми створками палатки, и принялся за пулемёт.
Странно. Косился на чемодан. Догадался? Нельзя. Это вопрос доверия. Узнав про пулемёт, люди поймут, что Митя собирается их убрать. И не важно, по заданию Шмарко или нет. И не важно, что Митя решил заменить пулемёт фотоаппаратом. Потому что намерение заменить уже никому не удастся доказать.
Митя открыл чемодан: все детали лежали на месте, аккуратные, блестящие и густо смазанные местами солидолом.
Дмитрий Варламович извлёк из чемодана ствол, привычным движением прикрепил патрубок, надел кожух, машинально, не забытым рефлексом убирая лишнюю смазку с сочленений, установил раму, посадил ствол на цалфы, другой конец рамы всунул на цалфы мотыля. Прикрепил к замку рычаги, отрегулировал нижний спуск, потянул, зажал курок. Митя любил курок пожёстче.
Он очень хорошо знал, что будет, когда начнёт работать пулемётом. Точность, которую Сивохо мог показать при стрельбе поражала воображение. В том, где Митя научился обращаться с орудием, он не признался бы и под пыткой. Это была тайна, которую Митя прятал глубже, чем прячут тайны те, кто прячет их очень глубоко. К счастью, не было причин беспокоится за этот Митин секрет. Главное, чтобы монтажники не догадались, что Митя стрелял, а тем более, как он стрелял. Сивохо стрелять умел.
Он установил постамент «максима» на фанерную крышку чемодана, наживил ленту – патронов, конечно маловато – и посмотрел вниз. Ёжики концентрировались у подножия, справа подходили всё новые и новые стаи. Серая поверхность шевелилась колючками, но пока вперёд не двигалась. Митя вдруг обратил внимание, что кругом стоит невообразимый хрюкающий шум, к которому за несколько дней осады его ухо уже привыкло. Хрюканье, писк, фырканье и потрескивание иголок, как ни странно, не раздражали. Эти звуки почему-то вызывали у Мити скорее умиление и воспоминание о рождественских приготовлениях в старом отцовском доме. Трущиеся друг о друга твёрдые колючки ежей изредка взрывались яркими искорками, что, по-видимому, и вызывало у Мити подобные рождественские ассоциации.
«Надо будет Тосеньке ёлку на Новый год поставить. И Ксюше», – подумал Митя, и в этот момент над заливом раздался протяжный тоненький, но сильный и грозный вой. Это был сигнал к началу генеральной атаки. Ёжики пошли на решительный штурм.
В их действиях не было ничего нового: они карабкались по склону, скатывались вниз, поднимались и снова лезли.
Но в этот раз их было слишком много.
Задние уже не обращали внимания на падающих, они лезли вперёд, наступая на первых, сами сползали, а последующие наседали на вторых. Пласты зверей утолщались, к атакующим подходило подкрепление, и верхняя кромка атаки поднимаясь, приближалась к рубежу горы, отделявшему наклонную плоскость от вожделенной горизонтали. Там сидел Дмитрий Сивохо.
Сквозь прорезь прицела взгляд охватывал расширившуюся до пределов колючую цель. Митина рука машинально подняла предохранитель, большой палец лёг на рычаг верхнего спуска. Выстрел!
Нет.
Митя знал, что выстрелов не последует. Потому что знал, что не вставил ленту в ящик. Потому что знал, что он не собирался этого делать.
Митя смотрел одним глазом на карабкающихся к нему ёжиков, видел их смешные симпатичные, пыхтящие и сопящие мордочки и не мог себя заставить поверить, что перед ним, несмотря на кажущуюся сказочную, детскую благообразность, на самом деле злобные и агрессивные существа.
– Не могу! – изо всех сил закричал Митя. – Я не могу в вас стрелять, гады!..
Он бросил ручки пулемета, закрыл лицо руками и зарыдал. Слёзы брызнули у него из глаз выстрелами, очередью импульсов, будто это были настоящие патроны, будто эти выстрелы заменили ему несостоявшуюся пальбу.
Митя взглянул ещё раз на подступавших уже почти к самому брустверу ёжиков и принялся быстро разбирать пулемёт. Он судорожно снял ствол, почти вырвал, раскрутил четыре базовых болта, вывернул медную, блестящую гашетку, ствол принял одной рукой, смахнул прямо в песок раму, открыл крышку чемодана и стал запихивать детали пулемёта вовнутрь.
– К чёрту! – кричал Митя в сторону нападавших. – К чёрту вас и вашего ёжина беса!..
И именно в тот момент, когда первые колонны наступающих появились на бруствере, Дмитрий Варламович Сивохо, схватив захлопнутый лишь на один из двух замков чемодан, рванул с откоса назад, к своим, в сторону спасительной защитной палатки, забитой дрожащими от страха монтажниками.
Первый этап наступления ёжиков окончился их полной победой.

Туман, туман… Какая-то изморось висит нал городом. И не дождь, и не снег, а так. Стелется, волнуясь и перекатываясь неспешно, пропадая и разрываясь, висит мракость, на метр от земли. Это не Ибица такая грязная, это март такой. А Ибица – хорошая.
– Привет, чувак! Как там твой остров?
– Да где. Опять остров. Ибица – город. Го-род! А та Ибица – остров. Не путай. Да ладно, вот слушай. Зашёл в детский отдел. Девчонка продавщица. Вот прикол получился, вообще. Слушай. Сколько раз говорил себе, никогда не жалей о прошедшем. А то всё – «противно стало, зачем надо было…» И всё такое. Короче. Я спросил, там, подарки детям купить соседским. Она такая, сразу тоже улыбается. Ну понятно, кольца на пальце нет, одета в мини-юбку, хоть сама уже давно не девочка. В общем, дама в поиске. Да незадача, это же магазин. Ну ладно. «Я меня дочка, – говорит, – девять лет, не играет в кубик рубика. Но есть дети играют, можно взять и на восемь». То, сё. Короче, я ушёл. Вот говорю же, город маленький. Тут потом иду гуляю. Конечно, идёт моя продавщица. Остановилась, что-то в сумке роется. Переход, светофор. «Где-то я вас, девушка, – говорю, – видел». Ну так, вроде в шутку. Сам помню, конечно, её, узнал прекрасно. «Это я, – говорит. – Продавщица в детских товарах. Вы у меня самолёт сборный выбирали. Будете покупать?» «Во, – говорю, – вы мне всё-таки поможете подарки подобрать. Вы куда сейчас, нам не по дороге?» «Я за мост, – говорит, – я за мостом живу». Короче, попросил её показать, что там за мостом такое, я же не местный. «Вот я живу. Хотите чаю? У меня пока дочку забирать, до вечера ещё уйма времени, время свободное». Зашёл, чего там. Сели на кухне. Так чисто всё. В Ибице вообще в домах у всех, где я был, чисто, опрятные люди. Конфеты поставила на стол, вкусные, что-то там в шоколаде. «Хотите коньяка?» – спрашивает. Ну давай. По рюмке выпили, у меня башка кругом пошла, сколько там градусов? Не, коньяк, не подделка. «У вас такие руки, – говорю. – Вы такая красивая. Все Ибичанки почему-то такие красивые». Она говорит: «Это я вам такая показалась от водки». Честно говоря, она на самом деле ничего, я ещё в магазине это отметил. Невезучая на мужиков, видно, вот и одна. «Что вы, – говорю. – Красивая вы, точно. У вас такая шея, у вас такие пальцы…» Ну и понеслось. Комплименты гуще, разговоры жарче… Да что разговоры. И сам не заметил, как в постели оказались. Легко. А так сразу… А потом ей: «Ты не расстраивайся, что мы так сразу». «Что, – спрашивает, – «сразу»? «Ну в постель сразу легли». А она в слёзы. Хрен знает. Еле успокоил. Чего ей надо? Любви надо… Вот ушёл потом. Иду и чувствую, что жалею, что так всё получилось. А с другой стороны – чего плохого? Она хорошая девка. А я… Да ладно, не буду жалеть ни о чём, ну получилось как получилось. Я к ней больше не пойду. Разве встретимся опять случайно. Да что загадывать…
– Да… сказал. Выдумал?
– Чего? Ага. Выдумал. Ты меня что, не знаешь? Адью. Я ему, а он!.. Блин, ещё раз чтобы я рассказал…

Прежде, чем зайти в большую защитную палатку, Митя посмотрел на вершину обрыва у спуска к заливу. Его окоп, маленький окопчик, где спал ночью Колесников, пространство рядом – всё было оккупировано серыми ёжиками с красными носиками. Зверьки теперь неспешно занимали и укрепляли позиции на захваченном ими берегу, но дальше пока не продвигались, судя по всему, они перегруппировывали свои силы, приводили себя в порядок и отдыхали после наступления. Эти животные были очень умны.
Митя просунул между створками входа тяжёлый чемодан, затем сам с трудом протиснулся в душноватое помещение палатки. Все двенадцать монтажников сидели, тесно прижавшись друг к другу, вокруг большого чёрного казана для плова, слегка синхронно раскачивались из стороны в сторону и потихоньку подвывали.
– О-ой, Сивохо! – тоненько протянул, пропел Шушушка, длиннющий худой прибалт в рваном пиджаке на голое тело. – Ой страшно!
«Двенадцать их, – подумал Митя. – Как у Блока… А я кто?»
В отцовском доме на втором этаже большая библиотека имелась. Когда выселили, то все книги как-то пропали. Но Митя успел много прочитать до пропажи. И не только Блока. Эти не знают про Блока, куда там, работяги. Лагерники, как Митя. Вот ведь, прошли лагеря, а зверя тут испугались. Стихия, это страшно.
Гришка – раз. Вот этот Шушушка. Который на самом деле не длинный, а как все, маленький. По сути. Гаврюшка, простой деревенский парень с большим лбом, золотые руки. Борис Сергеевич Гнеденко, пожилой тучный мужчина с постоянно перевязанной бинтом шеей, вечно молчащий истопник. Два брата близнеца, Кирюшка и Васюшка, тоже мелкие. Несмотря на сложности быта, всегда опрятные, аккуратно и одинаково причёсанные, их русые волосы, убранные назад, лежат через всю голову, прикрывая одинаковую у обоих рыжую плешь. Они отчаянные, эти высоты не боятся. Ванюшка первый, японец, Ванюшка второй, калмык. Эти не разлей вода, порода соединила, себе на уме. Яшка, из Ленинграда, интеллигент, вежливый всегда. Друг Яшки Колюшка по кличке Букашка. Иванов Сергей, этот крупный парень, не меньше Кирюшки и Васюшки, вечно рассказывающий про свою Катюшку, за что и именуется в бригаде Катюшка. Ну и Абдурахман. Итак.
Гришка.
Шушушка.
Гаврюшка.
Борис Сергеевич Гнеденко.
Кирюшка.
Васюшка.
Ванюшка первый.
Ванюшка второй.
Яшка.
Букашка.
Катюшка.
Абдурахман.
Итого двенадцать.
Митя глазами проходил каждого члена своей команды, останавливаясь и всматриваясь в их лица. От них, от этих простых героев зависела теперь не только судьба Мити, не только жизнь и здоровье Ивана Шмарко, но судьба Великой Родины. Экологическое равновесие зональных систем размножения ежиных.
– Где ёж?! – закричал Митя.
Его взгляд закончил осмотр круга сидящих монтажников, машинально перешёл на клетку, в которую они единодушно накануне поместили пойманного Колесниковым ежа, и вдруг до Мити дошло, что перед ним пустая клетка. Митя в одно мгновенье догадался, почему вечно голодный Шушушка произнес не своё обычное «голодно, Сивохо!», а сказал «страшно». Съели. Эти гады успели съесть ёжика, пока Митя защищал их подлые рожи на возвышенном берегу реки.
Рабочие замолчали на секунду, прекратив раскачиваться, затем одновременно задрожали крупнейшей дрожью, начав теперь согласованно качаться взад-вперёд.
– Вы сволочи! Вы обжоры! – снова закричал Митя. – Мы же договаривались!
Маятник качания рабочих приобрёл ещё большую амплитуду. Мите захотелось ударить Шушушку, ударить остальных членов бригады, сильно, по лицу, дать пощёчину, пнуть ногой, хлестнуть плетью. Он подскочил к сваленным в кучу вещам работников (готовились, бежать собрались, трусы!) и стал бить по ним носком ботинка… Впрочем даже в порыве всплеска эмоций и темперамента Митя никогда не терял над собой контроля.
Он что-то почувствовал. Митя вдруг остановился и повернулся к рабочим. Их качания прекратились, монтажники молча и с интересом смотрели на Митю.
– Что? – спросил Сивохо.
Борис Сергеевич встал со своего места, немного враскорячку, как радикулитный, прошкандыбал к дальней кровати и, кряхтя, достал откуда-то из-под одеяла, держа за лапки, живого и невредимого ёжа.
– На, – подал он Мите. – Подавись. Не ели мы твоего ёжика.
От неожиданности Митя сел прямо на пол. Ему хотелось плакать.

– Ни журись, насяльник, – чей-то горячий шепот опалил влагой Митин висок. – Это Потя Михайрёвися брарь. Ёсика брарь. – Ванюшка первый улыбаясь похлопал Митю по плечу. – Нерься, гаварить, такаой ёсика кусяй. Она снаит, Парися Михайрёвися. Э-э… Сирьхайрёвися.
– Откуда он знает про ёжиков?.. – смутился Митя. – Гнеденко, ты что? Откуда знаешь?.. Я думал, вы съели его. Простите, братцы!
– Давай, Гнедич, – послышался возглас Гришки. – Начинай.
Рабочие, сидя в кружок, потихоньку разом запели:
Двенадцать сигаре-ет!
Двенадцать сигаре-ет!
Три китайца.
Пауза.
Есть возможность или не-ет,
Есть возможность или не-ет –
Развлекайся.
Одевайся.
И часто-часто припев, в такт раскачиванию:
Бзу-у, бзу-у, бзу-у, бзу-у…
Зужжащее «бзу» сразу ударило по ушам, у Мити тотчас заболела голова. Всё происходящее напоминало какой-то абсурд. «Это сон, – подумал Сивохо. – Это мираж. Мистика».
Но нет, голова болела по-настоящему. Митя вспомнил, что делают для различения яви от видения, и украдкой ущипнул себя. Ущип отозвался реальной болью.
Молчаливый обычно, беззащитный и косноязычный Борис Сергеевич уже и так поразил Митю, предложив ему подавиться ёжиком. Теперь же Гнеденко вовсе переместился из своей обычной тени на середину палатки и стоял, надув грудь и высоко подняв подбородок с давно небритой, в стадии профессорского вида бородкой. «Профессор, – так и подумал Митя, – у него и очки, как у старого профессора. Я раньше не обращал внимание…»
– Позвольте представиться, – произнёс хорошо поставленным и вовсе не сиплым, как всегда казалось, приятным голосом Борис Сергеевич, обращаясь лично к Сивохо. – Профессор биологии в прошлом Императорского Санкт-Петербуржского университета Борис Сергеевич Гнеденко. Да, да-с, не удивляйтесь. И если бы в 1922-м году в урочный час ваш покорный слуга не слёг бы неожиданно с внезапно возникшими желудочными коликами и уехал бы на известном философическом пароходе, на коий, на коего… на коей… их… у меня имелось приглашение, подписанное лично товарищем, не скажу кем, вы понимаете кем, за границу, то сейчас бы с вами разговаривал, пожалуй, профессор какого-нибудь Мичиганского или Стэнфордского университета, как есть сейчас незабвенный Степан Прокофьевич Тимошенко, мой школьный и университетский приятель, и я бы… Впрочем, как мог бы я с вами разговаривать, если бы находился в Америке, а вы бы находились здесь… Но, тем не менее, продолжим, господа. Товарищи и братья.
Борис Сергеевич поправил повязку на своей шее так, будто это была бабочка, и, сняв очки, быстро протёр их довольно мутным носовым платком.
– Итак, я начинаю. Ёжики. Меня сразу заинтересовал данный экземпляр, – оратор показал на уже давно водворённого в свою клетку пойманного Колесниковым ежа. – Erinaceus europaeus, ёж обыкновенный. Безусловно, к эндемическому типу животных степной придонной, придонской и тем более донской зон наш прелестный колючий подопечный никак не может быть отнесён. Но что же из себя представляют рассматриваемые фактулиаты степной в данном случае фауны?..

Лена, помнишь я называл тебя Людмилой? Ты ещё удивлялась, почему Людмила. А себя я называл Геннадий. Это я так прикалывался. Понимаешь? Я говорил тебе: «Здравствуй, Людмила!» А ты спрашивала немного обиженно: «Почему Людмила? Кто это такая, твоя Людмила?» А я повторял: «Здравствуй, Людмила! Это я, Геннадий. Ты должна мне отвечать: «Здравствуй, Геннадий!» А я: «Здравствуй, Людмила!», а ты: «Здравствуй, Геннадий!»
Лена, прости меня, что я накричал тогда на тебя. Ну как накричал, просто спросил: «Зачем ты ей рассказала?» Я так спросил. А ты ответила, что, может быть, хотела, чтобы твоя подруга знала, как у нас с тобой… Тогда на свадьбе этих Шурочки и Сашки, на регистрации в зале дворца, мы встали сзади, в самом углу, никто не мог увидеть, и я немножко залез под твою юбку, под твой подол… Ты оценила прикол, нам было весело. А потом оказалось, что ты рассказала подружке. «Я не для того потискал тебя, чтобы ты рассказала». – «А может, я хотела рассказать…» – ответила ты. А подружка стояла и, краснея, улыбалась, ей было завидно, она тебе завидовала, её алкаш никогда не залазил ей под подол. А я наехал на тебя, Лена, накричал. Прости меня!
Всем Ленам посвящается. Песня Пети Мокина.
Волны за кормою бьются белой пеной
Что ж со мною делаешь ты Лена, Лена?
Я писал тебе приветы, это ясно,
На приветы ждал ответы и напрасно.

Где моя любовь? Она мне сердце гложет,
Видно, почта в этом деле не поможет.
За какое преступленье впал в немилость?
Ты ни разу в сновиденье не явилась.

Между нами быстро катит волны Волга
Встречи ждать с тобою, кстати, очень долго,
Я приду к тебе домой после рейса,
Не играй в любовь со мной и не смейся.

Лена! Прости меня, я – свинья. Да.

– Михалыч, что за Лена? Ты ей опять уже второй раз эту песню поёшь.
– Оно тебе нужно? Лена и Лена. И потом, это не я, а Петя Мокин поёт.
– Вот гля, я ему всё рассказываю, а он!.. Что тебе, западло рассказать?
– Да ладно, не обижайся. Потом, может быть. Расскажу. Может быть.

– …Что из себя представляют единичные экземпляры и системно структурированные конкретно тем не менее фактулиаты степной в рассматриваемом нашем случае фауны? – повторил профессор, как будто спрашивая студента на пятёрку.
Вопрос привёл Митю в растерянность, словно это был не риторический возглас докладчика к аудитории, но студенту следовало непременно отвечать профессору.
– Не знаете? – вопросил Борис Сергеевич, наклонившись к Сивохо, и выставив грязные ключицы, покрытие морщинистой кожей. – И я был точно в такой ситуации ignorance. Пока мне в руки не попался этот интереснейший феномен из сонма феноменов, теперь уже по понятным причинам вознамерившихся нападать на нас.
– Но позвольте, – возмущённо прервал докладчика интеллигентный Яшка, – Вы не можете этого знать никак. Статистики нет, экспериментальные данные отсутствуют, у вас не хватает…
– Это у вас не хватает, уважаемый Яков Моисеевич! – уверенно парировал Гнеденко. – А у меня всего хватает. – Он довольно поморгал веками. – Вы слушайте, господа, слушайте.
– И не перебивай, пожалуйста, – попросил Колесников.
– Аспирант прав, – негромко шушукнул Шушушка, имея в виду, что прав Гришка, – пусть Яков не перебивает.
Было непонятно, с какой стати Гришка – аспирант. «Это метафора, про аспиранта», – подумал Митя.
– Итак, я продолжу, – Гнеденко с улыбкой слегка поклонился Яшке и Мите.
– Морда жидовская, бля-ать! – внезапно закричал сидевший до этого смирно мелкий Кирюшка. – Вечно умнее других казаться хочет!
Он схватил Яшку за волосы на затылке и два раза с силой дёрнул. Яшка наотмашь выбросил в сторону Кирюшки руку, кулак его попал точно противнику в челюсть, Кирюшка упал на землю и откатился, вопреки направления удара, под ноги докладчику. Букашка, защищая друга Якова соколом бросился на Кирюшку, Васюшка рванулся на помощь брату, все трое мгновенно сцепились в визжащий кряхтящий клубок. Сцена выглядела безобразно.
Яков с брезгливым видом, устраняясь, отклонился на своём месте чуть назад, на полу, рыча, катались тела Кирюшки, Букашки и Васюшки, высившийся над ними профессор то и дело отпихивал наезжавших на него дерущихся.
Митя, уже вообще ничего не понимая, растерянно смотрел, не вмешиваясь, на действие. Впрочем, драчунам вскоре надоело кататься по полу, они прекратили брыкания, как-то на мгновенье замерли, затем, расцепившись, встали, отряхнулись и молча проследовали на свои места. Кирюшка, садясь рядом с Яковом, пнул соперника ногой, тот отмахнулся локтем. Доклад продолжился.
– Очевидно, рассматриваемая природная зона, в данном случае зона конфликта животного и человека, – Борис Сергеевич указал рукой в сторону выхода из палатки, – эндемически относится к зоне постоянного расселения грызунов типа spermophilus, или суслик степной обыкновенный. Чтобы понять и ответить на основной вопрос, вопрос об изначальном генезисе, так сказать, причинных причин очевидного вытеснения из областей привычного заселения суслика степного, спермофулоса, ёжиком обыкновенным, европейским, Erinaceus europaeus-ом в зону обитания, не свойственную проживанию последним, в данном случае представленной срединными участками придонской и собственно донской степи, необходимо исследовать, как минимум, одну особь интересующего нас вида, каковой имеется в наличии, благодаря стараниями нашего уважаемого Григория Колесникова, что и было сделано вашим покорным слугой.
Ванюшка второй, сидя по-своему, по-калмыцки, на корточках, захлопал в ладоши, все укоризненно посмотрели на него, Митя в том числе, Ванюшка второй смутился и притих.
Несмотря на витиеватость речи докладчика, Мите было интересно, хотя, в силу употребления выступавшим достаточного числа иностранных слов, Сивохо мало что понимал из сказанного Гнеденкой.
– Господа! – несколько восторженно воскликнул Борис Сергеевич. – Мы находимся на пороге величайшего открытия, безотносительно к тому, что вряд ли, учитывая ситуацию, это открытие будет оценено и отмечено кем-либо, кроме здесь присутствующих.
Нет нужды говорить об актуальности повсеместного изучения поведения ёжика обыкновенного европейского в условиях тотального окружения строительной площадки монтажа высоковольтных кранов колоссальным, по-видимому в несколько сот тысяч, количеством этих маленьких, но достаточно хищных животных. Человечеству никак не удастся отмахнуться от скрупулёзного и тщательного изучения интересующего нас вида. Причём именно донского вида, которого я предлагаю выделить в подвид и именовать далее как ёжик обыкновенный европейский донской.
– Переходите, пожалуйста, к сути, профессор, – попросил Яшка.
Кирюшка опять дёрнул еврея за волосы, а тот, не глядя, снова двинул Кирюшку в бок локтем.
Гнеденко серьёзно посмотрел на оппонента.
– Благодарю вас, коллега, непременно, – сказал он недовольно. – Так вот вам. Что установили мои исследования с имеющимся экземпляром…
– Он всю клетку обгадил! – снова прокричал Кирюшка.
– Это от страха, большого значения в данном случае не имеет. Собственно, важно определить соотношение лабильной и стационарной, то есть долговременной реакции ёжика на изменяющиеся внешние обстоятельства. Реверберация нервных импульсов нейронов, как оказалось, у данной разновидности Erinaceus однозначно корреспондирует не только с реверберацией высших приматов, собственно типа гиббоновых или гоминидов, но и покомпонентно совпадает практически в ста процентах с нервными импульсами homo habilis– человек умелый и даже – обращаю ваше внимание – с homo sapiens, то есть человек разумный.
– Но позвольте, – вставил Яшка, – как вам удалось установить эти факты в полевых условиях при отсутствии возможности…
– На, затычку, заткнись, – перебил спрашивающего рыжий брат Кирюшки Васюшка. – Он ткнул в затылок сидевшему перед ним еврею кулак, сложенный в виде фиги. – Будьте любезны, – обратился Васюшка к профессору, – извините, пожалуйста, э-э… как бы попроще… Что вы хотите сказать?
– Наши ёжики, – произнёс Гнеденко, глядя в упор на Митю, – разумные существа, как человек. У них развиты высокоскоростные условные и безусловные рефлексы, они обладают абстрактным мышлением. Это не только видиотипическое копирование и истинное имитационное поведение. Безусловно, базовым для стадного существования данного вида колючих является аллеломиметрическое поведение, этологического типа, унификация, синхронизация стадного конгломерата «а». Теленцефализация. Теленцефализация! Вы понимаете? Данная специфическая донская порода ёжиков вытеснила с привычных мест обитания здешних вековых сусликов, часть из Erinaceus ассимилировала, и считает эту территорию своей, пытаясь не допустить сюда в том числе и нас с вами, возможно либо уничтожив, в крайнем случае вытеснив на периферию, либо также ассимилировав.
– Позвольте с вами не согласиться, – каким-то утробным голосом произнёс Яшка-еврей. – Теленцефализация привела не к перерождению ёжиков в человека, а к деградации этих конкретно ваших эринациус в пресмыкающихся типа ящериц и степных змей.
– Это не змеи, – прохрипел сзади Мити Васюшка, – это всё-таки разумные. Только они дебилы.
Митя слушал профессора, почему-то вдруг ставшие неестественными, словно через плохо отрегулированный микрофон, голоса спорящих монтажников, и, несмотря на усиливавшуюся головную боль, пытался понять суть разговора.
– Видовые особенности ультраструктурной стабилизации биохимических изменений проявляются в синапсах, – басом и тоже, как сквозь толщу воды, произнёс, словно итожа разговор, Гуня Абдурахман.
Дмитрий Варламович мог что угодно ожидать от своих рабочих, но не от Гуни-витеброда, он слишком хорошо знал его. Гуня не мог употреблять таких сложных научных слов. В голове у Мити тяжёлым молотом забухало Гунино последнее: «…проявляются в синапсах, синапсах, синапсах…» Металлический скрежет заставил Митю обернуться. Одиннадцать монтажников больше не сидели кучкой на разбросанных ящиках из-под макарон и супового концентрата. Перед Митей близко, в полуметре от него, нависая над ним, едва заметно покачиваясь, чуть скрежеща блестящей пятнистой поверхностью непонятно когда надетых скафандров, сипя дыханием сквозь трубки, подающие внутрь скафандров кислород, высились члены его бригады. В этот момент Мите самому захотелось оказаться в скафандре, укрыться в нём, отгородиться от этих странных людей, от пугающей своей непредсказуемостью информации профессора… Сивохо вопросительно обернулся к Гнеденко. Тот, двенадцатым, теперь тоже стоял в тёмно-бело-синем именном скафандре и сквозь стекло шарообразного шлема укоризненно смотрел на бригадира.
– Кто вы? – со смешанным чувством страха и любопытства вопросил Митя. – Братцы, вы кто?
– Мы вольные каменщики. – Суровые лица монтажников пронзительно смотрели на Митю с двенадцати палаточных позиций. – Грибоеды.
«Грибов обожрались! – ужаснулся Митя. – Как бы не сдохли. Здесь поганки попадаются…»
Абдурахман рукой в пухлой скафандровой перчатке медленным движением, ограниченным внутренним давлением раздутого защитного комбинезона, достал из-за своей спины питающий астронавта воздухом шланг и направил раструб прямо Мите в лицо. Остальные грибоеды последовали Гуниному примеру. Из двенадцати тёмных отверстий, смотрящих прямо на Сивохо, послышалось лёгкое шипение, и Митя задохнулся от потока кислородно-азотной смеси, стремительно покрывшей его сжавшуюся фигуру.
«У нас на зоне ребята знали, какие грибы надо брать, чтобы словить этот… как его…» – успел ещё подумать Митя и потерял сознание.

Между тем, вырубившись от пережитых потрясений, Митя не мог знать, что сонмища коварных степных придонских ёжиков обступили со всех сторон палатку, в которой скрывались наши монтажники, и, теперь ещё более и более воинственно фыркая и издавая звуки, казалось, похожие на членораздельную речь, каковой она могла легко померещиться человеку, не искушённому в науке и прослушавшему безусловно ангажированный и даже намеренно издевательский доклад Бориса Сергеевича, в полной звериной решимости на всё. Положение складывалось таким образом, что штурм непосредственно палатки владеющими инициативой мог начаться в любую минуту и в любую же минуту ежи могли ворваться внутрь убежища Сивохо и грибоедов.
Митя не видел ёжиков и не слышал их писка. Он не чувствовал и того, как двенадцать, одетых в защитные тёмных тонов скафандры, его подопечных бережно перенесли обездвиженное Митино тело на свободную кровать и аккуратно уложили рядом с клеткой Гришкиного ежа.
– Ёжика больше нет, – басом прохрипел сквозь толщу скафандра Колесников, указывая на клетку зверя. – Его нет больше с нами.
За всей суетой последних минут никто из присутствующих не заметил, как их маленький колючий подопечный тихо испустил дух, дёргая судорожно лапками, высунув розовый язычок и закатив глаза. Ёжик умер от разрыва аорты.
Двенадцать вольных каменщиков-грибоедов неспешно двинулись к выходу, откинули полог и по очереди выбрались наружу.

Геля.
Знакомство.
Поздняя Грацианская осень осыпала ясными днями и веяла тёплым морским воздухом с востока. Тучи к вечеру нависали над горами, а с утра до обеда на дорожке вокруг дома, на куцых бетонных участках посёлка возле почты и магазина лежала роса такая обильная, что несведущему могло показаться, будто ночью шёл дождь. После обеда подсыхало и можно было гулять.
Казик нагнал её по дороге от моря, на пустынной асфальтовой полоса без обочин.
Спереди он видел идущую к посёлку женщину, одетую в выцветшую осеннюю куртку не по размеру, в широкие брюки-клёш, простоволосую и невнятного возраста. Поравнявшись, как обычно в таких случаях делают мужчины, Казик мельком оценил её внешность и кивнул, здороваясь – на Грацио принято здороваться со всеми подряд. Женщина ответила. Она оказалась отнюдь не возрастной дамой, вполне моложавая и, пожалуй, скорее привлекательной наружности, разве что не в меру бледна. В подобных, как эта пустынная дорога, местах люди на Грацио ищут уединения, и, очевидно, женщина не рассчитывала здесь, на полпути между ноябрьским сиротливым Грацианским морем и мало-мало населённым пунктом где-то впереди, встретиться с кем-либо вообще, но волосы её оказались тем не менее аккуратно зачёсаны, а лицо выглядело предельно ухоженным.
Казик прошёл мимо и, обернувшись, на ходу сказал: «Помните, в известном фильме, на пустынной дороге встретились двое незнакомых, поздоровались и сразу попрощались. И разошлись». «Да-да, – почему-то грустно улыбнулась дама, – и осёл там был…» Казик не решился пошутить, что сожалеет об отсутствии у него осла.
Теперь уж расходиться и в самом деле не имело смысла, пошли рядом. Разговорились. Казик рассуждал о местной природе, с жаром доказывая, что окрестные горы необходимо срочно засадить ёлками, и что он даже знает, как быстро и недорого это осуществить. Спутница мягко возражала и полагала, что если это и возможно, то не следует портить имеющийся прекрасный и без того пейзаж.
У входа в посёлок им встретился местный алкаш Валера. «Геля, – сказал алкаш, – я помню, сколько тебе должен. Верну, честно, верну. Давай, я тебе огород вскопаю?»
Так Казик выяснил, что его случайную попутчицу зовут Геля.

«Зигфрида-то нашего, зарезали ножичком, копьём закололи!»
Eines wilden Ebers Beute:
Siegfried, deinen toten Mann».

«Эр-о, Ро, зэ-и, зи, эн-а, на. Розина, Розина!»
Andiamo, andiamo, andia-a-mo! Figaro!

На следующий день Ванюшка, Казикин вездесущий многодетный сосед, рассказал, что, постоянно эта женщина живёт в Долине, на Грацио у неё летняя резиденция и, кажется, два месяца назад в автокатастрофе погиб муж.
Ещё через два дня утром в дверь постучали. За дверью, у калитки, стоял Ванюшка, сзади него Казик увидел Гелю.
– Казимир Дмитриевич, – доложил сосед, – к вам дизайнер.
Он хотел сказать, что пришёл давно ожидаемый Казиком специалист по ландшафту.
– Я не дизайнер, – поправила Ванюшку Геля. – У меня к вам простой банальный вопрос… Казимир. Нет ли у вас шуруповёрта?
Шуруповёрта у него не имелось.
Казик пригласил Гелю в дом, она отнекалась. «Раз уж вы всё равно пришли, зайдите», – убедил её Казик.
Прежняя бледность на лице у женщины теперь почти отсутствовала. Едва заметный макияж и явно выходная одежда преобразили Гелю, от печального при их первой встрече облика остались лишь чуть заметные штрихи.
Вежливо побыв в гостях положенные пятнадцать минут, Геля откланялась.
Было солнечно и безветренно, на правах «давнишнего» знакомого, Казик предложил гостье прогулку. Договорились, в обед он придёт к ней помочь забить какие-то рейки на оконной раме, потом пойдут гулять.
По дороге к морю и обратно Геля была чрезвычайно разговорчива, она оказалась весьма эрудированна, говорила живо, умно и вполне энергично, даже местами пылко, несмотря на своё недавнее, ещё свежее горе, о котором, конечно, и не заикнулась. Впрочем, перебить её получалось легко, любое высказывание Казика новая знакомая встречала мягким «да…» и часто, хоть и не всегда, соглашалась. Они нашли массу общих тем, их образование, кругозор и возраст почти совпадали.
На утро Казик собрался ехать в район – Геля, как бы случайно, оказалась в том же автобусе. Казик подумал, что не случайно.
В последующие дни совместные променады продолжились. Казик стал регулярно приглашать Гелю дойти с ним пару километров до моря, она легко принимала приглашения. У Казика даже возникло сомнение, а так ли недавно случилась у неё трагедия? Он точно знал, что через два-три месяца после смерти Кристины не мог бы гулять с кем-либо часами. Впрочем, Казик ни в чём не винил свою новую знакомую.
Возвращаясь теперь практически с ежедневного моциона, Геля у своей калитки вежливо и как-то вдруг официально благодарила спутника за компанию и удалялась. Зазывать её к себе в гости продолжить общение Казику казалось бесполезным, слишком холодно она прощалась, как бы говоря, что провели время хорошо, но большего ей не требуется. Однако он всё-таки позвал, формально Казик не знал о Гелином горе, иначе бы не посчитал такое приглашение уместным. «Завтра утром в десять я у вас», – к его удивлению ответила и в этот раз согласием Геля. И действительно пришла, они посидели, чинно попили чаю, совсем недолго.
К стыду Казика, он с нетерпением ждал, когда Геля сама расскажет о своём горе. Казик наблюдал за ней в этом смысле, словно экспериментатор наблюдает за подопытным: у человека беда, как тот себя будет проявлять? Когда начнёт раскрываться, обнажать душу и плакаться? Один раз Казик даже невольно выступил в этой связи провокатором. «У Гели умер муж, помогал бы лучше ей», – произнёс он как-то в разговоре, рассказывая о сыне. Казик имел в виду в данном случае несчастную судьбу своей двоюродной сестры, тоже Ангелины, помогать которой советовал сыну. Тот регулярно переводил вспомоществования «Гринпису», вместо того, чтобы, раз уж всё равно благотворит, тратиться на двоюродную тётку, молодую вдову с двумя маленькими детьми, пусть дальнюю, но всё-таки родственницу. Геля услышала «умер муж» в сочетании со своим именем и на секунду замерла. Ровно этого мгновенья ей хватило понять, что речь идёт на самом деле не о ней. Геля быстро перевела разговор на другую тему, но было заметно, что ей это стоило усилий. Слова Казика прозвучали в разрез тону беседы и почти вызывающе. Это вышло чем-то вроде удара исподтишка. Казик сам не знал, умышленно или нет он так подчёркнуто сказал фразу «у Гели умер муж». Подчёркнуто, чтобы зацепить её воспоминания, сделать ей больно и вывести из себя. Он мог сказать это умышленно. Хотя потом, конечно, мучился бы от своей жестокости.
Следующим после этой «провокации» днём, когда Казик в заранее назначенный час подошёл к Гелиному дому, чтобы вместе отправиться к какому-то горному роднику – она обещала показать источник, Геля, в отличие от Казика, прекрасно знала окрестности, – оказалось, что мадам ещё не готова. Недовольный такой незапланированной задержкой, Казик битый час мерил шагами тропинку вдоль Гелиного и бабы Фросиного дворов, пока подруга собиралась. Когда они наконец выдвинулись, выяснилось, что Геле сегодня нездоровится – она вообще страдает какой-то болезнью, испытывает периодически слабость, и сегодня хотела «дезертировать», как выразилась. Казик почувствовал угрызения совести: не желая того, он проявил навязчивость, всё-таки вытащив девушку из дома. На прогулке Геля разошлась, говорила много, как всегда. В конце, отвечая на вопрос о ближайших жизненных планах, она сказала: «Планы-то есть. Точнее, были. Два месяца назад трагически погиб мой муж. Он меня опекал во всём и в моих планах тоже. А теперь не знаю как».
Назавтра, ближе к обеду, Геля позвонила и сообщила, что её нет в посёлке, и прогулка отменяется. Неожиданно меняющиеся планы, как всегда, принесли Казику предельную неприязнь, он испытал досаду.
Вечером он шёл из магазина мимо Гелиного дома, та возилась во дворе. «Как вам понравился мой чай с мелиссой?» Геля угостила его накануне двумя пакетиками, на пробу. Потом ещё спросила: «Что будете делать вечером?» У Казика уже имелся полный настрой заниматься весь вечер исключительно своими делами. Кроме того, он всё ещё досадовал на Гелю за эту непредвиденную отмену прогулки. Казик наплёл, что занят и что будет смотреть спортивный репортаж по телевизору. Впрочем, он действительно собирался что-то смотреть. Чувствовалось, Геля очень хотела, чтобы Казик пригласил её сегодня к себе. Он сделал вид, что не понял намёка.
Неделю они не встречались и не созванивались, хотя до этого контактировали регулярно. Казик не звонил, потому что не звонил. Про Гелю думал – та обиделась, что не пригласил её в тот день в гости. Он был уверен, Геля прекрасно поняла, почему он так поступил: в воспитательных целях, чтобы впредь не отменяла назначенные мероприятия. Скрытая лёгкая ссора ничем не обязанных друг другу людей.
Накануне Ванюшка видел Гелю, идущую в церковь. Два месяца вдовства это очень мало, думал Казик.
Затем прогулки возобновились.
Общаться с новой знакомой Казику было, безусловно, интересно. Внешне она ему вполне нравилась, хотя он старался о ней как о представительнице прекрасного пола не думать. Он полагал, если женщина носит траур, то не стоит особо забивать себе голову сантиментами по её поводу в романтическом смысле. Правда, так или иначе, подобные мысли у него возникали. Зато, учитывая зимнюю скуку в посёлке, их совместные вечера за игрой в триктрак и приятной беседой оказывались спасительным от хандры развлечением.
Каждый раз, подавая Геле куртку в прихожей перед тем, как пойти провожать её до маленького домика на пригорке, Казик отмечал Гелины изящные плечи, узкую талию, конечно же соблазнительную грудь, обтянутую свитером, и приятный аромат её духов. «У тебя новые духи сегодня?» «Да, сегодня новые…» – она отвечала спокойно, словно эти новые духи предназначены не для него. Для него, конечно, думал он самонадеянно. Но и для себя тоже, пожалуй.
Как-то, ещё в начале их знакомства, Казик, рассуждая о чём-то, совершенно без задней мысли высказал идею, что женщина должна часто улыбаться. «Потому что, если она не улыбается, на лице её грусть и тем более тоска, то к такой женщине мужчина не пойдёт. Подсознательно он думает: «Там беда, туда ходить не надо, там плохо». Геля среагировала на его сентенцию спокойно, несмотря на двусмысленность высказывания, но с тех пор, показалось Казику, всегда при встречах была подчёркнуто позитивна – бодра, в меру весела и вполне себе часто улыбалась. Печали на её лице Казик больше не видел никогда. Он приписал эту заслугу себе. А также Гелиному уму и выдержке.
Они как-то быстро перешли на «ты». Казик раз в запале спора оговорился. «Ты не можешь этого доказать…» – на что-то возразил он. И тут же использовал ситуацию, предложив перейти на «ты», раз уж вырвалось. Она немного помучилась, но после двух-трёх попыток приняла условия. Через пару дней это «ты» друг к другу звучало уже легко и естественно. Геля сама призналась, что так быстро никогда ещё ни с кем не сближалась.
Их встречи происходили практически ежедневно, перерывы случались весьма редко. Если они, возвращаясь с очередной прогулки, заходили в магазинчик, чтобы, например, Казик купил себе какие-то продукты, знакомые продавщицы многозначительно улыбались и обслуживали его подчёркнуто предупредительно. А как же, вот здесь, на их глазах, развивается роман двух одиноких сердец.
Геля почти всех знала в посёлке и со всеми находилась в хороших и даже тёплых отношениях. Когда на дороге попадалась очередная её знакомая, Казик вежливо стоял и слушал, как Геля подробно расспрашивает встретившуюся о здоровье, делах в семье и о каких-то только им двоим известных секретных обстоятельствах.
В конце декабря накануне католического рождества Геля принесла Казику в дом пышные еловые ветки с симпатичными, идеальными, словно искусственными, шишками и очень красиво украсила его почти пустую каминную комнату. К удовольствию Казика оказалось, что минимальными средствами можно очень стильно и при этом празднично преобразить даже такое большое помещение, как это его жильё. «Завтра мы будем праздновать католическое рождество», – объявила Геля.
С утра 25-го Казику не работалось, он сразу стал ждать вечера. Геля пришла чуть раньше, чем обычно, а ушла потом чуть позже, чем всегда. Они праздновали с кофе и с конфетами, Геля являлась противницей алкоголя, Казик не настаивал. Хотя однажды они даже прилично поспорили по этому поводу. Казику никак не удавалось убедить Гелю, что хоть раз, хоть чуть-чуть, ну хоть, например, с другом, после долгой разлуки, возле камина же, с гаванской сигарой в руке хорошо выпить по рюмке коньяка. Нет, Геля стояла непреклонно. «Можно и без этого. Алкоголь не обязателен». Ну да, Казик это знал, не обязателен. «Чтобы перейти грань и пойти на «сближение», алкоголь-то как раз очень даже не помешает», – думал он. Увы, Геле этот аргумент он, к сожалению, не мог привести.
Зато в этот рождественский вечер она научила Казика, как следует правильно есть те «очень вкусные конфеты, швейцарские, настоящие», что-то там в шоколаде, что она принесла. «Надо сначала подержать во рту, под языком, пока шоколад стает. Не слизывай! После ты ощутишь приятный холодок от содержимого. Это необыкновенное ощущение. Тебе понравится». Вкус оказался действительно необыкновенным, чуть-чуть будто покалывало кончик языка и приятно охлаждало нёбо. Стоило себя сдерживать, чтобы не разгрызть лакомство сразу.
Было забавно и как-то непривычно для Казика испытывать удовольствие от чего-то едва уловимого – послевкусие от пикантной сладости, отблеск горящего огня в камине и широкие лапы ельника, источавшие хвойный свежий аромат. Казик чувствовал себя расслаблено и очень хорошо даже без шампанского, и ему не хотелось, чтобы Геля уходила.
Она ушла чуть позже, чем обычно, но ушла без сомнения, что пора уходить. «Если бы был хотя бы коньяк… – цинично думал Казик. – Такой вечер классный! Опять упустили…»
На следующий день выяснилось, что Геля с утра уехала с Грацио, насовсем. Казик немного сожалел об этом. И вспомнил: «По правилам, у мужчины траур по жене длится год, у женщины по мужу два года».
Он смотрел на украшенную новогоднюю свою каминную, и ему казалось, что в воздухе по-прежнему витает аромат Гелиных духов (вполне возможно). Затем, к 31-му, камин принялся, как ненормальный чадить, и в каминной ничего, кроме запаха дыма уже не чувствовалось.
Направление мыслей про Гелю у Казика, соответственно, тоже поменялось. Он вдруг понял, что зря обольщался на счёт собственной неотразимости.
Геля же сама регулярно рассказывала ему, как живя в этот раз на Грацио, параллельно контактам с Казиком, то часами находилась в гостях у бабы Фроси, то по несколько дней подряд что-то помогала своей нескладной соседке Ольге, а то делала кому-то просто визиты вежливости или даже устраивала где-то аналоги их с Казиком «приятных вечеров у камина».
Он подумал, что с Гелей на нём сработал, по-видимому, «принцип стюардессы», как он это называл. Когда-то Казик летел из Бомбея на самолёте британских авиалиний. На входе в салон «Боинга» его встретила ослепительно красивая стюардесса, даром что индианка. И что самое главное, Казик моментально почувствовал, что нравится ей.
Стюардесса как-то стазу начала оказывать ему знаки внимания – и улыбалась искренне, почти интимно, и сама помогла с креслом, и плед предложила, помогла им укрыться, что-то спросила про поездку Казика, неформально, заинтересованно, близко… Казик чувствовал себя очень комфортно. Внимание такой красавицы льстило самолюбию да и просто оказалось приятным. Но вдруг, когда он уже немного пришёл в себя от предполётного стресса, Казик почти с ужасом заметил, что его стюардесса оказывает точно такие же знаки внимания и другим мужчинам. Просто пассажирам. Увы, ничего личного. Всё дело оказалось в этом. Но Казик, конечно, держал всё-таки надежду, что был стюардессе хоть немного симпатичен…
Так, пожалуй, получилось и с Гелей. Она добра и мила со всеми. Ах-ах.
На Новый год он послал ей поздравление.

– «Вам нравится художественная гравировка?»
– Это ты кого спрашиваешь?
– Вообще. Ну тебя.
– Нравится. Мне очень нравится художественная гравировка. Я один раз, когда…
– А художественная гравировка стен тебе нравится? В жилом многоквартирном доме?
– Это в смысле…
– Ну да, дятел. Стены сверлят у нас, с утра до ночи. Не понял сарказма?
«Сука, опять я попался».

– Господин Сяо? Разрешите?
– Прошу.

Переписка.
Контакты через некоторое время продолжились, по телефону и электронными письмами. Может быть, в конце января, февраля. Как всё возобновилось? Кажется, с Казикиной смс-ки. Появилась потребность что-то узнать про Грацио, Казик на острове был ещё новичок. А может, это она позвонила первая, волновалась в связи с политикой, неспокойно, она как чувствовала, что на Грацио может пропасть хлеб.
Да, вот с чего начались контакты вновь, он вспомнил. У неё заболел дядя, она прислала короткую смс: можно ли узнать, если его, Казика, не затруднит, расписание паромов с Грацио в том направлении, к дяде ехать через остров – один из возможных маршрутов. Казик посчитал случай серьёзным и, не церемонясь, позвонил ей сам.
Отношения возобновились, слово за слово. В силу своего неизбывного свинства, он звонил Геле значительно реже, чем она ему.
Интересно, начиная ответ на любой вопрос, Геля всегда произносила: «Ты знаешь как…» И далее следовал пространный, на несколько минут, ответ.
«У тебя в доме на Грацио вода зимой перемерзает?» – «Ты знаешь как, там воды тра-та-та-та, тата-та-та-та…» «У вас на побережье на материке ветра очень сильные?» – «Ты знаешь как, иногда бывают очень сильные, тра-та-та-та, тра-та-та-та…» Любой звонок – минимум полтора часа диалога.
Один раз она проговорилась, что для того, чтобы спокойно поболтать с Казиком по телефону, только что по-быстрому выпроводила зашедшего к ней редкого гостя – своего, живущего отдельно от неё уже достаточно взрослого сына.
Затем Казик уехал с Грацио в небольшое путешествие, она писала ему длинные письма, Казик с удовольствием отвечал. Они переписывались обо всём – о его впечатлениях от поездки, о её родственниках, о проделках Гелиного маленького племянника, о чём-то философствовали, она активно обсуждала творчество фон Триера, вспоминала древнего Тарковского, делилась своими пристрастиями в искусстве («…мои вкусовые предпочтения в музыке…»), объясняла принципы каких-то личных психологический тренингов…
«Казик, мне нравится говорить с тобой часами, поэтому, если не возражаешь, продолжу письмо вечером…» – что-то подобное часто читал он в конце её убористых длиннющих мейлов.
Она писала интересно, восторженно и романтично. «Если бы ты знал, как у нас по-весеннему красиво! Голубое бездонное небо, белые пушистые облака… залито солнцем… всё утопает в зелени… маки… ромашки… наполнен душистым ароматом цветущей акации…» И даже в шутку пела, вставляя в текст: «Давай, я тебе напою: «Ля-ля-ля-ля… ля-ля… ля…». Но иногда её заносило, и она «возвращалась» к себе: «Принципы искренности, на которых я решила построить наше общение с тобой…» Это она решила так построить общение… Но Казика не задевало Гелино самомнение. Впрочем, особо не цепляло и её романтическое «ля-ля-ля».

– Дорогая, я хочу назвать наше первое дитя, если это будет сын, Ангел. А если дочка, то Ангела. В честь моих любимых героев классика андамандской литературы Клауса Симонса Юлиуса-старшего. Ты же не против?
Так отвлекал от предстоящего, сам дрожа от волнения, Герман Генрихович Шульц, тогда ещё просто Гера, всего лишь двадцатипятилетний молодой человек свою не менее, а более молодую жену Веронику Игоревну, в ту пору просто Веронику, находясь вместе с ней в приёмном покое родильного отделения городской больницы номер один города Вышние Буковки, когда утром, в шесть часов с небольшим, привёз туда свою дорогую обожаемую половину после начала у супруги родовых схваток.
– Я читала роман… – морщась от лёгкой пульсирующей в пояснице боли, отвечала Вероника мужу. – Ты же мне давал… А если будет когда-нибудь второй девочка, назовём Элеонора, они же сёстры в том романе. Ты так хочешь? Ангела и Элеонора… Но не надо сейчас про второго ребёнка, Герочка. Мне страшно.
Вероника так отвечала мужу, но ей на самом деле уже не было страшно. Когда под утро у неё дома отошли воды, страх ещё присутствовал, а пока ехали на такси в больницу, преследовавшие Веронику последний месяц беременности ужасные картины тяжёлых родов, возможно, предстоящего и тогда неудачного кесарева сечения, смерти ребёнка и собственная Вероникина смерть, сцены их обоих с младенцем похорон в одну общую глубокую могилу, образ Геры, склонившегося над свежим земляным холмиком, а затем вид его же, Геры, пьющего на поминках прямо из бутылки водку, – эти кошмарные видения куда-то исчезли теперь напрочь, растряслись и испарились в машине такси за те пятнадцать минут, что они добирались до роддома, и в холл больницы Вероника вошла без опаски, а напротив, смело и даже решительно. Страх исчез и осталось лишь одно цельное желание поскорее родить. А мужу она сказала, что боится, просто так. Потому что должна же бояться родов. А Гера должен знать, что она боится их.
Когда нянечка, как внутрь узилища, повела Веронику с вещами собстенно в отделение, Герман Генрихович попросил вслед удаляющейся жене:
– Не бойся, дорогая, всё будет хорошо… Роди мне Гелечку. Я хочу дочку.
Передумал-таки. Всегда заявлял, что хочет первенцем сына.
Так и вышло. На свет появилась девочка, назвали Ангелика.
А потом, это уже через целых десять лет, родилась и Элечка. Две сестры, Геля и Эля. Фантазия на имена.

К своему ужасу Ангела внезапно осознала, что постоянно думает о Казике. Когда в конце декабря она уезжала с Грацио, то была уверенна, что никогда туда не вернётся. Более того, она точно знал – никаких, даже малейших контактов с Казиком у неё больше не будет, она прогнала, зачеркнула все события тех Грацианских дней как напрасные, ненужные, бессмысленные и даже опасные. Опасные для него, и потому бесперспективные для неё. Разве не определена её судьба, её жизнь, её будущее? И в этом будущем у неё, увы, нет больше нормального человеческого счастья, и не стоит этого ей забывать, и не стоит ей обольщаться и верить в чудо, потому что чудес не бывает…
А тут, она вдруг проснулась ночью и не смогла бороться с искушением, подождать до утра, села к компьютеру посмотреть, не пришло ли от него письмо. Письма не было. «Королева, ты с ума сошла! – думала Геля, лёжа под одеялом в темноте и глядя на светящийся экран монитора. – Где твоё достоинство?»
Нет, нет, ещё недавно Геля и представить не могла, что такое возможно. Ещё год назад она была уверенна, да что там, она знала наверняка, что такое не возможно. Несчастья свалились на неё, как водопад, как лавина, как снежные глыбы, сорвавшиеся с вершины горы. Сначала судебные тяжбы со стороны прошлой семьи Владимира, не столько юридические, по наследству, сколько ужасные моральные обвинения как разлучнице, авантюристке и чуть ли не брачной аферистке, уведшей у законной жены и родной дочери из корыстных намерений слишком доверчивого мужа и любящего отца. Затем главное, её недуг. Диагноз «цито-цито» убил наповал, уничтожил, растоптал. Лишь воля и то самое достоинство помогли Геле выдержать этот удар, победить, почти победить панику и остаться, по крайней мере внешне, по крайней мере она на это надеялась, что хотя бы внешне, невозмутимой и достойной самой себя.
И потом Владимир. Его внезапная и нелепая, трагическая кончина. Она опять подумала, что смерть Владимира была не такой уж нелепой и что он сам предпочёл такую… такой выбор. «Два несчастья – закономерность, три несчастья – небрежность. Ха».
Не жить. После установления диагноза ей стало страшно. Да, Геле было страшно, страшно существовать со своей болезнью. Ей ещё более страшно казалось не существовать. Это слово, «умереть»… Такое невозможно представить, смерть. Ей было плохо, и не только физически, почти всегда. Ей было плохо утром, днём, вечером. Ей было плохо ночью, когда она не спала, ей было плохо в те короткие часы, когда удавалось заснуть. Всё рухнуло в течение несколько кошмарных месяцев: счастье, радость, веселье, будущее, планы, молодость, красота, любовь… Материя, сущность, мякоть жизни – субстанции, что наполняли смыслом, исчезли, пропали в безумном водовороте несчастий.
Для неё было бы не странным пытаться не думать о смерти, но Гелю почти панически страшили образы жизни, её жизни. Любое воспоминание о невозвратимом счастливом прошлом, любая мысль о настоящем как о бытии или о будущем как о существовании, приближающем к кончине, даже проблески таких мыслей, пугали, словно чудища из фильма ужасов.
О смерти она думать не могла, такие мысли находились за гранью возможностей её психики онлайн. И это же, мысли о смерти, как тени загробного мира, подсознательно преследовали её неотступно, висели над ней, словно миражи реальных теней в знойный пасмурный день, когда в любую секунду может появиться противное палящее солнце, и ты увидишь её, эту тень – чёрную и неотвратимую.
И вдруг… Что случилось? Геля ходит, Геля бегает, летает, она поёт песни, она танцует в своей спальне под любимую музыку. Геля собирается на процедуры в диспансер и красится, словно идёт на свидание. Она весело болтает с соседкой, она помогает делать уроки соседкиному маленькому сыну и хохочет при этом, как школьница, она ждёт вечера, чтобы открыть почтовый ящик и прочитать там очередное письмо от Казика. Она…
Нет, их встреча на пустынной Грацианской дороге не могла оказаться случайной. На свете ничего не происходит случайно, этому кредо Геля оставалась верна всегда.
На Грацио, на Грацио, на самый лучший остров в мире! Надо непременно ехать на Грацио, и будь что будет. Возьмёт, естественно, лекарства, шприцы, и что с того, что там чадит у неё печка, в доме нет горячей воды, что пропадает периодически в посёлке свет, что бывают ветра, которые едва не валят с ног, и что за нормальными продуктами надо ехать далеко в район. Какие мелочи!
Казик же там один, ему там неуютно одному. Она же не может не помочь, если кому-то неуютно, не комфортно, не хорошо. Ну и, конечно, она знает, что пленила его. И его тоже. Почему же не доставить радость человеку своим присутствием? Её призвание – доставлять радость.
«Как же не хватает бескрайнего моря! – писала она Казику. – Особенно вида с пригорка. Ты помнишь? Как же хочется в мой, в наш солнечный прекрасный, добрый посёлок на Грацио!»
– Алло! Я пропустила два звонка. Это ты звонил?
– Нет.
– Это дядя. Перезвонит.
Казику было немного жаль, что она ошиблась со звонком от дяди, от чего, очевидно, испытала разочарование – она человек точности и не любит ни в чём ошибаться. С другой стороны, её вопрос доставил ему какой-то дискомфорт, словно кто-то пытался его контролировать. Разумеется нет.
Послала ему своё фото. В зимнем саду сидит под каким-то экзотическим деревом. Это в клинике, но не видно, что в клинике. Геля считала фото удачным, она там хорошо получилась.
На Грацио опять переворот, ни одна служба доставки посылок не принимает. Это… Это просто меняет её действия, свои вещи, сколько сможет поднять, она повезёт сама. Ей нельзя поднимать тяжести. Пустое.
– Казик, у вас там тепло? Насколько? Каков прогноз? Чтобы мне не везти с собой лишние зимние вещи. Которые потом будут лежать безликой кучей в шкафу без дела…
Опять звонит, радостно сообщает:
– В прошлый раз колесо на моей дорожной чёрной сумке сломалось «при транспортировке», как было написано в акте службы доставки. Хотелось бы мне посмотреть, как им это удалось сделать! Пойду покупать себе новый чемодан подъёмного размера, на колёсиках…
«Лишь бы до моего отъезда визовый режим не ввели…». Тогда ей пришлось бы ехать через Сидней и те же Андамандовы острова. Это недалеко, но всё равно немыслимо, такой крюк. Правительства меняются, как перчатки, военные Грацио в четвёртый раз на последние десять лет принимают присягу. Грацио переходит от одного государства к другому, как… «Как женщина лёгкого поведения», – думала она. А для людей возникают проблемы. Как теперь туда лучше добираться? Пешком придётся идти, переход от самой границы до трассы больше километра. Ей же нельзя носить тяжести. Чемодан нести… Везти. Ладно, пусть, она сможет.
«Какая яркая, какая великолепная, какая радостная стоит золотая осень! Улыбнись! – написала она смс-ку Казику. – Я – за чемоданом».

Лечится, лечится! Ну конечно лечится. Счастливо человечество, счастливы люди, что современный уровень медицины позволяет вылечить цито-цито в 90, даже в 95 процентах случаев.
Вся беда состояла в том, что Геля попала в те самые пять, на которых имеющиеся лекарства не действуют.
Через восемь недель двенадцатимесячного самого современного и эффективного, наиболее безопасного курса терапии у Гели появились сильные боли в мышцах, в сухожилиях, суставах, она практически перестала спать, боль не отпускала ни на минуту, круглые сутки, затем стали отказывать органы, один за другим, она уже не вставала с постели, все функции организма работали на пределе, анализы показывали, что если продолжить лечение, больная «с большой долей вероятности может впасть в кому, произойдут необратимые изменения». Врачи, усмирив свою гордыню и наступив на горло профессиональной песне, через два с половиной месяца Гелиных мучений отступили и приняли решение прекратить инъекции. Ещё два месяца после этого Геля выходила их состояния кризиса. Её выписали из больницы с неопределённой перспективой излечения, с необходимостью еженедельного посещения цитопадиспансера для наблюдения и для регулярных поддерживающих процедур. Тогда для Гели осознание истины, что она не только не выздоровела, а, по-видимому, вообще никогда не выздоровеет, стало шоком.
Мало-помалу она приходила в себя.
Но то всё события до Казика. А теперь, теперь… Всё возможно в этом мире, всё возможно. И медицина не стоит на месте, и условия меняются. Ну конечно, она поняла, почему на неё не подействовали лекарства. Вернее, так подействовали. Что чуть не убили её. Ведь ясно же сказано, перегрев противопоказан, лечение рекомендуется проводить в нежаркое время года, в отсутствии яркого солнечного света. А она? Вот же самонадеянность, самоуверенность, тогда ещё присутствующие в ней… «Ничего не случится, со мной ничего не может случиться, если я начну лечение в летнюю пору!» Она сама настояла, чтобы врачи начали курс в мае, хотела как можно скорее. Ведь не может же она, ведь не может же с ней… С кем угодно бывает, но только не с ней. А если и случилось такое, она заразилась, где-то заразилась цито, то это недоразумение. Сейчас, сейчас, быстро, немедленно!.. Она немедленно пройдёт курс, обязательно выздоровеет и забудет о произошедшем, как о нелепом, кошмарном недоразумении. Хоть с мая, хоть с июня…
Поспешила.
Ничего, ещё один жизненный опыт. Она повторит лечение, теперь уже в октябре, позже, в ноябре. Чтобы наверняка.
Ну не могла та встреча на дороге быть случайной! Иначе зачем всё это? Зачем небо, зачем солнце, зачем она встретила Казика? Она выздоровеет, обязательно выздоровеет. Лечиться.
Но потом, потом. А сейчас – на самый прекрасный в мире остров.

– Ура, мама, я еду на Грацио! Мы с Гелей едем на Грацио!
Эля с раскрасневшимися щеками, не иначе румянами натёрлась, кровь с молоком, растрёпанная, с кофтой наизнанку, как сумасшедшая влетела в кухню.
Вероника Игоревна осторожно встряхнула испачканными тестом руками, обтёрла кисти одну о другую и посмотрела на дочь, словно на маленькую.
– Куда собралась? У тебя муж завтра приезжает, опять три месяца не виделись. Что за семья такая? И ребёнка на Грацио не пустят. Геля тоже никуда не поедет. Вы ополоумели все.
– Ну мама!
Эля села на стульчик рядом с матерью и печально опустила голову.
– Вот всегда ты так, даже помечтать не даёшь…
Когда Геля сообщила ей, что собралась на остров, «остров лета», как называли Грацио у них в семье, Эля, ни секунды не сомневаясь, тут же заявила, что поедет с сестрой. Она не захотела прежде подумать, а потом определиться, как всегда поддалась первому же порыву и мгновенно решила ехать с Гелей. И о том, что Костя, её третий муж, отец её единственного ребёнка, обещал быть на следующей недели не подумала, и о том, что Николеньке скоро в школу и надо бы как-то его готовить – хотели же с Костей сейчас начинать заниматься с чадом, и что скоро у сына соревнования по карате, и что из-за переворота на Грацио на границе могут быть проблемы с пересечением, тем более с ребёнком шести лет… Обо всём этом она не подумала.
А вспомнила Эля тёплое Грацианское море с дельфинами, песчаный золотой пляж, восхищённые взгляды мужчин, когда она упругой походкой идёт к водной кромке, чтобы с наслаждением погрузиться в ласковые колышущиеся солёные воды. Вспомнила долгие летние вечера во дворе Гелиного дома на Грацио, весёлую компанию близких друзей, разговоры под шашлычок и лёгкое местное вино, песни под гитару, шутки, стрекотание цикад, густое чёрное Грацианское небо, просто утыканное, как нарочно, звёздами, запах лавра в Гелином садике, утренний туман с гор…
– Что там опять придумала наша Гелюша?
Мать споро раскатывала тонкий лист теста, Герман Генрихович просил чего-нибудь вкусненького. Решила испечь лимонный пирог, он любит. Капризный стал последние полгода. Сильно изменился, сдал – стареет. За Гелю переживает, Володю жалко. Как разбился-то на машине! Ему-то, Гере, и показали в морге тело, одному. Не надо было показывать. Так в закрытом гробу и хоронили. Гера потом два дня не мог есть, всё молчал, аж с лица почернел… Деду показали, деду. Он уже дед. Не нравится, когда так называют. А Гелю как любит! Вот первая она, первый ребёнок, а любит её больше младшей. А говорят, младших больше любят… Это он ещё про её болезнь не знает. Решили не сообщать. Берегут его. А её, Веронику Игоревну, не надо беречь? Вот и случился инфаркт. Как узнала про Гелино цито-цито, так и случился. А то с чего бы? Геля ведь сама… а не отходила от неё, всё в палате сидела. «Мамочка, дай мне слово, что ты будешь с нами ещё минимум двадцать лет». Наивная. Вероника Игоревна тогда и в самом деле подумала, раз дала дочери обещание, так и будет, проживёт ещё пару десятков. А дед сколько протянет? Вероника никогда его в глаза дедом не зовёт. Эля ничего, а Геля тоже не любит. «Папа не хочет, чтобы его дедом называли. Я не буду. И вас попрошу, чтобы при мне, по крайней мере, это слово не произносилось». Геля, хоть и умная, но как не от мира сего. Она такая чистюля, слишком, как принцесса, с детства такая. Со всеми добрая, и правда добрая. Всё на свете знает, чего ни спросишь. Всех любит, всех выслушает. И в кого она? Самая первая в классе была. Когда в школе, за границу ездила, медали зарабатывала. Все красные дипломы в институтах… Только с первым не повезло, с этим, с Эдмондом… с Эдвардом. А Вова, покойный, любил её, ох, как любил. Только что на руках не носил. Смотреть боялся, как на бога. А вот, разбился… Да ещё этот цито-цито прицепился. Может, обойдётся? Живут же люди с цито-цито. Ты его не замай, и он тебя не тронет. Вот и получилось. Сразу лечиться начали, Володя такой, за границу повёз, лекарства там, Швейцария, деньги были. Вот и заболела сильно, чуть не умерла. Хоть отпустило немного, сейчас полегче. А тут опять на Грацио собралась, похоже, в зиму. Как чувствовала, аж сердце заболело…
– Мама, – решила Эля, – Гельку надо отговорить. Никакой Грацио ей не нужен, ты права. Там даже горячей воды в доме нет. Я поняла, это летом там хорошо, душ на улице. А сейчас? Октябрь начался. А вдруг ей станет плохо с её слабостью? Кто поможет? Даже «скорую» не вызовешь. Теперь же ещё переворот этот, придут, арестуют, она же с Долины. Я ей позвоню, ты поговори с ней…
Вероника Игоревна с любовью, и в то же время обречённо и снисходительно качала головой и думала о том, что у неё на руках одни дети. Муж, без своей Верушки не может шагу ступить, внук, которому лишь через год идти в школу, младшая Эля, хоть и доцент, и работает в университете, но такая не практичная, такая доверчивая. То тунеядец у неё был, то алкоголик, то этот, вообще не понятно кто, Костя, приходящий уходящий муж. Умеет же выбрать девка, как специально. И теперь ещё Геля добавилась с несчастной своей долей. Ох, что же вы без меня делать-то будете…
– Доченька, Гелюша, алло…
– Мама, я еду.
– Доченька…
– Мама, я знаю, что я делаю.
– Пусть папа с тобой поговорит.
– Хорошо, мама. Но я еду на Грацио. Я этого хочу. Так надо. Не волнуйтесь, всё будет хорошо, я обещаю.
Вечером, когда Герман Генрихович по телефону поговорил с Гелей и, как и следовало ожидать, одобрил её намерение, – он всегда с ней соглашался, – когда все угомонились и дом затих, Эля тихонько опять набрала сестру.
– Колись, Гелечка. Что там за Казимир такой? Ты к нему едешь? Это который, что вы с ним всё время там в нарды играли? Наш новый сосед там? Да?
– Ты шпионка, сестричка, – весело ответила Геля. – И маме сразу разболтала. Твоя кличка – Длинный язык. Я хотела родителей поставить перед фактом. Раз – а я бы уже оказалась на Грацио. Ты удивительно проницательна насчёт Казимира. Нет, не к нему. У меня там других дел нет?

– Хендерсон сбежал, Родригеса съела акула…
– Как, и его съела?
–… Чарльз завязал и работает таксистом. Будешь пиво? Пойду отолью.
Он встал со своего кресла и, покачиваясь, хватаясь для равновесия за стенки узкого коридора, прошёл в туалет.
Геннадий с досады оторвал от телефона длинными кольцами «барашков» мягкий кофейного цвета блестящий провод – ножом срезал – и обмотал себе вокруг горла. «Удавиться, – с тоской подумал он. – И Чарльз ещё к тому же завязал…»
– Господин Сяо! Господин Сяо! Господин Сяо!..

Вторая встреча.
«Я еду к морю, – пелось у неё в голове, – я еду к ласковой волне…» Привязалась мелодия, не отцепиться, крутится и крутится. «Я еду к морю…» Да к морю, разумеется. Только октябрь, холодно уже, на Грацио теперь купаются одни «моржи». А ей вообще нельзя купаться. И на солнце нельзя находиться. Это хорошо, что октябрь. Ещё тепло, не жарко, спокойно, можно гулять. Она очень любит прогулки. Когда идёшь между гор одна и любуешься пейзажами, горами, такими красивыми, небом, сливающимся со скалами вдали, или смотришь на море, бескрайнее, синее, серое, живое, туда, в бесконечность. Казик как-то сказал, что если бы ему захотелось исчезнуть, то лучше всего где-то там, в бесконечности слияния моря и неба, в мареве, которое висело тогда над водой. Они стояли на пустынном пляже, и он так сказал. Но почему, почему ему пришли в голову подобные мысли? Он даже не представлял, как точно выразил её состояние, её настроение, что приходило к ней иногда в ту пору. «Господи, какое марево?! Зачем исчезать?»
Прогулка интересней с интересным собеседником. «Нет, нет… У него там свои дела, у меня свои. Я еду… мне надо побыть одной, привести в порядок мысли. Найти саму себя, понять… Зарядиться энергией, накопить силы…»
Нет, нет, Казик здесь ни при чём… Но как прекрасно жить! Оказывается, она такая замечательная, жизнь. И Гелины совсем недавние страхи, что всё для неё закончилось, они такие нелепые, такие ненужные…
Волны плескались о борт полупустого парома, солнечные блики отражались в стёклах пассажирского салона, отлетали от корабля назад к волнам, прыгали по поверхности воды и рассыпались, словно искорки, вокруг. Геля стояла на верхней палубе, смотрела на приближающийся берег Грацио, на причал, на скопившиеся в ожидании трансферта авто, на горы, словно подкова, огибающие порт напротив, и улыбалась. Какая она молодец, что не струсила, что приняла решение и поехала на Грацио! И как ей с погодой повезло, тепло, солнечно, прогноз на весь месяц просто великолепный.
– Девушка, вам помочь?
Симпатичный, молодой. Предлагает донести до автобуса чемодан. Она ему не девушка, в лучшем случае старшая сестра, но так приятно. Проболтали на переднем сиденье всю дорогу до райцентра, не мешали никому, народу в автобусе мало, очень любезный. Художник. Она ему понравилась, понравилась, это же видно. Да она знает. «Молодой человек, пригласите танцевать!» Пусть лучше: «Миллион, миллион алых роз…»
Конечно она устала немного, пока добралась до своего дома. Во дворе за лето – заросли лопухов по грудь, сухие стебли торчат, как жерди. Как шесты. В стрип-клубе. Смешно. Что-то у неё игривое настроение, несмотря на усталость. Немного волнуется. Почему? Листья с деревьев уже падают, обильно, орех засыпал своими плодами и дорожку к сарайчику, и канавку вдоль прохода. Какие-то тряпки валяются повсюду, пакеты пустые разбросаны. Уборка предстоит немалая, да она для того и приехала. Соседка баба Фрося ждёт не дождётся свою Гелечку. Кто так хорошо за ней ухаживает, за Фросей Николаевной? И давление Геля померяет в любое время дня и ночи, и таблетку скажет, какую лучше принять. Даже укол сделает, как медсестра в поликлинике не сумеет, аккуратно и безболезненно. Потому что Геля и уколы делает с любовью. Сын тогда сказал: «Моя мама всё делает с любовью. Поэтому у неё еда вкусная всегда». Ещё бабе Фросе нравится другое – то, что её слушают и уважают, Геля слушает внимательно и никогда не спорит, бывает, объяснит что-то, и доходчиво, и коротко. А то невестка ни в грош бабу Фросю. А Гелечка старушку понимает.
Геля осмотрела комнату, всё так, как она оставила, когда уезжала год назад. Пылью только заросло. Надо проветрить, прибраться, протопить нужно обязательно, ночи уже холодные, дом остыл после лета, Геля любит, когда тепло. Дрова. Казик обещал купить для неё, что-то не заметила во дворе. Наверное, у себя разгрузил, надо будет перевезти, они перевезут, что-то придумают. Тут-то расстояние от его дома пятьсот метров, если по прямой, через низину.
Она задумалась. Что первое? Прибраться? Протопить? К бабе Фросе надо первой пойти, проведать. Работа во дворе, уборка мусора и хлама, выдрать этот чертополох.
Геля посмотрелась в зеркало.
– Ах, хороша! – иронично произнесла вслух.
Видел бы кто её ещё пять лет назад! Два года болезни не красят. «Цито-цито мой враг, мой личный враг». Геля поправила волосы, затем распустила, расчесала, снова уложила, заколола. Подкрасила губы. Ещё раз вгляделась в себя в зеркало.
«Надо сходить поздороваться». И отправилась к Казику.
Вот лужа в самом узком месте, так и не высохла за всё лето, что ли? Нет, это осеннее. Миндаль на склоне, родной миндаль. Был ли урожай в этом году? Листья почти опали. Ага, вот гуси соседские кучкой сидят, какой ужас, сейчас начнут кидаться!
Гуси загудели, но не двинулись, наверное лень. Гелю преследовала глупая-глупая, нелепая и предательская мысль, обнимет ли её Казик при встрече? Ну как друзья после долгой разлуки обнимаются. Они до этого… Он лишь руку обычно подавал в темноте, чтобы помочь перейти через мостик, вот и все обнимания. Просто знакомые. Были. Но тут, столько всего за этот год… Пусть хоть это письма и звонки. Всего лишь. Сблизились, они так сблизились! «Поцелует?» Целуются же при встрече близкие друзья… Такие глупости лезут в голову. Ну какие они близкие? Он и не знает, что у неё за болезнь. «Не заразная», – загадочно, как считала, сказала она как-то Казику в прошлом году. Кажется, он не врубился.
– Хозяин, – Геля сама открыла калитку, как всегда у него не заперто. – Хозяин, гостей принимаете?
Сердце стучит, как ненормальное. Чего разволновалась? Чушь, выбрось из головы. Зашла поздороваться.
Не отвечают. Она прошла в дом. Может спит? Постучала в дверь, в каминную:
– Кто дома? Встречайте гостей!
Хозяин сидел в комнате прямо на полу, обложенный запчастями красно-синего насосного агрегата.
– Давай, давай. – Казик кивнул Геле и показал испачканные машинным маслом ладони. – Руки не подаю, видишь, весь в масле.
Он был слегка раздражён – попытки отрегулировать насос, чтобы наладить нормальную подачу воды, всё ещё не приводили к успеху. Агрегат в последнее время периодически клинило, и вода отключалась в самый неподходящий момент.
– Не знаешь, где тут фаза, а где ноль? – Казик показал на лежащий между его ног двигатель от насоса. – Возьми стул сама, присаживайся. Что-то я заковырялся. Что, добралась? Нормально?
– Спасибо, всё хорошо.
Как там настроение падает ниже плинтуса? У Гели настроение упало ниже нижнего плинтуса. Обнял, поцеловал… Даже не встал с места.
Её замешательство было секундным. Королева всегда держит себя в руках. Подданные не должны знать, что у королевы на душе. И не такое выдерживали. Как доехала? Нормально. Визит вежливости, к соседу. Устала, конечно. Гулять? Может быть, позже. Надо отдохнуть, много дел по дому.
– Геля, я не забыл про дрова для тебя. Сегодня… нет, завтра позвоню поставщику и договорюсь. Не стал брать без тебя. Правильно? Думаю, так лучше.
– Да, думаю лучше.
Казик настоял проводить её. Хотя, если честно, ему очень не хотелось отвлекаться, кажется, появилась идея, как лучше поступить с этой фазой. Надо поменять вход и выход, возможно дело в этом.
У неё, конечно, дел выше крыши, ей сейчас не до него. Проводил, договорились созвониться, побежал к насосу. Кстати, она его так ни разу к себе и не пригласила. Ни разу. Не хочет в дом вводить.
Идея со сменой входа-выхода не сработала. Может, обратный клапан дефектный? Надо попробовать заменить.

– Серёга Иванов, погиб в лифте. Саня Петров, погиб в лифте. Красильников, Быковский, Мясников, погибли в лифте. Одинцов, Васильев, ещё один Петров. Пегов, Пупкин…
– Пупкин?..
– Пупкин. Пупкин, Санеев, Жигулин – все погибли в лифте. Титаренко разбился на самолёте.
– Это который Харьковское авиационное училище закончил?
– Ага. Прошкин тоже погиб в лифте. И между прочим, всё в одном и том же многоквартирном доме произошло. Хотя нет, Прошкин в другом. Поехал к любовнице, муж застукал, а Прошкин убежал. А от судьбы не уйдёшь, погиб в лифте, всё.
– А у вас в доме лифт включили?
– Ну а чего нет? Включили. Я сейчас на лифте приехал. Сандро помнишь? Хацукатис. Такой, грузин. Ну грек, конечно, из Тбилиси. Тоже погиб в лифте. Они все погибли в лифте… Олька, вас на выходные из палаты домой отпускают? А то там один говорит, у них не отпускали. Сначала отпускали, а потом один там, как отпустят, а он грабежами занимался. Все дома отдыхают, а он… И такое алиби, офигенное. «Лежал в больнице в гастроэнтерологии». Курил, как сапожник. Сам с бородой такой, как геолог. Но гастроэнтерология же. Ему пульмонолога раз вызвали, и всё. Гастроэнтерология же. Потом его повязали. Поэтому всех перестали отпускать, главврач на себя ответственность брать не захотел… Ты не занимаешься грабежами, Оля, когда тебя отпускают домой? Не надо. Думаю, с твоими талантами что-нибудь получше, чем грабежи, придумать можно. Приходи к нам сегодня вечером. Клавка будет, Зинка, Розочка. Витька с листопрокатного придёт, с гитарой. Пластиночки такие, потанцуем! А что, приходи…

«Дура, дура, какая же я дура!»
Геля закрыла за собой дверь, даже дважды провернув ключ в замке, чтобы ненароком баба Фрося не проникла к ней со своей бесцеремонностью.
Без сил опустилась в кресло и закрыла глаза. Хотелось плакать.
Она вообще никогда себя не ругала. Потому что знает себе цену, потому что она не ошибается, потому что всегда оказывается права, и это не хвастовство, это истина, она знает. Ею всегда восхищались, Владимир её боготворил, Кузя до сих пор умоляет вернуться… Никогда, никогда ею не пренебрегали, тем более, когда она сама… Как девчонка побежала! Приехала, всё бросила, помчалась… Дура, боже мой, какая она дура! Кто ждал, кто там её ждал!?..
Неужели она так постарела? Неужели он испугался? Он ведь не знает, что у неё цито-цито… Но и что, знает, что она чем-то больна, больные никому не нужны, правильно, всё правильно, дело в этом. «Не заразная…»
Как было, так и есть, ничего не изменилось в её жизни. Всё кончено и кончено. Было и есть кончено. Судьба. Её жизнь, кажется, всё-таки бессмысленна. Бесперспективна…
Хватит, хватит. Она сама по себе. Жить так жить. Гулять, смотреть закат, наслаждаться чистым горным воздухом, запахом морской волны, красотой и таинством падающих листьев. Общаться с бабой Фросей… Надо сходить к ней, проведать. Прибраться. Нет сил, она и в самом деле смертельно устала.
Геля перебралась в спальню и в изнеможении свалилась на кровать. Перед глазами стояла картина плывущего парома и волны, бьющиеся о его борт в лучах противного яркого солнца. Волны плескались и плескались, Геля в полузабытьи пролежала на кровати до вечера. Потом всё-таки собралась с силами, встала, привела себя в порядок и пошла к бабе Фросе. Та была сердита, ворчала, что Геля приехала на Грацио поздно, осенью, дров нет, двор неухоженный. Обиделась, что её любимица не зашла сразу. Геля быстро вернула старушке настроение: померила давление, заварила ромашку и заставила опоясаться пуховым платком от радикулита. Посидела через силу полчаса, послушала пересказ местных стариковских событий и, сославшись на усталость, не соврав при этом, удалилась к себе.
«Я уеду завтра. Первым автобусом, – думала она пробираясь в темноте по тропочке Фросиного палисадника к калитке в свой двор. – Скажу бабе Фросе, что неожиданно заболела мама. Нет, папа». Дома Геля включила обогреватель, кое-как умылась холодной водой, легла, укуталась в три одеяла, немного ещё подержалась и наконец разрыдалась.

«Нет, так и не простил он мне. Вот характер». – «А зачем ты с ним встречалась? Оно тебе нужно было?» – «С кем с «ним»?» – «С этим, со своим прежним». – «Ты что!? Просто встретились в кафе, поговорили». – «Ну а тот и не простил, ты же не случайно с ним в кафе встретилась». – «Не-ет. Просто он меня не любил. Сказал так: «Какая любовь?»
А. Блок. «Двенадцать». Поэма.

– А, вспомнил, ещё Мусин погиб в лифте. Лифт оборвался.
– Не Мусин, а Морев.
– Морев это шахтёр. Тоже погиб, но то в шахте. В забое.
– Забили в забое?
– Дурак. Не шути тут. Дурик. Что ты тут понаписал? Шизофреник.
– Ух ты! Ну ты выдал. Обзываешься.

«Это умопомрачение. Наваждение. Я никогда никому… Я ни за кем никогда не бегала. За мной бегали все. А я… Пожалуйста. Я приехала в свой дом на Грацио. Не надо мне звонить. Если буду в состоянии, может быть, приду. Если потребуется помощь. Без разницы… Любому. Если я захочу. Сама захочу… Всё. Забыла».
Геля вдруг поняла, словно внезапно увидела, словно у неё в сознании навели резкость, как в бинокле, что Казик, которого она сейчас встретила – чужой. И совсем не тот, который существовал в письмах, что она с замиранием сердца предвкушала, открывая каждое утро свой почтовый ящик. Не тот, которого она себе сочинила, представила за время их переписки эти несколько месяцев. Того Казика нет, а есть другой, малознакомый сосед по посёлку, с кем она впервые встретилась год назад и который за прошедшие двенадцать месяцев почти её забыл.
Геле до боли захотелось оказаться на материке, у себя в комнате, сидеть за монитором и опять увидеть на экране письмо от Казика, интересное, живое, дышащее вниманием и каким-то романтическим, притягивающим, обнадёживающим чувством. Но на материке теперь её ждала ещё одна потеря, потому что письма Казика оказались всего лишь миражом и выдумкой, а замечательный, ставший уже почти родным Казимир умер, ушёл, пропал в то самое мгновенье, когда она сегодня переступила порог его дома и увидела сидящим на полу в обрамлении деталей разобранного агрегата.
Так ушли от неё все прочие, так ушёл Владимир, так пропал теперь и Казик, тем самым пополнив счёт её утрат.
«А почему я должна уезжать отсюда? – подумала она. – Если кому надо, пусть уезжает. У меня здесь дом, бесконечное множество дел, подготовка к зиме, баба Фрося, Александр Иванович, Сусанна.... Здесь горы, море, свежий воздух, прогулки… Я всегда гуляю в одиночестве, я люблю гулять в одиночестве. Королева всегда одна. Уехать – ниже моего достоинства. Королева не может опускаться до уровня своих подданных». Лёжа под несколькими одеялами в холодном нетопленом доме, Геля решила, что если того Казика, которого она насочиняла себе, не существует, то с настоящим, малознакомым Казимиром Дмитриевичем она встречаться и общаться более не станет. «Встречаться с Казимиром Дмитриевичем я не намерена…»

…Это ведь целый год прошёл. Она приехала в тот раз в посёлок, кажется, в октябре. Да, после их знакомства прошёл год. Звонки, переписка… Они общались лично в прошлом году всего пару месяцев. Виртуально после того, по мейлу, не в счёт.
Вот опять встретились. Этой осенью.
Осень.
– Если я промолчу, значит, я внутренне смеюсь над человеком, пока он изгаляется, рассказывая мне о вещах, про которые я знаю, но молчу, – как всегда немного путано выражал своё несогласие с Гелей Казик.
Он битый час в красках описывал свою давнюю поездку в Индию – хоть бы сказала. Геля молчала, с интересом слушала, будто новость, а потом выяснилось, что бывала в Индии неоднократно и очень хорошо с ней знакома. Казик разозлился, ну почему сразу не открыться? С пафосом рассуждал о Джойсе, мадам округляла глаза, словно от откровения. Оказалось, и с этой темой Геля накоротке, неплохо разбирается в ирландской литературе и читала у писателя, в отличие от Казика, не только «Улисса».
«Мне важно слышать искреннее мнение человека. Если он думает, что собеседник не знает тему, то высказывается более искренне, – говорила она. – Над тобой, наверное, смеялись в жизни? Вот и про меня так подумал». Не понятно, подколола или нет. «Я сам всегда смеялся над людьми», – обиделся Казик.
Она, по-видимому, считала себя обладательницей некого тайного знания, то и дело в разговоре на полном серьёзе у неё возникали «внеземные энергии», «тайные ритмы» и «космические импульсы». Попытки Казика, возможно, порой агрессивные, в силу его патологического неприятия мракобесия, разобраться в её оккультизме, каждый раз заканчивались спором и Гелиным замыканием в себе: «Всё равно не поймёшь». Ровно так происходило у Казика со своей сестрой Тосей, «ты ничего не понимаешь!» Последняя постоянно увлекалась сектантскими теориями, хоть и считала себя православной, и, регулярно жертвовала деньги каким-то гуру. В отличие от сестры, Геля ссориться не умела, скандалы и сцены, к счастью, были несовместимы с её натурой.
Она приехала и после их, считай, протокольной первой встречи – заскочила тогда по приезде на минутку поздороваться – пропала на два дня. Казик заходил к ней несколько раз, на калитке постоянно висел замок. Возможно, уехала с Грацио, женщины так непредсказуемы, возможно, пряталась и просто не выбиралась из дома. Казику было ясно одно: что-то в день её приезда пошло не так. Какие-то её ожидания, по-видимому, не оправдались. Он это понимал, понимал задним умом.
Казик застал Гелю на третий день. Шёл мимо, там по-другому из низинки не пройдёшь, и перехватил. Геля несла из сарайчика в дом пару поленьев.
Болела, была все время без сил. Казик вглядывался в Гелино лицо, искал на нём за очками следы слёз и, кажется, находил. Он пригласил её на прогулку, Геля с радостью согласилась. Гуляли почти до вечера. Как стемнело, она пришла в гости даже не пообщавшись вечером, по обыкновению, с бабой Фросей. Сидя у горящего камина, пили травяной чай и играли в триктрак. «Оставайся», – опять полушутя предложил Казик. «Мне ещё надо протопить дом…» Причём здесь дом? Геля на подобные откровенные вопросы отвечала легко и без задержки, но абсолютно без тени игривости и вполне отрешённо. Кажется, она очень боялась таких намёков, боялась перехода какой-то черты, при том, что без проблем могла обсуждать творчество фон Триера и разговаривать о порно в его фильмах.
Конечно, нельзя сказать, что Казик не ждал приезда Гели на Грацио. Ждал и знал, что приедет, она ведь держала его в курсе своих намерений.
Он подозревал, что Геля обиделась холодностью его приёма в первый день.
«Обиделась? – размышлял Казик. – Может, не надо было год назад так резко уезжать? Может, отношения, где прервались, там и должны начаться? Письма по Интернету не в счёт, почти не в счёт. Нужен личный контакт».
Геля оказалась разочарована, это теперь очевидно. Хотя и держалась хорошо. И потому выпала в из жизни на три дня. Зная её гордость, можно было быть уверенным, что она ругала себя за то, что прибежала к нему сразу же по приезде. А он, как просто от мало знакомой, равнодушно и даже с облегчением отделался от неё…
Казик почти не сомневался, она со стыдом думает о том, что нафантазировала себе так много. «Не слишком ли привыкла, что с ней все носятся?..»
«…Я не могу не прийти ему на помощь, – думала Геля. – По-моему, он несчастен и одинок. Ему нужно душевное тепло. Я подарю ему немного моего душевного тепла».
А Казик почему-то, как крохобор собирает ненужные вещи, как паук замаскировано плетёт сеть, стал выискивать у мадам промахи и несуразности. Они общались, обсуждали вопросы от самых мелких бытовых до общефилософских, иногда спорили безрезультатно, иногда приходили к общему мнению, гуляли, весело поглощали приготовленный ею какой-нибудь диетический творог, слушали музыку, смотрели спортивные репортажи, а Казик, проводив в темноте посёлка Гелю до её калитки, возвращался к себе, подсвечивая путь фонариком, и мысленно выискивал недостатки в её характере и в её поведении…