Читать онлайн книгу «Миразмы о Стразле» автора Сергей Белокрыльцев

Миразмы о Стразле
Миразмы о Стразле
Миразмы о Стразле
Сергей Валерьевич Белокрыльцев
Стразл несколько лет жил в пещере с медведями-алкоголиками, в Сибири. Вернувшись в человеческое общество, Стразл дезориентирован и не знает, как жить дальше. Ему всё равно где работать, тяги к женщинам у него практически нет, а если и есть, то больше романтическая, чем сексуальная. Больше всего на свете Стразл хочет вернуться к медведям-алкоголикам, но не знает местонахождения их пещеры. Приходиться с грехом пополам жить среди людей. А эти люди очень странные: работают, платят налоги на смерть родственников… Вдобавок Стразл нравится путешествующей инопланетянке.
Содержит нецензурную брань.

Сергей Белокрыльцев
Миразмы о Стразле

Море икры, потоки виски
С одной девкой из Панаберга общался. Револьгой звать. Переписывались, созванивались. Писал обычно первый я, но первой звякала она. Такое уж у меня устройство и развитие. Мне проще мысли через клаву излагать. Не, если девка звякает, я перед ней соловьём заливаюсь. И красноречивые фразы, срываясь с моего языла и проносясь через воздушный эфир, безвредным пухом влетают той девке в ушную раковину. Словесный пух тает, оттого ей приятно, щекотно, и она хихикает. Я люблю, когда девки хихикают. Это круто.
Смеются женщины. Хихикают девки, хохочут бабы, а ржут суки тяжело невыносимые. Для меня слова “смеётся” и “женщина” – слова обезличенные. Мне 27 гадов, и ни одной женщины я не видел. Всё либо бабы, либо девки, либо суки тяжело невыносимые, с которыми, будучи легко выносимым челом, стараюсь не общаться. Иначе я, будучи легко выносимым челом, легко вступаю в особо тяжкую ругань с сукой тяжело невыносимой.
Но если девке первым звякаю я, всё моё красноречие испаряется в миг, язычина интеллектуально ссыхается. Мозг в рыбий обращается. Тотальное онемение. Ртину разеваю, звуков не произвожу. Такой психологический изюм внутри меня заложен. Девка вопрошает: Чего умолк, занят? Ну не говорить же ей, что я волосы с лобка на палец по одному накручиваю от волнения и выдёргиваю методично. И трубку лижу. Я же не больной о личном, можно сказать, интимном, кому-то сведения предоставлять. Тело моё, волосы мои, а значит и право моё, как мне волосы, растущие на теле моём, править.
Короч, общались мы общались и дообщались до того, что Револьга позвала на Весенний икорный бал. Ты, грит, мне симпатичен, я тобой и необычностью твоей восторгаюсь, прикатывай, затусим. Почти все знакомые девкобабы считают своим долгом сообщить мне о моей необычности. Сообщают почти все, но толком обосновать своё заявление не умеют. А если у утверждения нет обоснования, то и принимать его всерьёз нечего, хотя если оно повторяется разными источниками, тут бы и призадуматься на пару минутин, пока унитаз оплодотворяешь, но не более. Може воспитание медвежье сказывается?
Кста, в курсах же, как полное имя унитаза будет? Универсальный таз. То есть функций у него хватает. В нём постирать можно, скворечник ополоснуть после стрижки, пирог испечь или киселя наварить при необходимости. Може в некоторых моделях заложена и така функция, как езда по городским пространствах. Гонки на унитазах устраивать, сливные чемпионаты проводить и чемпиона по сливным чемпионатам определять. А все пользуются и не знают об этом. У торгаша-то при покупке никто спросить не догадается. А я вопрошаю всегда. И мне отвечают.
Сама Револьга в высших сферах вертится-крутится-галопирует. Не в самых высоких, пониже чутка. Я-то простой, по земле хожу, ссутулившись, у меня и костюма для верчений нет. Причёска сумбурная, чувство юмора такое же, высотой и тонкостью не отличается. А она, не переживай, со мной не пропадёшь, я там своя в доску и пользуюсь уважением.
Собрался, одолжил у дядьки Вацлава приличный костюм и на электропсе примчал в Панаберг, до самого вокзала мчал. Кста, в курсах же, как будет полное имя вокзала? Так и будет, вокзал.
Револьгу узнал тут же. Она плакат перед собой держала с моим наименованием. Нарядная, холёная, напомадилась, взор оливковый, чёрные волосы в косу замотала и через плечо перебросила. Ну, обнималки-чмокалки, чё, как доехал. Сели в её лягуху и к ней. А пещерка у ей…
Вечёром на икорный бал махнули, на Весенний. В Евсонском море северных широт нерестится кадосел. Раз в пятигадье происходит циклон и всех этих кадоселов закручивает, захватывает в небо и смешивает с тучами. Получается рыбно-тучная каша. И небесная эта масса по воздуху доползает до Панаберга и выплёскивается-вываливается на город и его жителей. А те уже приготовились и ходят, в плащи замотавшись и зонтами твёрдыми накрывшись, или, по пещерам попрятавшись, в оконца пялятся. Редко кто кудоселом по ланите или молокой по усте отхватит. Или икриной в глазилу меткий выстрел получит. Веселья, короч, мало. И в честь всего этого в Мышином Дворце устраивается Весенний икорный бал. Мероприятие для своих. Там собираются политики, бизнеслюди, официальные сочинители писанины, музонины и прочей белиберды.
В такую вот высшую среду втянула Револьга. Не скажу, что питательную. Она в представлении танцовщицей действовала, в финале. Зал огроменых масштабов, особенно если в собачьих будках мерять, все важные, за столиками сидят, мординами двигают, как сомы от важности своей охуевшие, глазищами зыркают, пьют, жрут, общение меж собой затеяли. Впереди сцена с фиолетовыми кулисами и яркими декорациями. Всякие выходят, говорят-поют и уходят. Иногда даже смешное что-то, но в основном тягомотина шаблонная, с реальностью и творчеством ничё общего не имеющая. А которые за столиками, те ржут как кони, страдающие задержкой в развитии. Очень сильно страдающие. А мне не смешно. Ну ладно, я тонкий юмор высших сфер никогда не понимал. Пели тоже скучно, как по транспортиру, обыдловано. Отпоют и убегают второпях, будто боятся, что без них всё выпьют и выжрут.
Револьга в гримёрку ускакала, финал скоро. Мы с какими-то литераторами сидели. Один всё хвастался, что он агент и написал полсотни книг. Вот же, думаю, талантище, полсотни книг. У меня приятель есть, он одну книжку гадами ежедневно сочиняет, всё сочинить не может, а этот бородатый полсотни нашлёпал. За восемьдесят суточин. Другой о семинарах рассуждал. Я, грит, на семинар такого-то писаки известного ходил. Я интересуюсь, а чё, великолепно тот писака строчит? А он отвечает, не знаю, я его книг не читал, тока на его семинары хожу. Болтовня с этими индюками быстро утомила. На столике графинчик краснел винишкой вкусным. Тем и развлекался.
Со сцены спустили огромный бело-синий тортище в застывших кремах и всяких корках. Всем по куску раздали. Ещё официаны жратву всяку разносили. Я тоже, когда за вином потянулся, тарелку с салатом об пол разнёс. И котлет с луком наелся, пока бесплатно. Револьга сказала, что в конце сюрприз случится, а какой – умолчала. Я думал, на сцене действо особое произойдёт. Ждал с нетерпением. Обожаю зрелища. И вот финал. Заиграла весёлая музыка, на сцену сформированной кодлой танцовщицы вынеслись, в пестрейшем тряпье развевающемся беснуются, лентами сверкают, ноги выше сисек задирают. И Револьга среди них. А у самой харя така скукоженная, будто стоит ей рожу попроще состряпать, так её на куски разорвёт. Тут музыка стихла, света потухла. Голос со сцены с чувственным нажимом произнёс: “Пора, дамы, пора, господа!”. Где-то через минутину свету врубили. Смотрю, кто-то всех раздел, разул и шмотьё по полу раскидал. Один я одетый, до меня добраться не успел. Вот сюрприз так сюрприз. А этот клоп, любитель семинаров который, на меня зашипел: “А ну раздевайся!”. Сам тощий и дохлый, как церковный крыс. Я бы с таким телосложением ваще ртину не раскрывал. Ответил ему вежливо, заткнись, дурак, пока шипелка цела. И что интересно, все на меня с такой неприязнью зыркают, словно я голый, а не они.
Всегда подозревал, не для меня приличное общество. Воспитание не то. Встал с твёрдым намерением покинуть сие собрание, но тут пол начал проваливаться, как мосты панабергские разводятся, тока наоборот, а под ним… Вниз глянул, сердце в пятки! Под полом натурально чернело-краснело озеро из чёрной и красной икры. А костюмчик-то на мне чужой! Пол всё резвее из-под ног уходил, мимо столики со стульями скатывались, идиоты голые кувырком вниз летели, визжали, гоготали как дети малые, и в икру с пердёжными звуками плюхались, а сверху из подпольных кранов каким-то бухлом поливали. Я заорал от безысходности. В чужом костюме в икру не хотелось. Костюм-то дорогой, а дядька-то Вацлав бандюган серьёзный. Ну и вцепился во что-то чуть ли не ногтями, со страху и не понял, во что. Пол конкретно разошёлся, сильно так накренился. Я чайник задрал, выкарабкаться хотел, ручной мускулатурой отвердел, как сверху какая-то манда черновласая прямо мне на хариус обыкновенус с весёлым визгом скатилась. В общем, накрыло меня пиздой этой пизды, и полетели мы в икорное бытие, исполнив по пути несколько простых фигур из учебника воздушной акробатики за первый курс.
Выныриваю. Самонацеливающиеся краны автоматически окатили меня карамельной спиртягой. Принюхался, облизался. Точно, виски. Смотрю, вокруг голые друг с дружки икру с вискарём слизывают, верещат, обнимаются. Меня чуть не вырвало от подобного зрелища. Икрой измазанный, виски облитый и злой как пьяный Чебураш, ищу, где эта манда, которая меня вниз сбросила. Ага, вот эта манда! Больше скажу! Револьга! Вся рожа в икре. И не тока. Обниматься полезла, а сама липкая и вонючая до омерзения, но местами очень даже ничё. Очень даже! Тока дойки великоватые и висячие. В икре, самогоном шотландским облитая, ко мне ручилами тянется, ртину алую приоткрыла, вурдуларщицей присосаться хочет. Я её отпихнул и заорал: Предупредить не могла?! Как мне теперь костюм возвращать, тупая ты блядинка?! А Револьга шабашницей хохочет и кричит, мол, не беспокойся, всё будет в ажуре. А как будет в ажуре, если костюм икрой и виски засрат так, что прежним никогда не станет. Коли взял вещь, так именно её и верни, а не замену левую. Я Револьге грю, повернись ко мне жопой да нагнись. Сейчас я тебя… Она хихикнула кокетливо, повернулась, нагнулась и ноги расставила. Я таааакого пинчища ей прописал, что она истинной свиньёй взвизгнула и мордой в икру ткнулась. С пердёжным звуком.
В поисках выхода бреду по мошнину в икорно-вискорных топях, пробиваюсь через пьяных политиков, бизнеслюдей, творческий официоз, скотов этих приблатнёных. Один мне розовое мороженое в рожке вафельном прямо в морду пихает, а сам обдолбанный, лысый, глазюки как бублики. Таращится на меня как мистик на крест. Я этому вафелу с наслаждением небывалым в морду хрясь! Далее бреду. Одна мадам сосаться лезет. А от её как от подвальной алкашки духом подвальным разит. Пощёчину влепил. Она в икру с хихиканьем упала и скрылась в ней всецело. Пока выход искал, многим настегал. Револьгу снова встретил, дал ей кулаком под рёбра и заставил дверь наружу указать.
Выбрался я из Мышиного Дворца и был таков. А дядька Вацлав костюм простил. Очень уж его история позабавила. Сказал, нехер было мне, дураку, ехать к этой пустышке. Они, сказал, там наверху все манданутые, не по понятиям живут.

Люблю когда в писку
Запенилась-забулькала, с первых дней набирая обороты, рабочая мечта – отпуск. Так бы, конечно, без отпуска, без мечты и вкалывал, да на работу забил. Теперь у меня отпуск по собственному желанию. Я за свободу личности. Захотел – не вышел. Получку получил, бабла у директора шаражки нашей ссаной (ссаной-прессаной) на покупку топливного бака к выдуманному лично мною мотику занял и не вышел.
Тут необходима неординарная воля. Нужно уметь подавить страх перед последствиями. И вот она, мечта, в толковую реальность из бестолковых фантазий извлечённая, летучей лисицей в моих ручилах бьётся. Очередное доказательство, что я крутяка и ничё не боюсь. Правда, как с этой тварью обращаться, не одуплил и в непонятках первое сэвендэвье безудержно пропьянствовал. На-на се-седь-седьмые су-сутки за-звякнул ко-корефанила. Давай, грит, к нам на вписку, чучундры в сборе. У нас, грит, чучундровая вписка с колдовством. Колдовство… На свете слов дебильных много. Нет, если кому нравится, когда в писку, пожалуйста! Никто не возражает. Я-то не люблю, когда меня в писку посылают или бьют. Я люблю, когда я её. В писку. И в зопу… Любая мыслина, получившая развитие, должна додумываться до своего логического завершения. И я завершаю. И в ртину. Эт дело я люблю! Эт дело я люблю!
Филологические забавы скручиваю. Вписка – есть лотерея, можно получить меньше затраченного, но можно и больше. Или огрести в тех же пропорциях. Накупил кой-чё, являюсь в корефанову пещеру и… аж в глазюках зарябило! От сучар пестрым пестро! По помещениям расположились, у батарей, на полу, в углах, у стен, даже за столами расселись. Лясы точат, дребезжат, выпивают и колдуют. Раздолье-то какое! Девки знакомые имеются. Ностальгия захлестнула. Эх! Одну захотелось по жопе шлёпнуть, другой по роже врезать, в память о былом. Все весёлые-развесёлые, будто тоже с работ поувольнялись. Сучарами всех подряд называю, и хороших, и уродов моральных. На всякий случай. А то о ком-то хорошее буду думать, а этот кто-то сучарой окажется. А так всё по справедливости. И никому не обидно. Вслух-то я никого сучарой не называю. Про себя тока. Без двоемыслия никак.
С одной цыпой сдружился, ля-ля конопля. Она историю изучает, культуру всяку. Про эпоху возрождения втирала, сундуки свадебные, художников и манду Лины какой-то. Догнал, что намекает. Грю, гляди в обе зенки, как падать надо. Студениха ойкнуть не успела, как я её, жопатутную, обхватил и на полати с ней ухнул. С ней и стаканюгой пиваса в ручонках её студенистых. Падая, она тем пивом мне харю намочила, а стекляшкой из-под него мне же по зубам заехала. Падла. Вдобавок у полатей две ноги обломились от двухтелесной тяжбы. Моему корефану полатями лапу отдавило, а мы со студенихой на пол скатились. И все, кроме корефана, засмеялись. Он взвыл. От боли. Он воет, мы смеёмся. Бытовая зарисовка.
Ванна общение с цыпой выдержала.
Много дружественных сук повидал. Некоторые из прошлого гада явились. Выжили с тех пор. Кого-то со света, а сами остались, отвоёванное заняв. Некоторых не признал, некоторые не признали меня. С какими-то в январе познакомился, они – суки январские, прошломесячные, которые перетекли в сук февральских. Часть февральских перетекут в мартовских. И так далее, вплоть до следующего гада. А там, глядишь, кто-то многогадной альфасукой очередную серию перевоплощений духовных завершит. Может, и правда, нормальным окажется. Или нормальной. Новую серию перевоплощений для себя откроет и приступит к ней с рвением величайшим. А нет, до конца своей житухи так сукой и просуществует, бездарно и безрадостно.
Жил у корефана пять суток. Райской птицей пролетел пяток в веселухе угарной. Такую шляхину устроили, огнище! Отожгли всей братосестрией всласть. Очухался в кресле. Все, сука, суки храпели поарбузно и отовсюду, потому я и встрепенулся. Главное, храпели они, а проснулся я. У меня от такого храпу ртина бы искривилась и наизнанку вывернулась. А эти ничё, котятками щемят. Вот она, тотальная несправедливость. Чаю глотнул, куском пряника подавился и, не прощаясь ни с кем, пещеру забвения покинул. Чего котяток будить?
В ките мёртвой хваткой в меня вцепилась смешинка. С полуоборота захохотал, тормоза отказали напрочь. У меня бывает. Смешным извилины засыплет и хохочу. Много слов дебильных, но и дебильных выражений не меньше. Вот образец снобистского мышления: Смех без причины – признак дурачины. Так если кто смеётся – причина всегда найдётся, а что за причина, хочу скажу, хочу при себе оставлю.
А вспомнилось из “Мёртвых душ”, когда Ноздрятый гостеприимно волочет зятя и Чичиконутого по усадьбе своей, радушно по псарне водит, а наутро того же Чичиконутого велит на досках разложить и плетей ему всыпать за просто так. Едва успокоюсь, как сцена вновь и вновь обогащает моё воображение, с новой точки зрения, яркостью и вызывает дополнительные приступы хохота. Красный уже, потный с похмелья, волосьё взъерошенное, глазела безумные блещут, а всё хохочу и хохочу. Китожиры закосились неодобрительно. Видать, неприлично так долго и громко смеяться в общественном транспорте. Один грит, ты, наверно, наркоман? Я ему в ответку: Ха-ха-ха! Да! Да! Да! Их либе дих! Ха-ха-ха! На ближайшей остановке меня высадили.
Иду, хохочу. Откуда ни возьмись, чёртова коробка шинами шуршит. Ну эти, которые виу-виу, пиу-пиу, тра-та-та-та! Вежливые, а у самих дубинка у пояса и автомат в коробке спрятан, как домашняя заготовка и подтверждение вежливости. Аж челюсти от вежливости сжало и брови сомкнуло. Им тоже не по себе, когда чел хохочет, когда челу весело. Их от этого изнутри тёмными силами распирает. Сразу “сержант-такой-то-ваши-документики-поехали-с-нами”.
Я во дворы свернул и в пасти дома схоронился. Ну их, козелоковых. Стою, хохочу. Тут сверху две гомодрилы громадные спустились, как архангелы с небес. Видать, на лестничной площаде беседы вели о Мозгоевском, и я их говору первобытному своим смехом как-то помешал. Ну хохотун я такой, что ж вы окрысились на меня?! Сошедшие обезьяны уставились. Морды вулаевские, кисти просят. Красок, полотна и мастерства рисовального. И меж собой схожи. Бритые. До синевы. Оба в тренировочном, в белых майках. Крепыши. На плечах татухи синеют. Шансонье этакие. Крыльев тока не хватает, нимба и ауры вокруг голубоватой. С такой интеллигентной внешностью надо исполнять роли добрых волшебников в детских спектаклях. Или рока-попс играть, став тинейджерским кумиром. Один макак выдавливает простуженно: Чё ржёшь, а? И так у него это агрессивно прозвучало, будто я не стою хохочу, а сижу, хохочу и сру в его пасти. Очень надо, когда своя есть. По чужим пастям срать, тока заразу цеплять. Я как-то в чужой пасти возвышение надристал, так три дня свербило. Видать, в отличие от Вулаева, умом макаки не блистали, но блистали агрессией. Второй макак взял слово: А ну голындай отседа! У одного татушка на левом плече синеет, у другого на правом. Это мне особенно смешным показалось. Сине-бритые макаки!
Я с новым приливом захохотал и, хохоча, выбежал из пасти, завернул за угол, а там коробка с двумя при погонах. Я круто развернулся и с хохотом от погонов ускакал, скрывшись за высокой растительностью. Снег перестал падать от удивления, а я всё хохотал и хохотал, бежал и бежал. То Ноздрева с Чичиковым вспомню, то шансонье – солдат синего ада. И смех мой эхом разносился по колодцам.
А вот в родной пещере мой смех оборвало небывалым количеством чужого шмотья, увиденного мною впервые. В прихожей валялись чьи-то куртки, штаны, шапки, трусы. Понюхал – не моё. Заглядываю в большенату. В моей постели баба толстая, одеялом моим до подбородка накрылась и спит с печальной мордой. Я одеяло-то с неё сдёрнул, мол, чего разлеглась среди чужого, баба?! Она оказалась не толстой, а обычной, просто возле ей лежал мужичок-прищепка, тощенький, махонький, под одеялом на бабский живот похож. Лежит, бедненький, сковрыжился, к бабе прижался, сквозь сон сиську сосёт. Жалкий такой. Словно кораблекрушение пережил и его к утёсу штормовой волной прибило. Заглянул в маленату, а там… пусто. Заглянул на жральню… полно! Грязной посуды. Жрали что-то протухшее и не помыли. Ещё один в сортире поселился, плечом стенку подпирает. Я его за грудки, кто такой?! А он мямлит, я. Вот же наглый сукин сын! Якает яки як яканутый. И на кеды нассал. Мне.
Того мужика, на моей постели спавшего с бабой не моей, за ногу стянул, баба тут же, как по заказу, проснулась и стыдливо в одеяло запахнулась. Выяснилось, что они тоже были на хате моего кореша, и я им по пьяне пещерные ключи вручил на сохранение. Вот они и сохраняют. Весь холодос выжрали, ящик пивасика крепкого, про запас купленного, высосали, наеблись и спать легли, не перекрестившись. Поди, и Монокля перед сном не читали, герои космоса, блядь.

Шанагреи и блондинка
Ждал прибытия кита. С трепетом и волнением. Шагами мерял длину остановки и ещё чуть-чуть отхватывал. Это ведь кит, он может запоздать, а то и вовсе не возникнуть на дорожном горизонте. И ладно бы, бог с ним и дьявол с ним. С получасье среднестатистического пешкодрала, я ядрёный как дикая свинья, и с такого получасья ещё свинее, ещё дичее буду. Но видел я, к остановке спеша, как по склону Галантерейной горы скакала стая шанагреев, шерстью густой зеленея красиво. А маршрут их прогулочный через остановку обычно пролегал. Попадался кто, хватали и уносили. А наносивши, бросали где попало, лапами в рожу земли по-собачьи накидывали, тем самым презрение выказывая, и улетали. Жив и цел органически и психически останешься, значит в счастливом яйце родился.
У сынишек и дочурок богатеев шанагреи внезапную популярность сыскали. Платиновые выродки с жирочку своего гнилого бесились, пустоту внутри себя игрой с костлявой погремушкой заполняли. Откатики напялят и шанагреям подставляются. Откатик – така херня была, дорогостоящая, возвращала тело к координатам недавнего пребывания. Обычно к откатам спец прилагался. Но и тут они подводили редкостно. Изъян в них имелся, как попозжа выяснилось. Оказалось, изготовитель на испытаниях схалтурил, возжелав на рекламе и продажах сладенькой капустки по-быстролянчику развести. Короч, экстримальной развлекухой будничную серость холёные юноши и девы разбавляли, всем свою крутость и тупость доказывали. Одних шанагреи в море скинули – утопли. Других об камни с высоты шмякнули – лопатами игроков соскребали и в чёрные мешочки складывали. Моду на откатики и полёты с шанагреями за короткий срок предали забвению. Зато появилась мода на электрошокеры. Ещё шанагреи были популярны среди самоубийц.
Власти с пришельцами совладать не могли. Для любого оружия неуязвимы, до необъяснимого сильны и быстры, непредсказуемо исчезают и непредсказуемо появляются. Разве электрошокеров боялись, да и то народ шутил, что шанагреи по благородству своему хоть какой-то шанс людям давали и меж собой договорились, что будут “бояться” одних электрошокеров.
Захотят, в гипермагазе возникнут, продуктов натащат, погром устроят, хаос и страх среди гипермагазного населения посеют и исчезнут, пару челов прихвативши. Граждане покидали пещеры лишь по острой необходимости. Потом шанагреи отовсюду пропали. Почему? Неведомо никому, но пропали. Шанагреи и в других городах гастролировали, и в них смутные денёчки устраивали. Стоило шанагреям пропасть, как нашлись недовольные этим безукоризненно безвозвратным фактом. Кому-то нравится, когда опасность вокруг постоянная, когда адреналин в крови кипит, на городское пространство стрёмно выйти, а без электрошокера и в гости не сходить. Идиоты, одним словом. Такие идиоты сплотились в общество “Вернём шанагреев – сделаем жизнь живучее!” и посвятили себя поискам способов вернуть зелёных ублюдков.
Подозревали, что шанагреевское наваждение с Венерой спутано. Соглашение торговое мы с ней заключили, зелёные тут же и появились. Но Венера отнекалась. Не мы это, сказала Венера. Да и доказательств никаких. А без доказательств можно подозревать кого угодно: что шанагреи и с Сатурном связаны, и с Плутоном, и с полнолунием, и с приятелем, который бабла должен и нарочно тварей развёл, города ими заполнил и множество невинных загубил, лишь бы долг не отдавать. Бывают такие мелочные людишки, ещё как бывают.
Оттого я волновался, оттого и трепетал, кита поджидая. Электрошокер электрошокером, но уж очень не хотелось шанагреям попадаться. Пробовали кита в другом месте тормозить, но вредные шанагреи вектор свой прогулочный соответственно поправили. Оттого на Галантерейную гору и поглядывал я. Шанагреи по-прежнему блохами зелёными на ней скакали в свете солнечном и ослепительном, с травою сочною сливаясь.
По дороге пролетела лягуха, по-спортивному изящная и малиновая. Мужик за рулём. Мы с ним ненароком взглядами скрестились и через наши взгляды словно ворвались в подсознания друг друга, выудив оттуда куски наших прошлых житух, когда встречались так же случайно и столь же молниеносно. Иногда видишь кого-то впервые, – точно знаешь, что впервые, – а вроде и не впервые. И настойчиво скребёт чувство это, иглами тупыми в самую сердцевину и котелок тычет со скрипом, будто с челом этим нечто важное объединяет. А что с этим делать – не знаешь. Досадой, горечью и сожалением наполняешься, будто дорогое и незаменимое проебал, словно близкие корефаны пригласили на пикник, ты явился, запоздав слегка, а там никого и мобу никто не берёт. Одно расстройство, пустое расстройство.
Но вот умчал “пегас”, и лопнула ментальная нить, пуповиной прошлого связавшая меня с водилой. А я кита остался ждать. И на Галантерейную гору таращиться. Видать, немало встреч, случайных и мгновенных, у меня с этим типом скопилось, раз воспоминание о них столь чётко и рельефно в памяти обозначилось и кнутом сознание стегануло. Как бы изловить его да вопросам подвергнуть, нет ли и у него такого же де жавю по отношению к моей личности? Но вспоминаешь такое, когда поздно уже. И повторится всё, как встарь… А коли и есть? Но може, в альянсе с неведомой водилой что-то ещё вспомнить удастся? Всё это казалось важным до содрогания надпочечников и вместе с тем клинически невозможным.
– Не подскажите, какой автобус довозит до станции Гробыв?
– А?
Я из себя вылез. Крепко сложенная блондинка. Растрепавшееся от быстрой ходьбы волосьё, измождённая овальная харя, губилы чёрные от помады и красивая как лошадь. Меня эти звери всегда привлекали своим обаянием мордастым. Почти как медведицы. Я иногда мастурбирую на них. А на тех тем более. Уж посимпатичнее человечьих баб будут. Признаться, ни одной по-настоящему красивой бабы лицезреть не доводилось. И как подозреваю, не доведётся. Видать, напялила с утречка платье крокусовой желти и передо мной встала. На правой туфле каблук обломан. В толстых ручилах три белых пакета, в которых темнело весомое.
Запинаясь от волнения перед незнакомым мной, блондинка повторилась.
– Станция?! – тупорыльно переспросил я. – Гробыв?! Станция Гробыв?
– Ну да… станция Гробыв, – уверенно сказала блондинка.
– А, вокзал! – догадался я, вдохновившись блондинистой уверенностью. – Так любой! Любой кит. Отсюда все киты плывут к вокзалу. Это грю я, гробывчанин.
– Киты?
– Ага, кит-девятка, кит-шестёрка, кит-тринадцатый. С девятки и шестёрки меня как-то высаживали. Но вас не должны высадить, если смеяться не будете. В ките не любят, когда кто-то смеётся. В ките должно быть тихо как в библиотеле. Вы не местная?
– Нет.
– О шанагреях знаете? – махнул я электрошокером.
– Знаю, – улыбнулась блондинка и показала нижнюю половину своего электрошокера. Верхней половиной оружие таинственно скрывалось в пакете.
И вот стоим мы на остановке вдвоём и ожидаем кита. Я и взъерошенная блондинка, в спешке где-то потерявшая каблук. И больше нет никого. Кит благополучно подплыл. В кита зашла блондинка, зашёл в кита и я, предварительно оглянувшись на Галантерейную гору. Шанагреи куда-то запропастились.
Блондинка сперва-наперво сложила на сидлухе пакеты с имуществом. Миновав её, я дал китоводу целых сто, а он мне сдачи. Я отвернулся и на свою ладонь уставился. А на ладони-то на моей четыре металлических десятки! А билет-то тридцатку стоит! Тщательно проанализировав и взвесив ситуацию, я вернулся к китоводу. Тут и блондинка, разобравшись со своими пакетами, протянула мелочушку за проезд.
– Думал я, – молвил китовод, – вы за двоих, а вы, сдаётся мне, сударь, за одного. Вы за одного, а я думал, – клянусь зайцами! – за двоих.
Я медленно свирепел.
– Значит, вы соизволили подумать, что у меня с блондинкой нечто общее?! – озвучил повисшее в воздухе. – У меня! С блондинкой! Общее?!
– Думал я не о том, а о сдвоенной плате за проезд, уж не обессудьте, сударь.
– Какая-то блондинка и я, да вместе мы?! Не бывать такому! Нет, нет, нет! Да это она мне приплачивать должна, а не я ей! У ей и каблук поломанный! Ох, не зря поломанный, не зря! Это грю я, потомственный гробывчанин!
– Этот автобус точно до вокзала? – уточнила блондинка, разуваясь.
– Да, сударыня. – Водила преклонил чайник, а ручилу поклал на грудину. – Тока ради вас, прекраснейшая из прекраснейших, он поедет до вокзала. Путь нам предстоит неблизкий, не желаете ли выслушать мою биографическую историю?.. Родился я в бедной семье горшечника двести сорок лет назад в далёкой и тёплой ибалианской деревне…
– Мне это неинтересно, – без всяких ответила блондинка. – У меня своя есть.
– Правильно, – поддакнул я, – у китоводов история солидолом провоняла. И клянусь величайшими горами…
Водитель вернул тридцатку. Не договорив, я уселся у окна. Пусть домысливают. Тут в проходе вывехрился шанагрей. Блондинка взвизгнула. Кто-то с ней завизжал, а кто-то вскочил. И я вскочил и в расстройстве ткнул зелёного электрошокером. Зелёный исчез. Я вернулся к окну. Обернувшись, блондинка многообещающе улыбнулась мне. Я нахмурился, отвернулся и уставился в окаймленное черной резиной боковое стекло, решив талантливо исполнить роль камня. С ними тока так и надо, иначе никак. А покинув кита, стали мы с блондинкой жить совместными усилиями.

Звёздная любовь
Зима, ярчайшее, холоднющее утро, и я тащился по кривоузому проходу меж домин, непредвзято оскальзываясь на затвердевших снеговых залежах. От другалика пёрся, ночь его рождения справив. В предрассветной тиши послепраздничной ночи я покинул дружеский центр раздачи халявного бухла в попытке добраться до своей блондинки. Пальцами хватался-скрёбся по кирпичной стене в замерзшей грязи. Карнизные штыки сосуль нависали надо мной тупыми кончиками разжиревших дубинок льда. В плывущем состоянии глубокого похмелья я торжественно наблевал себе под ходули, замерев за миллисекунду до падения впечатляющей серо-фиолетовой массы нечистот с прожилками кораллово-синего изумительной красы. И тут же излил прекрасную ярко-жёлтую мочу, добавив последние штрихи к пейзажу, выполненному вротную и вчленную с использованием органических (натуральных!) материалов. Если видишь, на картине нарисована река…
Хоца водки.
И тут с верхотуры, с узкой полосы чистого в своей просторной голубизне неба, подбитого краями крыш, как сверзилось что-то внушительное, пронзив воздух чёрно-оранжевой молнией, да как шмякнулось прямичиной в снежное возвышение с коротким яблочным хрустом. А мне невмоготу, мне бы горечь бодуна заспиртовать. Узрел же, обрушилось нечто крупное, как я почти, почти на меня, но поверх фильтром накладываю вожделенную грёзу. Получилась огромная оранжевая вытянутая бутылка в чёрной сетке с, как хотелось бы, водкой. Некритичное восприятие реальности, помноженное на объект острейшего желания, равняется высококачественному самообману.
Подобрался к частично порушенному от негуманного обращения холму зимних выделений, хваталки в него сунул и вытащил её, инопланетянку. С виду бабища бабищей, тока одета в оранжевую ерундовину типа комбеза, эластичную, гладкую и блестящую, с переплетением чёрных тонких контуров, обозначающих крупные ромбы и кружочки внутри их.
Отряхнулась скувырнувшаяся с высот лазурных, благодарность в речь перевела и грит, я Лойа, вся гормонально нарушена и психически иногда нестабильна. Из-за этого, грит она, у меня с мушичами нашими получалось не ахти как мило. Измучившись окончательно, космическим скитаниям отдалась и на Землю бултыхнулась. А коли бултыхнулась, так с мушичами земными посношаться бы не прочь. Ты, я вижу безошибочно, мушич. Не против совокупиться, мушич?
Ответил я ей кратко: “Позраляю, и у меня гормоблема”. Мне и бабы нравятся, у которых тоже гормосбои, а когда и он, и она дурные немного малость, при сближении высекается больше искр, чем любви. Лойа прямолинейно предлогнула, пшли к те, може, с тобой успешная стыковочка спазлуется? Може и получится, грю, но в моей пещере имеют шансы на выживание тока я и Висконсий. С Висконсием, грю, у меня коалиция: Он не пеленает меня в кокон, пока я дрыхну, а я ему мух скармливаю. Здоровенный, грю, жлобина, на мухах отъелся, чужих не признаёт, набрасывается на них и – в кокон. Я уж, грю, мух для него у соседей по вечерам выпрашиваю, свои-то завершились. Не погубите, грю, а токма мух дайте. Тогда Лойа грит, гоу к звёздам. Если, грит, ты результата добьёшься, то будет зачат звёздный ребёнок. Пожрать бы перед зачатием, грю, и опохмел произвести. Лойа пальчиком моей животины коснулась. Всё, грит, ты наелся и произвёл. Почуял я, что верны слова её. Вернее, ощутил. Всегда бы так и всем бы по такому пальчику.
Взлетели мы ракетами ввысь, орбиту Земли пронзили. Лойа как-то так сотворила, что космос на нас никоим образом не влиял, и было чем дышать. Ворвались в созвездие покрасивше и стали обниматься, целоваться, оглаживаться. И вдруг… Часто в книгах встречаются эти “и вдруг”, “в ту же минуту”, “неожиданно”, “внезапно”… Так вот, и вдруг у меня не встал хуй. Знаете, рычаг такой. Работает на двух подшипниках и шланге. Сложный механизм, на самом-то деле. И меня этот механизм подвёл. Понимаю, когда хуй встаёт, а баба не даёт, это не так обидно. Но когда даёт, а хуй не встаёт, это и обидно, и стыдно, и подло. Надо посмаковать сей момент на все лады и понять, какой из них наиболее благозвучен: и вдруг у меня не встаёт хуй; внезапно у меня не встаёт хуй; в ту же минуту у меня не встаёт хуй; неожиданно у меня не встаёт хуй. Конечно, вместо “хуй” я мог бы использовать “член”, но слово “член” я оставляю союзам. Им нужнее. Как-нить я напишу замечательную поэму, которую начну выдающейся фразой: “О хуй мой прекрасный, зачем ты поник, наморщив свой лик?”.
Лойа нетерпеливо грит, ну чё ты там елозишь, детей звёздных не хоца? Все грит, хоца, а ты не хоца. Я грю, невольно озлоблясь, я тебя по ходу не хоца. Може, свет не так падает? – предполагаю. – Може, излучение какое не такое? Махнули мы в иные развесы звёзд. Даже одеваться не стали, так голышом и умчали, жопами сверкая на всю Вселенную. Шмотки в узел скрутили. Снова обнимаемся, снова целуемся, снова оглаживаемся. Опять не встаёт. Може, солнце в опасной близости? – грю. – Чувствую же, припекает по-особенному как-то. Ещё созвездие сменили. Обнимаемся, целуемся, оглаживаемся. Не встаёт. Може, грю, здесь воздух загрязнёный, може галактику сменим? Тут уж Лойа не вытерпела: “Послушай, землянин, думаешь, легко по галактикам мотаться? Иди-ка куда шёл”. И на исходную вернула, возле моего дома поставила и по черепу пальчиком пристукнула. Я в отключке несколько минутун пребывал. А сама удрала. По другим планетам полетела подходящих мушичей разыскивать. Ну и лети, дура, блядь, восходящей звезды.
Хоть наелся и произвёл. А ведь что самое обидное. А ведь самое обидно, что очухался я вечёром, а хуй стоит. Меня он, получается, тока дважды подвёл. Первый раз с одной земной бабой, но она была така толстая, а я такой пьяный, что ничё постыдного. А когда с прекрасной инопланетянкой, в космосе, среди звёзд, когда все условия… Да, сложно жить с гормонбоями… А получись оно, совокупление космическое, был бы у меня звёздный ребёночек. Или детишки. Четыре сыночка и лапочка-дочка. Выросли бы детишки, прилетели бы за папочкой, да забрали бы его отсюда к чертям собачьим.

Янтарно-красный кузнечик (сон)
Ночь выдалась скупой до сна. Устав ворочаться в постели, я решил чем-нибудь заняться. Например, выбросить скопившийся мусор. Днём выбрасывать мусор обыденно. Ночью всё тоже самое, только обыночено.
Зимнее небо виделось архиколоссальным чёрным языком в крохотно сверкающих кристаллах многочисленных звёзд. Древняя луна белела в бурых пятнах морей. Из луно-звёздного сияния рождалась бледная синева с едва проглядывающей призрачной зеленью. Она падала на Землю и разливалась по ней, подсвечивая ночь. Луна и звёзды далеки от нас. Сложно осознать расстояние между нами и луной или какой-нибудь из звёзд. Для тех же, кто старается понять, вообразить это расстояние, весь этот путь, луна и звёзды становятся ближе.
Я метнул пакет с отходами в бак. Пакет влетел как футбольный мяч в ворота, и плюхнулся на груду мусора, чёрным слизняком припав к какому-то рванью. Я не умею подойти к бачку и вяло бросить в него пакет. Это так же пошло и скучно как назвать кота Васькой, ни разу не прогулять, не пережить измену или самому не изменить. Или вообще жениться. Это пресно. Я уважаю тех, у кого есть семья и кто может содержать семью, но не понимаю их. Уважать и понимать – разные вещи. Многие этого не понимают. Многие не понимают меня. Я не понимаю многих. Это нормально. Да ни хрена это не нормально!.. Или нормально?
Насладившись результатом броска, я увидел, как справа от бака в белизне снега блестит ало-жёлтая капля. Заметил бы я этот красновато-лимонный огонёк зимним днём, когда всё обыденно, а солнце высекает на снеге привычные бриллиантовые искры? Вряд ли. Слишком мал огонёк, а обыденных бриллиантовых искр армада. Несмотря на свою необычность, он безнадёжно затерялся бы среди них, исчез, пропал и сгинул, будто его и не было.
Ало-жёлтая капля оказалась латунным значком, какие носят на груди, в форме янтарного кузнечика алых переливов. Недолго думая, я пристегнул кузнеца к куртке. Стоило мне завести шпильку в зажим и отнять пальцы, как значок перестал быть просто значком. Он перестал быть мёртвым значком. Он стал живым значком. Янтарный кузнец с огненными всполохами зашевелился, отстегнул шпильку как женщина расстёгивает лифчик, и перевернулся, цепляясь лапками за куртку и царапая её материал. Не успел я опомниться, как кузнечик быстро вскарабкался на моё плечо и совершил сумасшедший прыжок с кульбитами. Оттолкнувшись от ледяной тропы, кузнечик взмыл янтарно-огненной пулей, взлетел красно-жёлтой стрелой, сверкнул ало-золотистой молнией вверх. Превратился в точку и растворился в межзвёздной черноте. С минуту я таращился в небо.
Дома я обнаружил, что у курточной змеи нет языка. Подушечкой большого пальца я погладил идеально ровный срез. Янтарный кузнец-знак незаметно спилил язычок и унёс его для своих нужд. Почему сперва он спрыгнул на землю, а потом взлетел в небо? Почему не взлетел с моего плеча?

Прощай, милая пьянь
Пятница. Вечерочком суперовчарня прикатит. В себе привезёт две тонны: стекла, картона, капрона, скрепок, жести, угля, моющих средств. И жратвы: людской, кошковой, псиной и венерианской. Я на фуру четвёртым вызвался. Вместо Кармаула. Ему никак нельзя было на фуру идти. Он бы и не прочь, но ему нельзя. В середине сэвендэвья его накрыли и закрыли. Над ним нависла закаталаженная гадская десятка, сдобренная молотой розочкой. Ночные с понедельного вечерища до пятничного утрища волокли смены без него. И втроём доволокли до фуры. А в пятницу выхватили меня из безденежного дня и втащили в денежную ночь.
Закрыли Кармаула – моё везенье. За фуру наличкой башляют, сразу после её опустошенья и всех дел завершенья. В воскресье я с Эндой гордо шагаю в киноцу. Мы с ней уже прогуливались среди природы. И до киноцы догулялись.
Она полная брюнетка. Бодрости и огня. Волосы крашенные, губы клубничные, замазанные, но глазила настоящие. Серо-зелёные. У меня слабость к таким. Я в ту пору грузчиком в “Идиоле” ошивался. Она там заведущей тусила. Она-то в ноченьку, а я-то в денёчек. По утрищам и вечерищам мы сталкивались по трудовым вопросам. И не тока. По всяким. Впервые, в небритости своей, я увидал её в чистейшем, первобытнейшем виде, как есть, без косметических наложений. Впоследствии она всегда приходила намазанная, а я – бритый. В нас шевелились и набухали общие интересы и вкусы. И это шевеление и набухание влекло. Мне нравился я и понравилась она. Очень. Как никто и никогда.
В подтверждение она постоянно придиралась заведущей, а хохотала над моими шутками бабой. Пускай и не шутка, а косая фраза, неловко спавшая кривой гирькой с языла. Всё равно хохотала, с удовольствием, звонко. Как курятником поехавшая. Чуть не до остервенения дело доходило. Я ей: “Сегодня снились драконы, красные, белые и чёрные”. На её красную спорткурточку, белую кофту и волосы намекаю. А она: “Ха-ха-ха!”. Завидно. Всегда хотелось научиться такому же самобытному, искреннему и сильному смеху. Сам-то истерическим ослом. Короч, без ума я от баб, искусству хохота обученных. Это чертовски заводит. А Энда любит хохотать и вдобавок серо-зелёные глаза носит. При её появлении я часто сжимал ручку канцелярского ножа в кармане.
Как-то утром она уселась за кассу, а я шлялся возле полок с соками и водой. Энда почти неотрывно, почти пристально следила за мной серо-зелёными с озорливо играющей улыбкой на клубничных. Хотела что-то выдать. И выдала. Не разобрав слов, я брякнул: “А мне всё равно”. Не разобравшись, всегда такое брякаю. Подхожу, вопрошаю: “Чё сказала?”. “Ты слышал”. Нет, грю, повтори. Заупрямилась: “Ты всё прекрасно слышал”. Я свою линию гну: “Повтори”. Повторила: “Был бы ты холостой, цены бы тебе не было.” А я тогда с блондинкой жил, но мало ли, кто с кем сотрудничает. Главное, кто кому интересен. “Стебёшься, пудэнда брюнеточная”, – подумалось мне. Но грубость запоздала, и блестящая жирная мыслина расчернелась и лопнула вхолостую. Жаркую красноту лица я укрыл журнальной стойкой.
Как-то сказанула: “В другую смену не хочешь?”. Не, простодушно ответил я, меня и в этой неплохо кормят. Сижу в пещере, таращусь в телик. Из телика вылетает подсказка: “Она не прочь любоваться тобой почаще. Перейди в другую сменку, так и будет”. Бля.
Стали встречаться. Типа, пробочные гулянья. Обычное романтическое начало (романчечало), которого у меня обычно не было. Познакомившись с той же блондинкой, я завалился к ней в пещеру в хламину пьяный, и мы совокупились, предварительно прогнав трусами её подружку из хаты. Через весь посёлок. Увлекшись прогоном, едва с ней в электропсе не укатились. С трусами в руках, в куртках по колено. У блондинки ни крутой тачки, ни высшего образования, ни мозгов развитых. У Энды всё это имеется. Вдобавок она сэвендэвно маникюрится, в бассейне брасит-кролет-собачится, за бугор гоняет. В общем, не привык я вызывать интерес у преподобных дам. Слишком разные социалтусы. Револьга не в счёт. Короч, я стабильно придерживаюсь дна. Энда, рискуя, стремится наверх.
От треволнений пить бросил. Временно. Поначалу стеснялся. Потом взъерошился и напирать начал. С нежностью и опаской. Но Энда объятьев избегала. С ловкостью и внутренним смехом. Вальсированный говор получался. Она треплется, я слушаю и к ней на пару шажочков-стежочков приближаюсь, невзначай, мимоходом, вскользь. А эта лиса брюнеточная тут же отступает. Я вперёд, лиса назад. Я в бок, она в другой. И улыбается довольно, коза драная. Я к подобным хитрованьям не привык. Привык, чтобы сразу и в хламину. И ещё чувствовалась в ней психологическая закалка, стержень стальной, твёрдость алмазная. Если Энда принимала решение, от своего не отступала. Мне такие тоже нравятся. В общем, хит по-стразловски: хохочет, глазюки серо-зелёные, уверенная в себе и психологически выдержанная брюнетка. Главное, не оплошать. Короч, в киноцу зазвал. А она, мол, занята. Через неделину, впрочем, дала согласие. Вроде как напомнила: “Я бы с тобой не прочь в кино сходить. На ужасы”. У тебя, пишет, лицо подходящее. Шутить изволила. Айда в воскресье, грю. Сам же не верю, в собственное счастье не верю. А верить надо, иначе мимо прошмыгнёт. К тому времени я с блондинкой расстался. По взаимной ненависти.
В пять вечера базовская воротина отъехала. Суперовчарня въехала. Из кабинета фуры Горлопан вылез, задницу машинную раскрыл и своего шаи-хулуда подогнал. Мы пандус стальным листом с бортом фурным соединили. Начало разгрузочного вечера грохотом рохлей заложили. Ночники в раздевальне кроссовок нюхнули. Мне предлагали. Мол, ты после дневной, умаялся, нюхни-ка кроссовку. Ободришься! Я носок отвернул и грю, мне мама не разрешает.
Фура как фура. Принимал Свин в матроске, кладовщик. Один паллет завалили, с маринованными галактиками. Архив со Старьём скатывали. Несколько банок о твёрдость пандуса расквасилось, мокрые созвездия пёстрыми кляксами по бетону размазались. Архив со Старьём разбитое смели и тут же на себя выписали.
Под конец Старьё уверовал в себя и самолично скатил поддон с шестью, дорогие друзья, сотнями кило герыча. Скатился паллет легко. Так же легко, с разгона, шестьсот кило герыча всадили, дорогие друзья, старого дурака спиной в стену, репой в окошко, дав рохленным рулём в грудину. В первую минутную горсть, вырвавшись из геркулесового плена, Старьё пыжился не умереть от боли, и не умер. Прижимая лапы к исстрадавшейся грудке и скрючившись, отправился в раздевальню. Там опрокинул водяры. Грамм триста от бутыли отнял. Это от второй. Первую он прикончил к приезду суперовчарни.
К двум ночи всё разрешилось. Свин в матроске запер склады и рефконтейнеры на висячие, всем наградные раздал, на сияющий цветастым ворохом габариток механический педалекрут двойственной цикличности сел и в ночную мглу уехал. У него даже под седлухой два огонька краснели, подяичники. Складывалось впечатление, что Свин в матроске одержим страхом быть сбитым более тяжёлым транспортом. И габаритками обложился, как дискотечный ёж иглами. Но добился противного. Будь я водилой транспорта потяжелее, соблазнился бы, вдавил бы газовую педаль в пол, врезался бы в сияющий велик и любовался, как полетит, кувыркаясь, красивая хромированная конструкция с двумя колесами, рулём, седлом и пассажиром-толстяком, сверкающая праздничными огнями в ночной темноте и оставляющая после себя пёстрые отпечатки-химеры на глазной сетчатке. Праздник к нам приходит! Праздник к нам приходит! Праздничные игры в терминатора, модель: Т-10000 (конструктор Тимофеев), марка: Конченный ублюдок. Может, потому у меня и нет прав. Слишком впечатлительный.
Я с Архивом пошуршал. Он по два пивасика умолял пропустить. Забрели в “Схроны”, взяли по два пивасика и по две водки. Я ещё кумекнул: “Завтра-с просплюсь, а в воскресье с Эндой в киноцу свежачком зашагаю”.
Добрался до пещеры в половину пятого. Перемещался по светлеющим улицам. Врубил комп, написал Энде. Дал ей пятую часа на ответ. Не ответила. Если в пять утра пишешь любимому человеку, давай ему не более минутной дюжины на ответ. Если не ответил, значит с кем-то ебётся. Я написал ей всё, что о ней думал, не забыв удалить из друзей, но забыв заблокировать. И ёбнулся спать. На пол.
Проснулся ближе к обедне. Напился воды из-под крана, умылся. Шевелением мыши монитор оживил. Прочитал ответ Энды. Обычно она орудует короткими фразами. Но тут на неё вдохновение набросилось. Накатала. Видать, задело письмишко моё, гнильцой проспиртованной облитое. Короч, смысл её ответной трёхсотенной гвардии вкратце: Киноца не будет, а если и будет, то без неёца. А уж если така как Энда грит “нет”, то грит бесповоротно, хоть с палок до арбуза растениями или подарками красивыми забросай. Да и чего ей подарки мои? Да и чьи-то? Писать в ответку было бы мерзко, словно поперёк своих убеждений идти и самообманываться. Смотрю, в сети возникла. Я себя в виде новой фотки выложил. По наитию. Она почти сразу лайканула. Я её запросил простить мою дерзость пьяную. Она ни в какую. Я её далее умоляю, прошу в киноцу-то пойти или же свидиться где-нить по простому и обговорить всё без горячки. А она написала, что я слюнтяй, самоуважения у меня никакого и заблокировала. Тоже, видать, по наитию. Крутая баба. Многим до неё, как и мне.
Обида острая и ярость суровая поселились в сердце моём. Схватил мобу и, само собой, об стену. Для меня это святое. У меня и гада не проходит, чтобы я хоть разочек мобу об стену… да не уебал. Подошёл к стене и грю ей, коротко и доходчиво:
– Разревёшься, врежу.
А у самого зинки на мокром месте. Врезал. Разревелся. И конечно, забухал. И конечно, уволили. И конечно, вернулся к блондинке. По взаимному равнодушию.

Призрак Энды
Не забывалась Энда. Таилась в ней крохотная перчинка в меду, притягательная и волнительная в своём противоречии. А перчинку змея из чешуйчатой гордости охватывает. И в гордых доспехах своих змея та беспощадна. Энда – это максимально возможная откровенность, простота в говоре, милый стёб под милый хохот, но с гордой и беспощадной змеёй и медовой перчинкой внутри. Така вот опасная двойственность и не давала забыть свою носительницу. Влекло к ней и от неё отталкивало.
Не стоит забивать горшок свой садовый той, с которой общались по взаимному удовольствию, да вдруг перестали по односторонней неприязни. Её. Може, на другого перескочила, а сцену нарочито разыграла, мол, не её вина. Мы и в киноцу-то не успели шагнуть. И потрахаться-то не довелось. Так, прогулки по природе. Это-то и напрягало. Не трахались, а в чайнике моём как у себя в пещере расположилась. Ещё чутка, мебель двигать начнёт и занавески менять по своему усмотрению. Личность мою вытеснит понемногу. Ей до меня отныне и делов нет, а в череп мой вторглась и идейную узурпацию в нём затеяла. Прочно так засела. Овниха драная. Она же овниха. Драная.
Хотел истребить Энду критическим мышлением, обоснованным самовнушением. Без косметики я её видел. Не така уж и красивая. Во мне 187 росту. Энда на арбуз ниже меня, но весит 92-е килошки. Вот така мандовошка. С одеждой. Без при мне не взвешивалась. К досаде. Сперва цифрам не поверил. Жирновата, спору нет, но не откровенный же свинтус. Тогда Энда к весам меня потащила и под моим неусыпным контролем с честнотой обескураживающей доверчиво взвесилась.
Получается, Энда красива, но под макияжем, фигуристая, но в маниакально подобранной одежде. Себя убеждаю: Без косметики Энда, как без прикрас, откровенно толстовата… Получается, какая-то лягушка в сахаре. А то и жаба, если вдуматься. Путешествовать любит. Жаба-путешественница в сахаре. Нашёл по ком сохнуть! По путешествующей жабе в сахаре! Ха-ха!.. И опять заскучал, хуй повесив. Любовь нелогична, как шизофреник по весне.
Читаю как обычно поэму “Дохлые души”. Автор как обычно Монокль. Написано в этот раз про Энд, что необычно. Будто бы уездный город NN сплошь Эндами заселился. Другалик Финча звякнул.
– Гоу в рыбалку как-нить.
– Разумное треплешь, – грю, – давай как-нить намылимся. А то всерьёз одурел, читаю “Дохлые души”, а участники книжного действа сплошь Энды. Вот, к примеру, Павел Андреевич Энда.
– Гы-гы! Гыыыы! Иииииаааа! – орёт Финча. – А книга называется “Эндины души”!
– А написал книгу Николай Васильевич Энда. Ну её!
– Книгу?
– Энду!
Закрепились словесно в скорейшем на рыбалку ломануться. И оба к своим вернулись. Я к навязчивой Энде и поискам оплачиваемого труда. А другалик, уж не знаю, к чему он там вернулся. Тут в мой беззащитно-восприимчивый скворечник врезалась чёткая и светлая мысль-метеор: “Иди в гипермаркет “Восьмая склянка”. Там примут с распростёртыми!”. Подобные мыслеоры хватают за волосюги и шкирку и волокут куда им вздумается. Типа инстинкт выживания.
Являюсь в “Восьмую склянку”. Известная торгашеская сеть. Первой освоила продажу венерианских сушёных младенцев на палочках. Взяли мгновенно. Без предварительных допросов и анкет. Не обманул инстинктушка. У них острая народная недостача: один уволился, другой помер, третий пропал без вести, четвёртый кувырком свалился с седьмого этажа и поломал несколько ног, несколько рук и две спины. На кучку шахтёров кучно грохнулся. Хотел научиться летать, а теперь и ползать не может. Нехер выше репы скакать. Из кассы кассира извлекли и за грузчика поставили. Меня к нему напарником подбросили.
День оплачиваемого труда стартанул дивным сарказмом. Прикатила овчарня с товаром. Выкатываю машину-рохлю из воротины, посреди ямка. Быстро бы проскочить. Я по неопытности колесом встрял, на себя рванул, выдернул, но стальная скоба-тормоз среагировала и колесико захватила. А водила овчарни, мужичок шебушной, нервический, дёрганный, засуетился-заметался, доску откуда-то вынул и машину-рохлю поддел. Я лапу сую, скобу сдвинуть, а водила тут же доску перекувырнул-перекосоёбил в ручилах своих нервических и дёрганных. Доска-то, возьми, и выскользни. Машина-то, возьми, и придави мой указательный колесом. Я в спешке перст выдернул. Боли нет. Под ногтем кожа до розового мяса содрана. Тож самое на сгибе, меж второй и третьей фалангами. Рука моментально красной перчаткой облилась, словно соком каучуковым. Чё, заботливо вопрошает водила, кожу содрал?
Сука пузатая.
Кровищу смыл, далее трудовую деятельность веду, на кусок хлеба физически вкалываю. Рохлю с кейсами лимонада в грузовой лифт вкатил. Спустил нормально, поднял напротив. Рохля съехала и злосчастным колесом прямо в щель промеж кабиной и порогом как в лузу бильярдную. Лифт заклинило, порог колесом рохляным выгнуло. Я бэк-мэк. Чувствую себя беспомощным идиотиком. Злиться начинаю. Вызвали. Вызванный рохлю извлёк. Лифт снова готов употребляться. Заведующая сообщила зло, рохли в грузолифе нельзя перемещать. Я почему-то не знал этого.
Выжался в тот день до костей. Хавки-то не имелось. В обед две кружки чая с сахаром навернул. На закусь почитал плакаты с инструкциями-пожеланиями-провокациями типа “мы все одна семья” и прочей никому не нужной белибердой и враньём. Были бы семьёй, платили бы как родственнику любимому, а не как врагу заклятому. В зинки воткнулась фраза: “При очереди более 3-ёх человек заместитель директора или директор должен среагировать, прибыть к кассам, занять свободную кассу и приступить к обслуживанию покупателей до исчезновения очереди.” Прибыть и прочее понятно, но как зам директора должен среагировать? Начать бегать по торговому залу с воплями: “Очередь больше трёх человек – это ещё не самое страшное, поверьте моему опыту!”. Или нужно вытянуться по швам и спеть перед покупателями “Феличита”? Или исполнить “Аве Марию”, медленно поднимаясь на металлических лапах кара к потолку? Я бы кратче написал: “При возникновении очереди больше 3-ёх человек зам директора или директор обязаны приступить к её ликвидации”.
До вечера с пустым баком трудолюбно пыжился, в поту скользя. К вечеру посерел и зашатался от неудач и усталости. Хожу вдоль булок. В смысле, хлебного отдела. Наблюдаю вертлявую жопу какого-то парня. Я люблю иногда наблюдать жопы парней. Есть в этом что-то, я бы сказал, патриархальное. Смелость нравственная, вызов самому себе. Мол, бабы нравятся? А вот попробуй на мужскую задницу позинковать. Грят, запретный плод сладок.
Завязываю с самоглумлением. Заворачиваю за полки со всякой снедью, совершаю шаги и… она! Энда! Это независимое выражение лица я никогда не забуду! Злая-презлая. В ручилах своих овнистых с наивнимательнейшей быстротой вертит что-то. Так, наверное, стрекоза муху с садиским любопытством крутит. После съедает. Я аж попятился самопроизвольно и прыжком волшебным обратно сиганул, за стеллажом укрылся. В алкогольный отдел забился. Ногами перебираю, в водопадах эмоциональных купаясь. Соображаю, а если Энда заметила меня и за мной помчала? Заорёт: А, пьянь, в алкашке безвылазно обитаешь, запахом водки душу свою радуешь?! Я в сладости. Панически твержу, сам себя уверяю: Показалось! Показалось! Показалось! Ты ж ебучий параноик, тебе постоянно что-то кажется! По-любому померещилось!
Отдаю себе приказ: Иди и глянь, она это или не она. Иначе долго ещё загоняться будешь. Осмелев, выглянул из-за стеллажа половиной лица и одной зинкой. А взамен Энды какая-то старуха уже возвышается, в грязно-рыжем пальтишке, тощая и высокая, как жердь. Вытянутым куполом в платке цыганском над чёрным зефиром трясёт, в коричневых пальцах сморщенной кожи пакетом “Весенних пряников” шебуршит, как крыса бумажками в подполье. Подхожу к старухе, нюхаю. Пахнет валерьянкой и растлением малолетних. Вроде не её духи. Недобро кошусь на старуху. Старуха недобро косится на меня.
Рабдень слился.
Явление Энды посчитал самообманом, с устатку, на пустой бак. Иначе уверую, что обладаю экстрасенсорными способностями. А с подобной веры кукундель срывает с петель наглухо. И уносит его, и уносит его в звенящую снежную даль. Впрочем, в “Восьмую склянку” я так и не вернулся.

Улитка равнодушия
Тоска обернула содержимое черепушки в пемзу, забитую сором и дохлыми паучками. Сутки напролёт я анархически валялся на полатях. Анархия отупляла. Избыток свободы расковырял мою правую ноздрю в кровь. Потом левую. Независимость лишила баблоного хруста. Прерывистый ручей халтуры иссяк окончательно. Мысли пропали. Родные и близкие безмолвствовали, отгородившись непониманием. Не выдержав сепаратизма, я заходил в городских пространствах, добиваясь оплачиваемого труда.
Ковырянье в носу прилипчиво и прилично. Для меня. Я никому не показываю свои козявки, никому не предлагаю использовать их в своих интересах. В ответку не прошу козявок у ближнего своего и не ковыряю в чужих носах. Никогда не проси козявок и не пользуйся ноздрёй, тебе не принадлежащей. Господь бох дал тебе две ноздри, ими и обходись. Если господь бох отнял у тебя ноздри, значит они не нужны тебе. Возможно, они понадобились ему. Возможно, он проиграл свои ноздри в техасский покер или злоупотребил своим положением. А вообще я в него не верю. И ему не советую.
Ещё алкалось сношений, отчаянных и страстных. Бывают деньки, когда хоца часто и подолгу. Коли бабёнки на примете нетусь, удовлетворяюсь двумя средствами. Я обзываю их средством левых и средством правых. Непруха. Все знакомые бабы при попытке выйти на их орбиту скользкими угрями ускользали в свои вселенные. Дроч приличен, как и ковырянье в носу. Дроч естестенен за неимением живого женского тела, иначе лопнешь и погибнешь. Я бы даже сказанул (и сказану!), дроч самобытен. В такие периоды чаще обычного заглядываешь в сортиры, пещерные и публичные.
Множество людских шкирок подхвачено крюками желаний. Рыбами бьёмся мы на песке, воздух хватаем и жилами рвёмся! Но улыбнётся удача, и мы поебёмся! Каждому по ебле, и пусть никто не уйдёт обиженным. Не проходите мимо! Однако жёсткая действительность вынуждает растрачивать драгоценную сперму вхолостую. Натруженная пушка производит прощальный выстрел миллионами потенциальных детей. Миллионы потенциальных детей совершают лебединый полёт и сломя чайник беспечно уносятся в сральное горло в розовой пене бурных вод стока. Жизнюха безумна и несправедлива по умолчанию. Но тише будь в этой жизни, как говорил один корефанчик. Царство ему небесное. Месяцко назад он бесшумно погиб от перитонита. Редкий чел соблюдает свои же советы. Берегите таких. Они мрут как мухи.
Для начала завернул в шмоточную обдираловку с жаждой устроиться обувным втирателем, короч, торгашиком голимым. У меня симпотное жало. Как выдала одна дамузель, со мной самое то к зубному ходить. Не так страшно. Вела переговоры белобрысая женщина, приготовленная к старости, с плоской харей гладкой кожи в строгих морщинах. Женщина встретила меня таким взглядом, каким могла бы смотреть электрическая розетка.
– С людьми общаетесь непринужденно? – ставит вопрос ребром.
– С ними да. Вот со сторожевыми псинами не всегда. – Ковырнул в носу. – Меня трёп не накаляет. – Ковырнул в другой ноздре. – Люблю умничать. Ну, типа, делиться знаниями. О башмаках знаю всё: есть женские, мужские, есть детские. И все разных размеров.
Сказала, звякнет. Ждал. Не звякнула. Поди, телефон мой посеяла и в бумажном море утопилась.
Далее блуждаю. В мобный магаз сунулся.
– Раньше продавцом-консультантом работали? – вопрошает кадровая каурая.
– Не, – грю.
– Почему решили устроиться именно к нам?
– Ну…эээ… – Тут осмыслил, какая-нить безобидная шутка не повредит. Юмор смазывает общение как масло булки. Улыбаюсь, значица, от уха до уха и произношу фразу, поумнее и поострее, поостроумнее: – Полагаю, к вам привело подсознание. Подсказало, что здесь мне обломится вольное сношение с кем-то вроде вас.
И обаятельно скалюсь.
Сказала звякнет. Ждал. Не звякнула. Зачем страждущих обманывать? Я хочу честно зарабатывать на комфорт, а напарываюсь на откровенных кидал. Пошлялся, в анкетах почиркал. Резюме в фаршировальню пошвырял. Везде – жди, звякнем. И не звякают. В ту пору мой мир наполняли брехастые луи и звёзды.
Зато звякнул Финча. Халтурка. Стиральные машины из овчарни на склад таскать. Ну, затаскали стиралки, получили деньжата, по два с тремя ноликами. Жалуюсь. Хочу регулярно вкалывать, по расписанию, а вокруг беспросветный обман: грят одно, совершают другое. Чё за люди? До пустых обещаний опускаются.
А Финча и грит, в наш Гробыв Фиолетовая Улитка примчала. Она со всеми общается, и все после общения с ней озаряются ясным пониманием своих недостатков и как им надо далее бытоваться. Озарение стоит косарь. Меня аж затрясло от такого озарения. Понимаю, рубленций 30, а тут цельный косарь. За косарь я сам кого хошь озарением оделю. Безвозмездно.
Финча на ухи конкретно подсел, мол, как твой лучшейший друган, настоятельно советую сходить к Фиолетовой Улитке. Ты себя и своих возможностей не знаешь, тычешься рандомно по всем углам вслепую, в духовной тьме блуждая, а Улитка научит, как с ходу прорываться, башкой своей тупой стены преград проламывать и к свету, к мечте своей забытой, приближаться, ручилы к ней протянув. Она тебе путь начертит. И тебя в него носярой ткнёт. Раз и навсегда. Моя, грит, Улитку давеча навещала. От её прямиком уборщицей устроилась. Ликовала после, это моё призвание, я, ликовала, с мытьём полов отлично гармонирую. Каждому своё. Я вот, может, гениальный грузчик, и не догадываюсь об этом, но при этом хочу гениально ничё не делать и баблосики за это брать. Не все с собой в мире и согласии живут. Вот и я не умею.
Поддавшись уговору корефанскому, направил стопы к Фиолетовой Улитке. Она в театрике “Бульон” засела. На сценке домишку ей соорудили, заныканная в нём сидит, полотенцем занавешенная. Отдаю косарь, полотенце откидываю. Вхожу. Передо мной натурально Фиолетовая Улитка. На табурете возвышается, белой гобеленовой скатертью накрытом. Крупная, сволочь, с овцу. Раковина тёмно-фиолетовая, с розоватыми кляксами по всему хитину, тело светло-фиолетовое, а глазила оранжевые, на чёрных отростинах. Взгляд выразительный, как у рыбы. На меня пялится. Я на неё. Через минутное молчание вещает: “Мой цвет фиолетовый, как и твой. Если хочешь, беги, нарезая круги”. Я ей за такое остро возжелал зрительные нервы пучком выдернуть, но почему-то домишку улиточную покинул. Спокойствия полный. Сам не врубился, как улитка с глазилами осталась.
– Я ей косарь, – говорю Финче, – а она схалтурила, едва на бумагу наговорила, сука фиолетовая.
– Чё сказала-то? – интересуется корефан. – А то и я бы к ней сходил.
– Сказала, её цвет и мой цвет – фиолетовый. Короче, намекнула, что ей откровенно похуй.
– Как и тебе, – заметил Финча. – Кому на себя похуй, у того и пути никакого, тот вечно по кругу скакать обречён.
– А если не похуй?
– Тогда по спиральке поскачешь, верх али вниз.
Я долго возмущался. И тут обман! Я ей косарь, а ей похуй! Я к тем, а они не перезвякивают! Эх!

Маленький лысый младенец
Катился в ките. Двумя сидлухами далее, через проход, тусила мамка с младенцем на коленях. Младенец на меня запялился. Морда пухлая. Взгляд, словно я ему бабла должен немерено. Ещё с прошлой житухи. Прикрытые набухшими веками глазюки навыкате прямо вопили: “Ну вот мы и встретились, щенок!”. Главное, таращится и таращится, будто тока мы вдвоём и находимся в ките и лупозреть более некого. Да что тебе надо, маленький лысый ублюдок?! Младенец отвернулся. Так-то. И тоже отвернулся. В окошко взором обратился. Панорама как панорама, мильон раз видел. И мильон впереди. Поворачиваюсь. Проклятый младенец опять на меня зырит. Спалил, что я на него в открытую уставился, и тут же мордилу свою кисло-молочную отворотил, будто он здесь не при чём. Ладно, хошь в гляделки поиграть, мать твою? Сейчас поиграем. Поглядим, кто круче. И начинаю ментально сверлить затылок отвернувшегося младенца. Минуты три сверлил, почти до полного истощения мыслительного аппарата, а стервец и ухом не повёл. Мне это надоело, и я отвернулся к окошку. Задумавшись о своём, оглядываю салон, а младенец – этот маленький лысый ублюдок – снова таращится на меня своими злыми глазёнками! Таращится так, словно на вечные муки обрекает! Тут остановка, его мамка поднимается и своё дитятко с собой уносит. И оно, дитяко это, удаляясь от меня, уносясь на материнских руках, до последнего на меня пялилось, пока мамка китово брюхо не покинула.
На следующей остановке я уж сам вышел. Очень мне взгляд дитятки не понравился. Ехал, никого не трогал. Трезвый ехал. Зачем с такой злобой смотреть? Понимаю, когда однажды вполз пьяным в автобус и к каким-то бабам на колени повалился. Они как заорут! Одна как завизжит, с такой же злобой, с какой младенец смотрел. И давай меня спихивать ручонками своими слабыми, да по спине охаживать. Сама тощая как проволока, твёрдая как булыжник. Я об её ляжку нос расшиб. По спине-то зачем колотить бездушно? Мне и без того плохо Я сам бы как-нить встал. Одной рукой за соседнее сиденье ухватился, а другой в буфера упёрся, той, которая визжала, как младенец смотрел. И тут она как даст мне по дыне. Дыня едва не лопнула от такого давания. Меня и вырвало. Прямо ей на костлявые ходули. Зачем пьяного чела по чайнику колошматить, я не понимаю? Подумаешь, в сисечки упёрся. Эка невидаль. Чё тут такого? В сиськи ранее не упирались что ли? Потом меня по всему киту неизвестные за шиворот проволокли и геройски выбросили наружу. На голый асфальт. Сволочи. Незаслуженно огрёб. Ну повалило чела тебе на колени, так ты подняться ему лучше помоги, а не по башне лупи злобно. Ничё, когда-нибудь и она к кому-то на колени повалится, пусть и ей по башке настучат немилосердно.
Стараюсь выбросить младенца из чайника. Младенец не выбрасывается. Я представил, как беру младенца и швыряю его через бетонный забор с колючей проволокой. Младенец летит и, нисколько не изменившись в мордасах и полностью сохранив свой злобный лик, скрывается за забором. Падает в сугроб и тут же застывает в синюю ледышку.
Пока пёрся к мосту, замёрз. Сунул клешни в карманы. В одном нащупываю нечто круглое и мягкое. Вытаскиваю. Апельсин. Я не имею привычки таскать апельсины в карманах. Откуда он взялся? Видать, младенец налупозрел. Пялился, пялился и апельсин напялил. Коли у меня появился апельсин, надо его сожрать. И замыслил сожрать его под мостом. Я раньше никогда не жрал апельсинов под мостом. Спустился под мост, стою на снегу, кожуру отдираю и кусками её ем. Слопал. За апельсин принялся. Младенца к тому времени из утятницы выветрило. Я смотрел на замёрзшее озеро. Коньки, Чинаски… Вот чёрт! Стоило от одного избавится, как другой тут же занял освободившуюся область. Свят район пуст не бывает. Однако из всего этого может слепиться в меру сумасшедшая сказила. Итак, младенец натаращил апельсин. Я придумал написать о младенце сказилу, пока ел апельсин. Если бы не апельсин, подумал бы я написать сказилу? Не знаю. Факт в том, что я подумал написать сказилу, когда зажевал первую дольку. Приду в родную пещеру и напишу.
Пришёл и написал. Ты доволен, маленький лысый ублюдок?

Граф Эпика или сто лет в ложке (сон)
Граф Эпика поднялся на смотровую вышку и оглядел Остров. Это он создал его и владел им тысячу лет. Почти весь Остров покрывала кислотная палитра жёлто-оранжевого леса, подобная шерсти венерианских овец. На севере синели горы. Верхами они скрывались в грязно-белом рванье тумана, точно проникали под юбку призрачной нищенки. Из нежно-серого неба доносилось песнопение. Печально и трогательно детские голоса выводили: “Он бы сам разозлился, схватил наган и… разревелся!”. Голоса трепетали, выводили, дрожали обертонами и рассыпались в дымчато-жемчужной выси звонким серебром.
– Моей твоей нежности, – пробормотал граф на совершенно другой мотив, держась за щеку.
Пока он взбирался на вышку, задул порывистый холодный ветер. Марс покачивало, как палубу шхуны в помутневшем море. Стальные тросы подстраховки скрипели. По графским зубам разлилась тупая боль. Черногольян, его поверенный, украдкой вынул из-за пазухи лодочку шпрот в томате, скрутил овальную тонкую крышку в рулончик и кушал десертной ложкой. Ложка погружалась в сероватую красноту, наполнялась ею и пряталась во рту поверенного, обнятая мягкими губами вокруг тонкой твёрдой шеи. Черногольян обожал копчённую рыбку в томате. А Эпика не жаловал консервов. Граф однажды отравился ими и запретил всё консервированное по всему Острову.
Шпроты Черногольяну тайно присылал брат, воздушной почтой. Черногольяна и его брата выдумал граф. Как и изумрудного маленького птеродактиля, приносившего жестяную коробочку шпрот раз в месяц. Он цепко держал её когтистыми лапами, ухватив за желобки по краям. Чаще не выходило. Птеродактиль один, расстояние громадное. Если бы Черногольян ел шпроты ежедневно, они не нравились бы ему так сильно. Он бы относился к ним снисходительно.
Обычно граф не оглядывался перед прыжком. Черногольян ел контрабандные шпроты без опаски. На сей раз Эпика обернулся. Его обернула в раздражение зубная боль. Конечно, граф знал, что Черногольян украдкой ел кильку, но одно дело, когда тебе всё равно, а другое, когда болит зуб. Граф выхватил лодочку, полную шпрот, и забросил её как можно дальше. Жестяная баночка, кувыркаясь, описала дугу, раскидывая из себя рыбьи тельца и красные капли, алюминиево посверкала в сером утреннем воздухе и утонула в жёлто-оранжевом море лесной кислоты. От обиды у Черногольяна навернулись слёзы. Он служил графу двести лет, а успел съесть лишь две ложечки шпрот в томате. На каждую по сотне лет. Месяц ожиданий впустую. Надежды, ставшие прахом. Мелочь по сути. А обидно до горечи. Эпика прогнал поверенного с вышки. Граф остался один, высокий, статный, широкоплечий и гордый. Затем влез на ограждение, расправил крылья, присел, оттолкнулся ногами и прыгнул. Пару раз взмахнув, граф Эпика рухнул.
Прогнанный с вышки Черногольян сорвался на чёрно-розовом упитанном кроте с глуповатой физиономией и ружьём. Из головы крота торчал кривой гвоздь, а глаза заменяли шарики пенопласта. Черногольяна взбесила расхлябанность стражника, завалившегося на бок, хотя тот за всю службу ни разу не шелохнулся и постоянно молчал. Черногольян приносил его сменщика, розово-чёрного крота, с собой, а чёрно-розового уносил в подмышке и бросал неподалёку от своего дома, где попало и как попало. Ружьё одно на двоих. Поверенный выхватил оружие у часового. В ругани он даванул прикладом по земле. Ружьё выстрелило и поразило взлетевшего графа в сердце. Граф Эпика умер за мгновение до того как его тело шмякнулось на розового крота с высоты в двести метров. По метру на год. Крот лопнул, гвоздик воткнулся в дерево, пенопластовые шарики, подхваченные ветром, легко покатились к обрыву. Наступил конец света. Создатель Острова погиб, а кроме него и не было ничего. Всё было в нём.

Похороны бабуси Иволги
Бабуся Иволга, батёва мать, окочурилась. В ЦРБ, в отдельной палате приятного цвета кофе со сливками. Жизнь печёт людей. Напоследок мажет белилами, йодом, синькой или фиолетово-чёрным и подаёт смерти. В корочке подаёт. Два гада назад бабуся в комическом отдыхала. Оттуда чаще всего запускаются. Не запустилась. Отдых ей прописал дедок Марусь хрустальной вазой в 70-летний висок. Многие старались вталдычить ему, что его жена не Вольф Нитлер. Безуспешно. Дедок Марусь, уверенный в обратном, изредка покушался на право бабуси жить на этой грешной земле. Тоже безуспешно. Уважаю тех, кто до последнего настаивает на своём и не идёт у кого-либо на поводу. Главное, заниматься тем, что считаешь нужным. Дедок Марусь считал свою жену Вольфом Нитлером, а Вольфа Нитлера считал нужным прикончить, пока серая армия усатого ублюдка не разлилась по всей Европе как дерьмо по пирогу. Несколько заторможенное восприятие действительности. Без акцента внимания на попытках кокнуть бабусю, дедок Марусь, в сущности, был хорошим. Мне, щеглу босоногому, сладости покупал, баблишком снабжал на детские зависимости по типу сладкого и сигарет. И, не надо этого забывать, иногда покушался на бабусю. Полгадину назад до дедка допёрло, что его многострадальная супруга не Вольф Нитлер. И дедок под лампочкой повис. Принял радикальные меры. Жизнь перестала иметь значение. Смысл был утерян. Часто весь смысл в иллюзии. Много лет стараться убить Вольфа, а потом осознать, что люто ненавидимый усач и есть твоя жена. Я бы тоже подался в суицидники. Неплохой сюжет для семейной саги. Идея: двойственность человеческой натуры.
Бабуся в комическом выжила, а спустя двух гадов, окочурилась в отдельной. Захолодил ветерок былую рану. Расслабилась, видать, старая, среди кофе-стен, с плазмой 4K наедине и к дедку на тот свет улетучилась. Може, батя канал не тот как-нить оплатил, а какой привык. Бабуся Иволга узрела порнуху, сердечко-то и ёкнуло. Прекрасно понимаю. Я порнуху впервые годин в восемнадцать увидал, уже после двенадцатилетнего пещерно-таёжного веселья с медведями. И обомлел. У всех всё выбрито. И без того мало шерсти на людях колышется, так они ещё и выбривают её отовсюду бесстыдно. Меня чуть не вырвало, до того противно стало. Мои медведи бы таких развартников на куски разорвали и в трёхлитровые банчули побросали на зиму солиться.
Перед окочуриванием бабуся Иволга похудела, йодом обмазалась, завострилась, запаршивела, всё как полагается. И в космос намылилась, жёлтой птичкой обратившись. Батя звал с бабусей прощаться. Сказал, её не узнать и она никого не узнаёт. Самое оно прощаться, все карты рубашкой вверх. Равноправный обмен. Я не повёлся. Предложение начисто лишено смысла и эмоциональной составляющей. Тем более её.
Кончина бабуси Иволги навеяла мысли о собственном танатосе. Не хочу быть дряхлой, зажившейся, тупорылой, полусбрендевшей сволочью, полной самодовольства и желчи. А всё к тому и идёт. Исходя из моего ублюдочного характера и похуистического образа жизни. Всем на всех похуй. Мне тоже. В том числе и на себя. Не люблю полумер.
Наверное последую примеру дедка. Годин в 50-55. Самое то. Хочу умереть быстро и по собственному желанию. Вскроюсь или застрелюсь. Вешаться не хочу. Здесь первопроходец дедок Марусь, а вторичность уныла. Либо ты первый, либо никто. Вторичность оставляю убогим. Все, кто тянут до последнего, слабовольные хлюпики. Сказать последнее “Идите на хуй, я снова впереди вас” надо тогда, когда ещё можешь внятно произнести эту фразу и помнишь её значение.
Хочу скреплённый кое-как верёвками шаткий гроб из жести с нарисованными ромашками и колокольчиками, ярко-ядовитыми до безвкусия. И медведицей. Чтобы посмотревшие на гроб испытывали желание отвернуть свои постные хари. Если кто не согласен, что у него харя, то от несогласия красивше не станет. Вся моя житуха – хождение в ржавой трубе, вымазанной жирным пластилином. От спёртого воздуха в горле першит. Сдох так сдох, это не повод расслабляться. Поэтому гроб не бархатом и перинами умащать, а смазать бы мокрым пластилином. Пусть мою могилу с одной стороны зальют малиновым вареньем, с другой засыпят книжками, тока посмешнее и пожёстче. Я сладкоежка и без ума от подобного чтива. Оградой пойдут фиолетово-оранжевые карамельные палочки высотой в метр. Они быстро растают. Я ужасный чел, скандальный и невыносимый. Не уживаюсь ни с кем и в первую же ночь пересрусь со всеми покойниками. Посему необходим проход на поверхность, чтобы я мог вылезать по ночам и сраться с покойниками, иначе не успокоюсь. Надгробье хочу из майолики. Надпись должна быть из фольги, в которой недавно испекли курицу. Догадались, какая надпись? Правильно, идите на хуй, я снова впереди вас. Финалом запуск в небо чёрно-белого шарика с приклеенной фоткой моего жала. Не терплю пафоса. Поэтому немного пафоса на моих похоронах не помешает. Впрочем, шарику долго не летать, лопнет или застрянет где-нибудь, а фотка… хер с ней. Пускай хоть жопу ею подотрут. Но бутылку шампанского о борт гроба разбить – это святое. Вот и сбывается всё, что пророчится… в счастливый путь!
Сгодится и гроб из свинца со смещённым центром тяжести. Левой паре придётся тяжелее, чем правой. Кому-то всегда незаслуженно труднее. Левая пара будет ворчать на правую, мол, едва удерживаем, а правые будут подначивать, мол, мы Стразла, то есть меня, вдоль распилили и половину его выбросили. Вот и несём пустую сторону, потому и легче. С шутками и прибаутками, так сказать, завалят гроб на дорогу. Я же говорю, смерть – не повод расслабляться, как бы смешно не было. Крышка распахнётся, я тряпичным комом вывалюсь. Нелепо, смешно, безрассудно, волшебно. Я сам по себе такой же, продукт восприятия своей судьбы. Не в смысле, что люблю вываливаться из гробов на дороги, а что нелепый. Где наглость нужна, робчею. Девка какая понравится, робчею. Если не понравится, не робчею. И не робчея, выебу. Вот тебе крест, выебу, выебу, обязательно выебу! Обычно так семьи и спаиваются, вкривь-вкось, абы как, наперекосяк. А где притухнуть бы малость, я зубром пру. Меня таким образом с пяти работ выгнали. А в армейку и брать не захотели. Ещё бы. С моим-то медвежьим прошлым.
На похороны бабуси Иволги собралась родня и несколько пришлых. Тамаду не стали звать. Сами умеем. Особенно я. Я, кста, с дядькой Мошеночком косяк мира выкурил. Гадскую десятину с ним не контачили. Во взаимной ругани увязли. А как бабуся сковрыжилась, помирились. Перед смертью все равны. Я на ту пору с блондинкой в её пещере обитал. Я дядьке, мол, мы полати новые приобрели, чтобы по ночам шалтая-болтая не было. Сам думаю, зачем о полатях треплюсь? Купили и купили. Обменял деньги на вещь, молчи. Дядька в ответ, а мы пещеру заремонтировали. Мне скучно стало от такого говору убогого. Сам собой недовольный, морду к микроавтобусному окошку отвернул и замолчал, пока вражда былая с дядей не возобновилась.
Кладбище. Родня и пришлые в чёрном, воронами вокруг гроба собрались, нависли над ним. Стоят, молчат, жопы сморщивши, как полагается. Молчали не особо. Некоторые переговаривались тихонечко. О своём. Трое сказали пару слов о покойнице. Мол, жила по совести, хороший мать, славная отец и прочий шаблонный бред. Фигня всё это. Была бабуся Иволга, как и многая бабусь, малость манданутая, со съехавшим на бок скворечником. Не забываем дедка Маруся, который способствовал этому как мог.
Стали к могиле подходить, землёй в неё швыряться. С торжественными мордоплясиями, будто не они минуту назад о чём-то своём перешёптывались. Одна тётка с задних рядов так вообще анекдоты своей сестре рассказывала и семечки грызла, на снег сплёвывая. А сейчас, гляньте на кикимору, подошла к могиле, в кулаке земелька, а морда важная, будто её главной в экспедиции до Венеры назначили и жезл дали венерианских плеч касаться. Не люблю фальши. Уж если решила санекдотить, так ты вперёд пропихнись и всем расскажи, а не втихаря, с задников. Все бы посмеялись. Не исключая бабусю Иволгу. Улыбнулась бы из гроба, блеснула бы зубным железом в тёплых солнечных лучах. Тускло и зловеще. Анекдотики бабуся обожала, в особливости похабные. В детстве моём много таких сказывала. Интересная была личность, хоть и пизданутая. Пизданутые, они все интересные, потому что искренние и им похуй на мнение других. Эти качества и добавляют в людей интереса, это я вам точно говорю. Подобные люди отталкивают и тут же привлекают, словно голая красивая баба, час как помершая, без внешних телесных повреждений. Хочется, а поздняк. Хотя… нет! Или же?.. А если никто не узнает?.. Подхожу к могиле с землицей и рожей, чванливой до отупения. Задираю подбородок, выпячиваю челюсть. На всех смотрю свысока. А на гроб бабуси Иволги вообще как на говно. Слышу, хихикают. Кто-то фыркнул, кто-то плюнул смешком, кто-то в открытую хохотнул. Действительно, каким надо быть тупым, чтобы нанимать тамаду, если даже на похоронах можно повеселиться?
В бабусину пещеру прикатили, поминки закатили. Через час ужрались свиньями. Кто-то лихо запел: “Поминки, поминки, у нашей у Маринки!”. Многие подхватили. Многие пустились в пляс. Мотив-то знакомый, танцевальный. Далее как обычно. Началась развесёлая поминальная гульба.
Вечером дождался кита. Еду. Зима. За окнами черным-черно. Пьяная тоска. Встаю. Пошатываясь, иду к китоводу. Хочу поговорить с ним о проблеме тамады на похоронах. Именно сейчас важно его мнение: нужно ли хоронить тамаду на похоронах? Преодолеваю китово брюхо по длине, заглядываю в шоферюгину кабину – китовод, рыжий в синем свитере с ломаным белым узором, отсутствует, а на водиловой сидлухе сама бабуся Иволга обретается! В руль вцепилась своими клешнями, на меня обернулась и зубы свои железные обнажает:
– Сука ты сука, Стразлёнок, – скрипит мстительная старуха. – Я к тебе со всей душой, а ты меня пизданутой кличишь?! Ну держись, пиздюк сопливый!
И руль резко влево. Выебон – в лучших традициях бабуси. Автобус бросает дорогу и падает вниз. Вниз! Дорога с деревьями срываются вбок! Пытаюсь удержаться. Куда там! Зинками прямо в лобовуху. С хрустом. Лезвие боли протыкает арбуз. Вскрик. Мой? Всё.
Пизда ты, старая пизда.

Венерианский расслабон
Безмятежно питаюсь вечерней едой. Затрелилась и задёргалась моба. С кнопочного разрешения говором наполнилась. Отчаянно шипящей и торопливо шепелявой. Шш-фф-шш-фф-шшш. Ф-ф. Ш-ш. Замыслил: Телефонировала ужратая в соплину радиостанция с антенной, вырванной собутыльниками. Или очень злой ёж, которому медведь оглоблей вышиб 2-3 зубья. Или огромно-великанский паучище-лохмачище вроде Висконсия. Обогатился сотовиком и по номерам трубит, случайно сгенерированным в его чайнике, симулируя одного из нас: “Нашфы кефифы ш шамым нифким пфофефом. Нушен тофко ваш пашпот и фаш мофг. Ффкушшный и шшощщный моффг! И фопа фаша нам нуфна!”. Или… Но звякал не паучище, не бухая радиостанция, не или… а бухой Архив. В трезвости его речевые дефекты едва заметны, если слух не напрягать. В бухоловстве заметны, даже если не напрягать. Звучит, словно родился, долго жил и воспитывался в закрытой общине хронически пьяных французов, частично обезубенных.
Акцент паука-кредитора изобразить письменно тяжковато. Речь узюзившегося Архива изобразить письменно нереально. В бесконечных наплывах-наслоениях шипения и обильной пене шепелявенья различались островки-огрызки внятности: “…фомп фломалфа…”, “…Хофдей пифа пинёс, пиходи… “…пиходи, сука, блядь…”, “…пиздец, блядь!..”, “…ты пидёшь?.. Сука, блядь, алье?!”. Маты Архив произносил на удивление звучным и прекрасным голосом.
– Лады, сука, блядь, иду, – согласился.
В пьяном угаре Архив вполне мог навалять системнику или цинично избить монитор. После звякнуть кому попало и попросить осмотреть сломавшийся комп (“…не фнаю, щё он не флющаефса…”). Кому попало потому, что я шарил в компах поболее Архива. На чуть поболее. Я знал словосочетания “кэш-память” и “тактовая частота”. А он не знал. И мы оба не знали значений этих слов.
Когда-то Архив плотно боксировал нескоко гадов. Не нарушая графика. На Гробывском ежегадном соревновании забил второе местечко. Но вскорости увлёкся молотой розочкой и на депах разосрался с тренером. Начал житуху с чистого листа, завязав со спортом и развязав со спиртом. К молотой то возвращался, то уходил от неё. Дни текли своим чередом.
Архивная пещера находилась на втором этаже двухэтажной деревяшки. К ней вела скрипучая лестница под бескомпромиссным 110-градусным углом. Я преодолел эту архитектурную сложность. Пещерная дверь распахнулась. На гребне громыхающей лавины музона вынесся Архив.
– Музыку убавь! – вдогонку Архиву гневно метнул требование его батя. Музон утихомирился. Гордеем, поди.
В режиме зюзи Архив сражался с батей почти как белобрысый колдун с утопцами, в стремлении доказать, что второе местечко на Гробывском соревновании получено им вовсе не по роковому стечению обстоятельств. Так и надо. А если ты ваще чемпион глобуса по хаотичному мордобою, смело разбивай всем шнопаки и выворачивай жральники, ведь чемпион глобуса по хаотичному мордобою – не хер котячий. Тачку не так припарковал – тебе замечание, а ты в жбан лапищей опытной ебашь. И иди, как ни в чём не бывало. Ты не просто чемпион глобуса по хаотичному мордобою, ты сильная личность, сожалений не ведаешь и морально не промахиваешься.
Архивную башку терновым венцом усеивали шрамы. По словам Архива, он носил на себе 23 отметины: боевые, бытовые и любовные. Рубильник его выглядел так, словно принимал самое активное участие как минимум в трёх всё решающих межгалактических битвах, всегда смело выступая на самое острие атаки. Смело, с уступом вперёд. Конечно, Архив барагозил не тока с батей, но иногда и с кинг-конгами вместимостью с три его самого сталкивался и мутил с ними бойцовские сближения. Бывало, и одолевал. Батю. Бывало, и кинг-конгов. Крепкие боксёрские гады прошлого всегда помогают любому настоящему. А кинг-конги, бывает, и даром проходят.
– Здоров, чепушила, – дразню по старому знакомству.
– Ефё фаз так нафазафёшь, – пошатываясь, Архив зажигой заискрил сигу, – дам фо ебалу. Я нифому не пофсафляю нафывать меня чефуфылой.
– Эй, чепушила, курево есть? – сипло донеслось из-под ног.
Опухшее с бодунища бабское жало. В пролёт высунулось и снизу глядит выжидающе. Архивная соседка Колобок. Комплекцией и красотой прочно ассоциируется с авиабомбами времён ВОВ. Надыбав курева, Колобок попросила не давить пол-потолок музоном, у ей больная бабка, и её, бабку, надо жалеть. Сама Колобок больную бабку не жалела. И не жалеючи дралась с ней не реже, чем Архив с батей. Може, подобные действа у них иногда синхронно происходили.
Навесёлый вечор. Гуляли с девками недалече от Архивной деревяшки. Наклюканный Архив треплоедствовал, мол, в посёлке обитает с сызмальства, все его здесь знают и уважением окружают. Как нимбом ангельским, как аурой геройской. А на фонарном столбе, с приближением к нему, надпись выделилась, кривая и размашистая: “АРХИВ – ЧМО!”. Архив – мы на оптобазе вкалывали – в понеделье подходит – а то в субботье было – и грит: “Там про другого Архива написали, я узнавал. Там, на другой улице, другой Архив обитает, вот про него и написали, не про меня… а меня уважают. Все.”.
Гордей в кресле обустроился. Одиночество пивом разбавлял. Зелёным. Набрал пятнашку литров венерианской блевоты по акции. По случаю внедрения венерианской продукции на Землю розыгрыш проводился. Двухнеделиного расслабона на Венере.
– Венерического, – примитивно остроумлю, – и ты повёлся на сей развод?
– А какая им выгода обманывать, едва наладив товарный импорт?
– Не знаю, но какая-то есть, раз акции разводные устраивают.
Сижу, починяю системник всовыванием-высовыванием проводов. Внезапно разорался Архив. Гордей крутого закорчил, мол, вмажь. Мне вмажь! Вмажь и не боись! Архив вмазал. Не побоялся. Гордей элегантно припал на коленце. Я до того момента полагал, что так элегантно сдерживать удар можно тока в киноце. Гордей медленно поднялся, изящно опираясь ладонью о стену. Ты ударил, констатирует, а я стою. Боксёр грошовый из тебя, подчёркивает, никудышный, малафьёй измазанный. Архив едва в истерику не впал. Зарычал, надел на лицо маску бешенства и влупил кулаком по… почему-то по стене. А уж потом по Гордею. Тот вновь на колено, по-рыцарски так, по-благородному. Издевательски расхохотался и поднялся. Архив аж завизжал от ярости, слюни ртиной пустил, как псина бешеная, и запрыгал устрашающе на месте. И врезал, влупил, ухайдокал, отвесил, уебал Гордею от всего своего крупного боксёрского сердца. В больной зуб угодил, не иначе. Гордей неожиданно поднял лапу и произнёс, мол, сдаюсь, мол, ты крут. И круче тебя не было воина в наших посёлках доселе. Архив окончательно уверовал в свой драчливый гений и плаксивым от нахлынувших эмоций голосом вскрикивал: “Я боец! Боец я! Я! Боец! Меня все уважают! Все-все-все!”. И бойцовски передёргивая плечами, метался по комнате, как гадюка по террариуму. “И Винни-Пух”, – хотел брякнуть я, но не брякнул.
Голосом, полным показной вежливости, грю ему заткнуться. Архив с воплем: “А ты откуда здесь?!” тут же напал на меня. Во мне 187 росту и 100 весу. В Архиве 174 росту и 65 весу. Соотношения неравны. И с боксёрским прошлым неравны. Обозлённый, я опрокинул Архива на половицы и в его хлебало обрушил кулак. Вскользь. Рассёк костяшками шкуру меж подбородком и горлом. Напористо и свежо хлынула кровь. Архив оскалился и противно сморщился.
Блядь! Я не ожидал такого кровопускания. Гоношу, айда в больницу, чё валяешься?! Гордей поддержал. И попёрся в приходскую в уличное наряжаться. Я за ним. Обуваюсь, взираю. На меня, окропляя кровью всё подряд, недорезанной свиньёй несётся драчливый гений. Переживаю второе нападение Архива.
Гордей с двумя баклахами венерианского спустился на улицу. Мы следом поцапали. Выходим, а его уж нет, как и пивца, им забранного. Переживаю третье нападение Архива. Заваливаемся в больничку. Пока правщик мяса и костей штопал, Архив развлекал его сказом о сломанной ноге, что у него теперь 24 шрама и что он занял второе местечко среди боксёров по всему Гробыву. Сказывая, беспрестанно махал неугомонными своими ручонками и мотал беспокойной своей дыней. И, сидя на хирургическом столе, ножонками своими кривинькими, исшрамлёными болтал. Правщик, извлечённый из себя, в ярости махнул иглой с ниткой, едва не разодрав зашитый наполовину шрам. И послал болтливого Архива на хуй. Гений бокса умолк как радио, брошенное в воду, и замер. Правщик мяса и костей доштопал в благословенной тишине и славном покое.
Попёрлись обратно. Архив самодовольно поглаживал 24-ый шрам, а я задавался вопросом, куда съебался Гордей? Чужое. Венерианское. Пойло. Две полторашки. Всего лишь. А всё равно жалко. И тут перед нашими ликами возникло оранжевое пятно с чёрной рваной обводкой и расширилось настока, что два барана проскочат. С третьим на спинах. Из портала выперся Гордей. В солнцезащитных очках с ярко-жёлтой оправой и круглыми выпуклыми стёклами, синими, как топаз. В лапене фужер в строгих геометрических узорах золотистого глиттера. А в фужере сиреневый коктейль, красный зонтик и долька некого дерьма.
– Чё, Стразл, прав кто? – ухмыляется, очки задрав на лбину. Крышку пивную показывает, с рисунком победным. – Мне две недели расслабона на Венере выпало! Первому из всех землян! Разрешили прихватить немного знакомых морд, чтоб веселее было. Рвём Венеру, парни?
– На работу завтра, – грю. И дивлюсь. Бывает, такое сболтнёшь, самому потом стыдно.
– А кто сказал, что завтра на работу? – захохотал Гордей и отпил из фужера.
В портале заманчиво переливалось что-то мутно-искристое, что-то манящее своим внеземным содержанием.
– А чё, бля, фука, пофли! – крикнул пьяный Архив. – За новыми шфамами!
Разбежался и сиганул в портал, профессионально, как в закрытое окно, ручилами копилку прикрыв и бочилой развернувшись.
Мы бросились за ним и тоже попрыгали в портал. Не зря всё, не напрасно.

Чудище на холме
Меня бросила любимая девка, блондинка. Бросила по духовным непоняткам и материальным соображениям. Сказанула, собирай манатки и выметайся. И бросила. Я собрал и умотал. Расставаться с любимыми мне тяжко и я не рождён для долгих отношений и совместного проживания. Противоречие-с, внутренний конфликт. Для долгих отношений и совместного проживания необходимы ответственность и мужество. У меня этого нет. Я рождён для малого, всего лишь для совместного возлежания. Я скромен, мне этого вполне хватает и развивать этот навык не собираюсь. Поняв это, она бросила меня. Какое отношение к жизни, таков и кисмет. Всё закономерно, причин для нытья нет. Это на трезвую дыню. На пьяную дыню причины поныть найдутся всегда. Пора бы привыкнуть к горечи расставаний, стать эгоистичным, циничным и упёртым. И немного отупеть. Кто-то называет это мужественностью. Уж не знаю почему. Я решил положить начало своей мужественности и цинично купил поллитра водки, когда как обычно беру два литра. Согласитесь, довольно тупо брать поллитра, когда можно взять литр.
Мужественно напившись, я отправился к бате плакаться. Плакался час. Через час батя снял с крючка в большенате охотничье ружьё, направил сдвоенный ствол на меня и заявил, что не потерпит, чтобы его собственный сын называл его тупеющим уёбком в его собственном доме. Тупеющий в собственном доме уёбок. Есть что-то фатальное в этой фразе. Батя обозначил варианты: 1) я выметаюсь сию минуту; 2) я выметаюсь сию минуту с простреленной ногой. Третий вариант подразумевал простреленный арбуз. Я сказал батьку, что он жалок и больше меня не узрит. Вывалился на лестничную площадку, споткнулся, покатился по лестнице, вышиб будкой пастную дверь и выпал на улицу. Был август. Накрапывал дождик.
Очнулся я за автостоянкой гипермаркета “Срусель”, на берегу залива. Знатнейший пейзажец, с крапчатыми чайками, разбросанными по небу. Пекло солнце. Пара острейших камней впилась в поясницу. “И даже днём в твоё оконце не светит солнце”. Это первая мыслина после многочасового оцепенения. Непонятная и чуждая. Далее выводы: окна нет, солнце тычет своими горящими щупалами. Пошарил в карманах. Ещё вывод: нет у меня тельца говнеца. Но рядом, у кустов, чернел пакет. Из него выглядывали пивные баклаги. Я потянулся к ним, как младенец к мамкиной сиське. И вот тут стало страшно, а потом пришло отчаяние. Будка раскалывается, сушняк жёсткий, солнце печёт, всё тело потное и горячее. Запястья на руках жжёт, хоть плачь. Пиво лежит в полутора метрах от меня, в тенёчке, вожделенное, прохладное! Но прямые касания Дажьбога были не единственной проблемой. Я не мог пошевелить ходульными манипуляторами. Тело от поясницы до ступней словно парализовало. Проклятые камни!
По-настоящему я перепугался, перепугался до самой усрачки, узрев этого лысого бледнокожего ублюдка. Он взобрался на ближайший холм, в тридцатке метров от меня. Усевшись по-жабьи, он затаращился на меня выпученными глазищами. Бледное костлявое тело прикрывала грязная набедренная повязка. В зенки бросались выпирающие рёбра и тощие ручонки с тощими ножонками. Лысый, безбровый чайник походил на волейбольный мяч. Глазюки, крупно-выпуклые и синевато-лиловые, с белой изморозью, будто в глазницы заиндевевшие сливы вставили. От этого непривычного и неестественного для городских условий облика под кожу пробрались ледяные язычки страха. Не будь странного онемения ходулей, я бы дёру дал, истину вам грю.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/sergey-belokrylcev/mirazmy-o-strazle/) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.