Читать онлайн книгу «Протокол. Чистосердечное признание гражданки Р.» автора Ольга Романова

Протокол. Чистосердечное признание гражданки Р.
Ольга Е. Романова
Эта книга – автобиография нашей современницы Ольги Романовой. Журналистка, дважды лауреат премии ТЭФИ, создатель и директор Благотворительного фонда помощи осужденным и их семьям «Русь Сидящая», лауреат премий имени Буцериуса (Гамбург), имени Гайдара (Москва), имени Сафо (Копенгаген), имени Артёма Боровика (Москва), премии Московской Хельсинкской группы и премии фонда «Либеральная миссия». Это то – что на поверхности, анкетные данные. Ну а жизнь, чувства, мысли? Эта книга – только о них. С детства до сегодняшнего дня Ольга Романова проживает перед нами свою жизнь, очищенную от шелухи анкет и расхожих мифов. Да не всё рассказано, и конечно, наверное, не всё объективно, как любая автобиография. Но предельно откровенно о том, о чем она решила рассказать нам, своим читателям и современникам. Они взяли меня за шкирку и хорошенько встряхнули. Сначала эти три ведьмы. Потом ещё одна. И ещё.Что ж, выхода у меня не было. Но сдаваться тоже было нельзя. Я жёстко сопротивлялась. Меняла тактику и игнорировала их. Или ругалась и кусалась. Обманывала: говорила, что сделаю, – и не делала.А потом я сдалась и сделала то, чего они от меня хотели.Написала эту книгу.Я не собиралась быть откровенной. Но уж так вышло. Иначе они не отстали бы.Спасибо вам, ведьмы. Мои подруги, которые были со мной, когда я почти сдалась. Но я сдалась только им, и только в этом.Когда я вырасту, я тоже стану ведьмой.Ольга Романова

Ольга Романова
Протокол. Чистосердечное признание гражданки Р

© Ольга Романова, автор, 2020
© «Захаров», 2020
* * *

Немного того
…Ночью снова орёт птеродактиль, прямо под окнами. Знаю я его – старый, довольно облезлый и длинноногий, как будто степной. Я иногда вижу его вечером, если вдруг сподоблюсь мусор вынести или, как в старое доброе время, пропустить перед сном рюмочку в кафе в соседнем подъезде. Но давно уж нет ни рюмочек, ни кафе, остался только мусор. Всё заколочено, замуровано, как будто война. Но дома есть запас самогона, продержимся до подхода красных, белых или ещё каких всадников Апокалипсиса.
А хорошо, что удалось дожить до конца света. Посмотрим теперь, какой он – конец света.
Да, птеродактиль. Никто не знает, как он орёт, но если вы погуглите «как орёт лиса», вы насладитесь, только сразу потише сделайте. Был бы с нами птеродактиль, он делал бы ровно так, как мой облезлый лис. Видимо, у него гон. Лисицу зовёт. Поженятся где-нибудь в парке Гёрлиц, расплодятся, будут тут прыгать, непуганные человеком. Мы к тому времени, наверное, в основном вымрем. «Корона-вирус, корона, уходи с нашего раёна!» – звучит в моих наушниках весёлая дагестанская песня. Что-то мне не верится, что дагестанцы вымрут. И что я вымру, мне не верится, хотя кашляю подозрительно. Лечиться не буду. Чай, мёд, лимон, самогон. Под конец оставлю только самогон на тархуне, хорошая вещь.
А пока всеобщий карантин, можно и о жизни подумать. Какая она была? Мне чуть за полтинник, и жизнь всё время только начинается. Последний раз она началась, когда я сходила тут в Берлине к психиатру. За полтора года до COVID-19.
– Это психогенная амнезия, дорогуша. Диссоциативное расстройство идентичности.
Красиво. Пора подписаться на журнал «Ярбух фюр психоаналитик», как советовали бухгалтеру Берлаге в сумасшедшем доме. Пожилая и очень стильная немецкая докторша смотрела на меня участливо, как положено. А я начала ржать. Три месяца назад у меня была ровно та же реакция на вдруг поступившие новости.
Чёрт его знает, почему некоторые люди начинают ржать, когда им сообщают нечто, переворачивающее их жизнь. Новости были из разряда невозможных, этого не могло со мной случиться, но случилось. Было положено рыдать, резать вены или уйти в монастырь, а я тогда тоже начала хохотать. Вот ровно как сейчас. Ну да, я же сумасшедшая, теперь уже и со справкой.
– У вас раздвоение личности, вот что. Одна живёт в прошлом и не хочет принять настоящего, вторая живёт в настоящем и отрицает прошлое. Ваши личности пока не встречаются, отсюда и то, что вы называете автописьмом.
Да, именно это я и обнаружила. Начала встречать тексты, явно мною написанные. Хорошие тексты, я бы не правила. Но я не помню, как я их писала.
– Доктор, а ничего, что так реагирую? Надо же как-то иначе реагировать?
– Послушайте, вы совершенно здоровы. У вас нет депрессии, но был сильный стресс, попьёте сейчас таблеточек и успокоитесь. Смех – это хорошо, это позитивно, он у вас не истерический, вы просто смешливая, похоже. Кстати, я лично вообще считаю очень подозрительными людей, у которых только одна личность. Хотя встречаются, конечно, пациенты, у которых десятки разнополых личностей, им, конечно, тяжело живётся. Хорошо, когда личности дружат. Дружный коллектив вообще хорошо.
Что называется, ебанулась на отличненько. Внутри меня, значит, отстающий коллектив индивидуалистов. А мне надо их принять в колхоз. Вот тогда-то и развернём баян пошире.
Кстати, о баяне.
– Доктор, а эти ваши таблетки несовместимы с алкоголем?
– Ну так. Вы их пейте утром, а алкоголь вечером, но без энтузиазма, пожалуйста.
Хороший доктор. Но не будем заниматься самострелом и спрашивать у доброй фрау, сколько грамм, согласно достижениям немецкой научной мысли, укладывается в такую добрую рекомендацию.
– Слушайте только себя и делайте только то, что хотите. У вас незакрытая ситуация, вы можете выбрать любой путь. Выбирайте мудро.
– А можно не выбирать?
– Можно.
А могла бы и к цыганке сходить.

Цыгане
У цыган, конечно, свой дуализм. Земфира и Алеко, и табор уходит в небо непосредственно за цыганской звездой кочевой, и очи страстныя и прекрасныя. Такие невозможно прекрасные цыгане живут на широких экранах, что прямо жалко – не выкрали тебя ребёнком у безутешных родителей, не воспитали в таборе на вольном выпасе и не пройти тебе дерзкой Эсмеральдой в широкой юбке мимо церкви, чтобы выходящий под руку с дебелой невестой жених долго провожал тебя тоскливым влажным взглядом.
Где-то живут такие небесные цыгане, гонят по голубому белых коней, пляшут на радуге и с удивлением наблюдают, как на заплёванной платформе в Люберцах толстые усатые тётки в каких-то кофтах, в шлёпанцах на шерстяной носок, с чёрными ободками вокруг ногтей пристают к прохожим насчёт погадать. Говорят, могут загипнотизировать и вытянуть все деньги. А потом ещё отведут тебя под гипнозом в твою квартиру и вынесут оттуда всё. Очнёшься – ан нет ничего, и не помнишь, что и как.
Цыган в Люберцах много, нам, русопятым детям, положено их бояться, в разговоры не вступать, ничего не покупать. Никто впрямую этого не говорит, но все почему-то знают. Взрослые обходят цыганок на платформе подчёркнуто брезгливо, цыганки ясно это видят и демонстрируют какое-то своё особое презрение. Кого они отлавливают, зачем стоят здесь, сколько можно заработать на гадании, когда никто не гадает, – загадка. Мы никогда не встречаем цыган-мужчин, только цыганок и детей лет примерно до десяти. Что происходит с цыганскими мальчиками после десяти, непонятно и очень интересно. Ну откуда-то же взялся огневой красавец Яшка-цыган из «Неуловимых мстителей». Все знают новый панельный квартал на окраине Люберец, у леса за полем, которое почему-то называется Опытным, даже автобусная остановка называется так же. Вот там живут цыгане, это их квартал, и там школа есть с плохой репутацией, туда ходят цыганские дети. Никто из наших там никогда не был, но учителя и родители время от времени грозят кому-то: «Не будешь учиться – переведём в сорок четвёртую!»
В школу, где, говорят, учатся цыганские дети.
Жалко, что меня туда никогда не переведут, я хорошо учусь. Мне бы хотелось встретить Яшку-цыгана. Я ещё не могу сформулировать, зачем.
Когда я стану взрослой, я встречу цыганских мужчин. Сначала я встречу их на Люберецком кладбище в виде удивительных надгробий: для цыганских захоронений выделен отдельный участок, самый видный, при входе, бандиты – чуть дальше и правее, Герои Советского Союза и прочие условно-почётные в системе ценностей могильщика граждане – в глубине. Цыганские надгробия огромны, черны и монументальны и предполагают обязательное изображение усопшего в полный рост. Здесь есть авторитетные бабушки в платках, ста юбках и с красивой трубкой в руке, но в основном это мужчины, ни одного из которых я бы пожилым не назвала. Бывают лысые, с обвисшими усами, отдалённо напоминающие основателя «Песняров» Мулявина; но в основном это довольно молодые несимпатичные мужчины, полностью лишённые мужского магнита, – хотя жанр надгробий, наверное, того и не предполагает. Но ведь часто смотришь на такой памятник – особенно в бандитской части кладбища – и живо представляешь себе женщину, которая любила его живого, пела с ним в караоке «Я куплю тебе дом у пруда в Подмосковье», ревновала к бывшей, ждала со стрелок и однажды не дождалась.
А тут нет. В цыганской старой колдунье с трубкой больше секса, чем во всех рядом похороненных цыганских мужиках, вместе взятых.
Эх, Яшка, Яшка.
Потом были цыгане Эмира Кустурицы и Горана Бреговича. И я стала больше понимать надгробия на Люберецком кладбище – не, мужики, я не сразу разобралась, вы уж простите, так вот вы какие были, эх, поболтать бы нам. Что-то вашего полку, я смотрю, прибыло тут.
Не знаю, но почему-то с цыганами связана вся моя жизнь. Я немного пою на цыганском (романи чиб), вот любимая про ручеёк, незатейливая:
А маре гошае чая,
Шепни богала огния,
Ромалэ лэ лэ тэ чава лэ лэ.
А пре капуста приняли,
Меняют чай полопаны, ромалэ.
Лэ лэ тэ чава лэ лэ ромалэ,
Лэ лэ тэ чава лэ лэ.
Если надо, сумею сделать «чёрное яйцо», меня в тюрьме цыганки научили – не знаю, зачем мне это знание, но червяка в желтке вы увидите, конечно, для этого мне достаточно вашей внушаемости и маленького кусочка резиночки – такой, какими деньги перевязывают. А ещё я могу поставить на вашей жизни крест, а потом снять сглаз. Для этого мне потребуется маленький кусочек воска или парафина под ногтем, чтобы было незаметно. Я попрошу у вас лист белой бумаги и самую мелкую денежную купюру. Купюру я сожгу, а пепел развею над белым листом. И пепел ляжет в отчётливый крест. О-о-о-о, вас сглазили, проклятье на деньгах, тащите сюда всё. На самом деле я незаметно расчертила бумагу ногтем, под которым воск. А могла бы и сердечко нарисовать. Собственно, я его всегда и рисую, когда показываю цыганские фокусы.
Да, про тюрьму. Тюрьма – здоровенный кусок моей жизни, очень занимательный. Я спасала мужчину, с которым на тот момент рассталась. Скорее, расставалась. Алексея посадили в 2008-м, и довольно быстро стало понятно, что скелеты в его шкафах не будут им заниматься, пришлось впрягаться. То, что я увидела в тюрьме, потрясло меня. К тому времени я была журналистом с большим стажем и всякими ненужными регалиями, и я была самонадеянной и глупой – думала, что хорошо знаю страну, в которой живу и которую люблю.
Это было безумием – так думать. Тюрьма – это и есть Россия. Не в смысле тюрьмы народов, а в смысле быта, культуры, традиций, повадок, понятий. Мы – страна тюремной культуры, где любая учительница младших классов допоёт вам с начала до конца «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла» и любой охранник в супермаркете ознакомит вас с творчеством Михаила Круга.
Тюрьма принесла мне много знаний и многие печали. Мужчину, которого я почему-то стала считать своим, я вытащила. Два раза.
Потом он меня предал. Сильно, внезапно и исключительно не вовремя, когда я и сама была ёжиком, которого расправили животом наружу. Не успела перегруппироваться, удар был сильный. Вот до той самой психогенной амнезии.
Нормально, справилась. Мне сказала это в тюрьме цыганка, с которой я как-то пересеклась на длительном свидании в тюремном общежитии, КДС (комнаты длительных свиданий), – они пришли табором и почти испортили моё хрустальное настроение, но мы справились и почти подружились. Старшая цыганка сказала: «Дай погадаю». Я ответила: «Давай я сама тебе погадаю», и она протянула руку. Я рассказала ей всё, водя пальцем по её буграм и линиям: вот твой дом, вот твой мужчина в казённом доме, вот здесь свобода, а здесь новый срок, а вот тут другая женщина, моложе, тоже цыганка, он уйдёт и забудет тебя, но можно приготовиться сейчас и немного поворожить. Не знаю, зачем я всё это ей сказала, я к тому времени видела, как это бывает. Цыганки – отличные психологи, и та, неграмотная тётка сильно средних лет, прекрасно меня поняла.
– А ты хорошо гадаешь, родное сердце.
– Прости.
– Твой мужчина от тебя не уйдёт.
– Нет.
– Но он предаст тебя.
– Нет.
– Да, родное сердце. Я поколдую, чтобы тебе не было больно. А ты помолись за меня.
Похоже, она сделала это. А я нет. Я не умею.

Юра и Фидель
Я давно сообразила, что главное влияние на мои отношения с окружающим миром оказали три человека: Фидель Кастро, Юрий Гагарин и моя бабушка. Ну вот представьте себе: вам шесть лет и вы уже начали соображать. Самый страшный хулиган в детском саду Вадик Жабин (да, как можно забыть это имясочетание) не даёт проходу – причём только тебе, и ты уже соображаешь, что это неспроста. Даже он ещё не понял – а ты уже начинаешь догадываться. Просыпаются зачатки сексуальности и ощущения мира – такого счастливого, потому что ты живёшь в Советском Союзе: ну вот повезло, а африканские дети недоедают, а в Америке вообще чёрт-те что (правда, они там такие странные, в «Международной панораме» показывают зловещих хиппи, и ты понимаешь, что они манят тебя куда как сильнее, чем Иванушка из «Морозко», который сразу – слащавый придурок); и вдруг в этот момент приезжает Принц.
И ты отчётливо понимаешь, как он должен выглядеть.
Это он, это он, моего сердца чемпион.
Нашла в сети на каком-то комми-сайте, что это было: «Его визиту в Советский Союз в 1972 году предшествовало то, что Люберецкому заводу сельхозмашиностроения им. Ухтомского было поручено разработать конструкцию тростниковоуборочного комбайна, изготовить опытные образцы и провести их испытания на плантациях Кубы».
Я жила на одной улице с заводом, почти напротив. Сначала я увидела это с балкона: кортеж небывалых и невиданных лимузинов, вокруг них красиво ехали мотоциклисты. А в открытом первом лимузине стоял брюнет в берете, во френче с распахнутым воротом, молодой, белозубый и невероятно непохожий на всех мужчин вокруг. На толстых некрасивых советских мужичков. Рядом с главным красавцем была ещё парочка очень даже ничего, и я мгновенно пропиталась духом революции – как потом оказалось, навсегда. Да ну неужели: революция – это не скучные утренники в детском саду, не тошнотворные программы в телевизоре «Горизонт», а как раз то, что так похоже на Яшку-цыгана и его революционные подвиги под песню «Спрячь за высоким забором девчонку – выкраду вместе с забором». Один из них, безусловно, когда-нибудь меня выкрадет, и мы уйдём в революцию. Тот партизан, и этот. Остров зари багровой. Барбудос. А позже на моих первых сигаретах – Лигерос, порке муй херос.
Эль пуэбло унидо
Хамса сырая рыба
Это я уже пела через пару лет в школьном хоре: «Чили тоже Куба, Чили, мы с тобой». Очень грозно пела, сильно была взволнована борьбой с империализмом. Вообще борьба мне понравилась, и в школе её одобряли. «Так жизнь скучна, когда боренья нет», «К борьбе за дело Коммунистической партии будь готов!», «В борьбе обретёшь ты право своё» – в каждом классе школы висело что-то такое героическое над доской.
И почему-то в этой люберецкой Валгалле никак не присутствовал Юрий Гагарин. Это до сих пор для меня загадка – почему. Юрий Гагарин в Люберцах учился, причём рядом с моей школой, в ПТУ № 10. Не на космонавта учился, а на литейщика. И работал потом литейщиком на том самом заводе сельхозмашиностроения имени Ухтомского, куда спустя двадцать лет приезжал Фидель Кастро. Как-то об этом не принято было поминать, особенно в школе. Вот Александр Матросов – да. Или Зина Портнова. Или там Валя Котик. Но про них было так скучно и занудно, так бездарно и казённо, что на такие подвиги не тянуло. А про Гагарина ни слова, хотя вот он, здесь, рукой подать, через дорогу на литейщика учился.
И уж казалось бы – Гагарин. Абсолютно положительный герой.
Но само ПТУ в 70-х и 80-х пользовалось дурной славой. Учителя не считали зазорным повторять: «Будешь плохо учиться – пойдёшь в ПТУ».
В то самое.
А потом зачитывали нам что-то скучное про гегемона, во что сами не верили ни разу. Учителя были – типа офицерская косточка. Школа стояла напротив большого военного гарнизона, нам преподавали офицерские жёны, и в классе мы делились примерно пополам: дети из гарнизона и дети из города. Я из города. А в гарнизон просто так не пойдёшь, пропуск нужен. Голубая картонка с печатью. Зайти в гости к однокашнику в гарнизон – целое дело. Гарнизонные держались особняком, хотя никак это вроде и не подчёркивали. Просто это важно: гарнизонный ты или нет. Каста. Не лучше, не хуже – просто другая.
А в этой касте были свои тонкие различия: чей ты. Дочь полковника не могла дружить с дочкой прапорщика. Если один папаша получал подполковника, а другой продолжать ходить в майорах, это сильно всё осложняло. Наши учителя отлично это знали, они сами были оттуда. А нам, городским, детям пролетариата с Ухтомского завода и подмосковной интеллигенции, всё это было – и осталось – непонятным.
Я сейчас думаю, что отношение к Гагарину в нашей школе было именно гарнизонным. Он был чужак для них – как и мы. Из другой касты. С одной стороны – пролетарий, пэтэушник, на нашем заводе работал. Таких в нашей школе вслух считали конченными неудачниками. С другой стороны – герой, космонавт, офицер. Красавец, в конце концов. Но чужой, нутром они как-то чуяли.
Я сейчас рада, что чувствовала это тогда, и полюбила Гагарина взрослой, когда никто мне не мешал.
В 1984 году у того люберецкого ПТУ, где учился Гагарин, поставили памятник. Он почему-то очень понравился англичанам. И через 27 лет после открытия памятника в Люберцах точно такой же памятник появился в Лондоне, на аллее Мэлл, ведущей к Букингемскому дворцу, напротив Британского совета. Там он простоял полтора года, а потом переехал к королевской обсерватории в Гринвич.
Гуляла там как-то – нет, вообще не похоже на Люберцы.

Гарнизон
Люберецкий гарнизон был очень странным явлением природы. Город в городе: такие же дома, магазины, парикмахерские, стадион, кино в Доме офицеров, музыкальная школа и бальные танцы – только за забором: три проходных, пропуска, патрули, «стой-кто-идёт». Чтобы попасть туда простому люберецкому смертному, принимающей стороне нужно было сообщить в комендатуру о вашем визите – дата, время, цель, сколько пробудете, – и тогда вам выписывался пропуск. На пропуске нужно было расписаться – и вам, и принимающей стороне, а на выходе сдать дежурному солдатику, который внимательно всю эту хренотень сверял с вашим паспортом. Солдатики были из стройбата, и в основном из туркменских или узбекских кишлаков, читали они медленно, ничего не понимали, но им было скучно, поэтому они выспрашивали дополнительно: кто, что, зачем. Впрочем, попадались и мажоры – чьи-то сынки, загремевшие в армию, которых могли пристроить служить рядом с Москвой. Эти ничем не интересовались, разве что нами, школьницами.
Впрочем, школьницами на проходной интересовались абсолютно все. Класса с пятого проблема «как спокойно проскользнуть через проходную, чтобы на тебя никто не напал» встала в полный рост. Проще всего было дождаться взрослого и пройти вместе с ним, но часто никто не шёл, а тебе надо. Был вариант договориться с двумя-тремя подругами и пройти вместе, или сделать лицо кирпичом, но это не всегда помогало.
Вообще нападения на нас, девочек-девушек, были нормой. Мы все довольно рано научились эффективно отбиваться и передавали знания о мужских болевых точках подрастающим поколениям школьниц. У меня произошёл случай. Мне было лет 14, когда меня резко затащил в тёмный подъезд полузнакомый парень, и он был юным отморозком из банды. Это сильно осложняло мою ситуацию: действующие и подрастающие бандиты были моими одноклассниками или учились на класс-два постарше, и я всегда могла назвать нападающему пару громких имён – к их носителям я могла обратиться за защитой. Это действовало на нападавших «из города» и обычно предупреждало серьёзное нападение, а на сексуально озабоченных солдатиков подействовать никак не могло. Зато, в отличие от люберецких парней, солдатики были совершенно не обучены защищать мужские слабые места и всё ж были ограничены возможностью проходной, куда в любую секунду мог войти кто угодно.
В общем, шансов у меня не было. Когда меня поволок в подъезд под лестницу Миша-Лом, я уже понимала, что не отобьюсь. Лом был самым отмороженным бандитов из всех, о ком я знала, не было никакого смысла взывать к Фантому или Вове-Рыжему. А болевых точек у Лома не было вовсе, об этом ходили слухи, да и сама я тут же убедилась.
Сейчас-то я не сомневаюсь в том, что меня тогда спасло: я ему нравилась. Не имея вообще никаких навыков нормального человеческого общения, он действовал так, как привык. Но тогда я этого не осознавала. Он мог бы свернуть мне шею или просто отключить, но он этого не сделал. Сейчас я понимаю, что он, чёрт возьми, и не думал меня обижать, он просто по-другому не умел. И мне удалось изобразить порыв страсти и увести его ближе к двери квартиры на первом этаже. И нажать звонок. Он, конечно, услышал, но его это не смутило. Квартира могла оказаться пустой, или жильцы не открыли бы дверь, или открыла бы старушка-божий-одуванчик, которая была бы послана на хуй.
Но случилось другое: дверь тихо и внезапно приоткрылась и чья-то рука схватила меня за шкирку и резко втянула внутрь. Дверь захлопнулась. Передо мной стояла семейная пара лет сорока, они не суетились и не причитали. Люберецкие, чё.
– Ты нормально?
– Да.
– Воды дать?
– Да.
– Патруль вызвать?
– Нет.
Патруль имелся в виду гарнизонный, два солдата и офицер, они в окрестностях гарнизона исполняли функцию военной полиции или что-то вроде того. Позвонить в обычную милицию никто и не помышлял, в начале 80-х с этим всё всем было ясно. Но и патруль патрулю рознь, можно и нарваться. Тогда вместо одного Лома я буду иметь троих сексуально озабоченных защитников отечества. Вернее, они меня. А два раза мне может и не повезти.
И я позвонила подруге, она жила неподалёку. Она пришла за мной с мамой, и они проводили меня до подъезда. Подруга Ленка и её мама, тётя Зина, прекрасно поняли, что произошло, и особо не спрашивали, кроме, конечно, одного: трахнул он меня или нет? В смысле нужно ли предпринимать дополнительные меры.
Ну и отлично, раз не нужно.
– Ты маме будешь говорить?
– Нет.
Никто и не сказал. Большого впечатления на меня всё это не произвело – на нас нападали так часто и с такого раннего детства, что нам всё это казалось в порядке вещей. Хотелось бы, конечно, чтобы первый раз это случилось с любимым мальчиком, который немедленно женится, но не всем везёт. Мне, кстати, в итоге повезло, и хотя потом в ночных электричках пару раз ещё нападали, но отбивалась.
Произвело впечатление другое. Лет через семь после этого я прочитала о деле Лома в криминальной хронике. Под заголовком «Смертный приговор приведён в исполнение» (тогда ещё не было моратория). Много за ним к тому времени подвигов накопилось, отморозком он был редким, без тормозов. Я так понимаю, его свои же и сдали, банда сдала – ментам ни тогда, ни сейчас ловить никого не хотелось. Сдали его за жестокие и бессмысленные убийства. Судя по тому, что я прочитала, особенно его бесили беременные женщины. Убивал с особой жестокостью. Его расстреляли.
Ладно, у всех есть своё MeToo.
Но была же и чистая любовь! Правда, пока ещё не наша.
Именно в гарнизоне мы могли наблюдать вблизи бушующие страсти. Главным и неиссякаемым источником страстей была музыкальная школа в гарнизонном Доме офицеров. Из-за неё-то мы все, городские, и ходили в гарнизон три-четыре раза в неделю, а когда и чаще.
Школа была действительно хорошая: городская стояла куда как ближе, но репутация у неё была так себе. Я не помню, работали ли в музыкальной школе мужчины – мне кажется, ни одного, – но мужчины всегда заполняли коридоры. Там были разновозрастные, но в основном мелкие дети с музыкальными папками, и разновозрастные, но в основном молодые мужчины нездешнего вида.
Они точно не были военными, но и на городских особо не походили. Не бандиты, не работяги, и вообще что-то другое. «Жигули» цвета «коррида», песочного цвета замшевый пиджак, тюльпаны. Не знаю, как они проникали на особо охраняемую территорию военного гарнизона, в центре которого, в Доме офицеров, обитали нимфы. А наши музыкальные учительницы, безусловно, ими и были. Не знаю, как трудовому коллективу удалось не привлечь туда ни одной грымзы. Но удалось.
Мне казалось, да и сейчас я в этом твёрдо убеждена, что самой красивой учительницей по классу фортепьяно была моя Галина Евгеньевна. Ей тогда было лет тридцать, и больше всего на свете она походила на Нефертити. Подведённые чуть раскосые глаза, прямой, не короткий нос, и длинная, как у египетской кошки, шея. И такая вся изящная, такая по повадкам немножечко японка. Ласковая до невозможности, но без сюсюканья.
Никакого музыкального таланта она во мне не видела (он внезапно прорезался чуть позже), но я была старательной и хорошенькой, и я понимала, что она искренне меня любит. Хорошо ко мне относился и её муж Володя, немного моложе неё, модный парень на «жигулях», который подвозил меня домой, если у него было время, а у Галины Евгеньевны ещё один урок после меня. Володя интересно со мной разговаривал в машине, мы вместе пели какие-то шлягеры, а потом он возвращался назад к своей королеве Галине Евгеньевне, которую явно обожал до полусмерти, как и все вокруг.
Мой постоянный портфеленосец Игорёк учился по классу баяна. Игорёк был красавцем, им и остался (мы виделись недавно в Брюсселе), но кого интересуют красавцы, если они всю жизнь таскают твой портфель, а женщины всегда женщины, даже если им семь лет. Игорёк довольно сильно злил меня, уверяя, что самая красивая учительница вовсе не моя Галина Евгеньевна (хотя он отдавал ей должное), а дирижёр нашего хора Любовь Васильевна с подходящей её занятиям фамилией Хорева. Любовь Васильевна была моложе Галины Евгеньевны лет на десять и, на мой взгляд, сильно попроще и в другом стиле – похожа на Каролу из моднейшего тогда спектакля Театра сатиры «Проснись и пой», в смысле на актрису Нину Корниенко. Такая вся задорная блондинка с высоким хвостом и локонами, с талией и повсеместными ямочками от щёк до коленей и локотков.
Я прощала Игорьку его увлечение хорошенькой простушкой Любовью Васильевной – я уже тогда поняла, что у мужчин плохо со вкусом и чувством прекрасного, им лишь бы ямочки. В общем, поклонники класса фортепьяно, класса баяна и уж тем более хора слетались в наш тесный коридор, как нынче осы слетаются на просекко. Дети всё видят. Мы сплетничали о романах и романчиках своих учительниц, и особенно на их фоне выделялась Любовь Васильевна, девушка свободная, незамужняя и яркая. Нам казалось, что мы знали всё. Всё видели, потому что кто же считает детей за людей, при чужих детях можно особо и не стесняться. Никто и не стеснялся, а мы привыкли быть как бы немного собачкой, при которой можно украдкой незаконный поцелуйчик произвести.
Но мы всё прохлопали. Позорно проморгали. И не только мы.
Любовь Васильевна вдруг резко подурнела и стала часто брать больничный. Вместо неё стала появляться строгая (и, как у нас водилось, красивая) брюнетка Майя Иосифовна. Она потом перешла на сольфеджио и навсегда влюбила меня в Гайдна, Моцарта, Баха и Бетховена, и я до сих пор помню, что из чего проистекает. Но сейчас не об этом. Моя Галина Евгеньевна сделалась вдруг особенно пронзительной и нежной. И особенно грустной. В этот свой период она открыла мне Родиона Щедрина, и я с упоением разучивала «Конька-Горбунка».
Муж моей прекрасной Нефертити, Володя на «жигулях», продолжал ходить на наши отчётные концерты и неистово аплодировать юным талантам, но что-то изменилось. Для меня и сейчас вселенская загадка, как и зачем это происходит. Как хороший, заботливый и любящий муж вдруг разворачивается на объект поблизости и даже успевает сделать его беременным. Володя, который встречал Галину Евгеньевну у кабинета № 4, плавно переместился встречать Любовь Васильевну к кабинету № 1. Галина Евгеньевна выходила вечером из своего кабинета, улыбалась, здоровалась с Володей, даже чмокала его в щёчку и красивой японской походкой шла на выход. Он не смотрел ей вслед, а мы смотрели, открыв рот: очень уж изящно она шла, и похорошела, и платья такое, как в кино. А Володя ждал Любовь Васильевну, резко погрузневшую и подурневшую, и бережно вёл её в свои «жигули» цвета «коррида».
Любовь Васильевна после родов так и не вернулась к прежним формам, как-то очень резко махнув на себя рукой. Мой дружочек Игорёк так и не простил ей этого – мы недавно виделись в Брюсселе, он там работает лет уж как тридцать русским балалаечником. Теперь Игорёк признаёт, что любил ту былую хоровую дирижёрку всю жизнь – патологической любовью маленького мальчика. Старался следить, как складывается её жизнь. А складывалась она скучно и предсказуемо: красавец Володя вскоре повстречал стройную скрипачку и исчез – она была не из нашей школы. После школы Игорёк пришёл к Любови Васильевне с букетом и юношеским признанием, но та, похоже, вообще не поняла, о чём это он.
А Галина Евгеньевна пережила ещё несколько ярких романов, которые мы наблюдали уже в подростковом возрасте – с пониманием, и в конце концов сделала выбор и вышла замуж за очень красивого парня, сильно моложе. У него был ДЦП, она жила на третьем этаже хрущёвки, и ему было непросто. Они ухаживали друг за другом и, похоже, были очень счастливы.
Помимо любви, в гарнизоне случались и другие приключения. Хотя, конечно, Дом офицеров сгорал в огнедышащей лаве: здесь было всегда свежее кино, которое показывали чуть раньше, чем в городе, и старшеклассники рассаживались по задним рядам и не то чтобы целовались, но уверенно шли в этом направлении, любовное напряжение чувствовалось и в средних рядах. А раз в месяц по воскресеньям в большом зале устаивались конкурсы бальных танцев, и приезжали какие-то гастролёры в невиданных перьях, и дамы были чертовски хороши в разноцветных расшитых платьях, и нездешней жизнью шибало от аргентинского танго – хотя эти страсти мы уже понимали.
Но существовала и другая нездешняя жизнь: в Доме офицеров имелся один длинный коридор с рядами учебных классов для каких-то там офицерских занятий. Они обычно пустовали, и там обустроили курсы английского языка. Наверняка существовали ещё курсы макраме и мягкой игрушки, но не припомню – может, и не было такого, в городе-то макраме было навалом, как и мягкой игрушки, а вот с английским языком не очень.
Примерно раз в год, по какому-то неведомому расписанию, нас собирали и приводили в этот коридор, заводили в класс на 45 минут. Это называлось «внеклассная работа»: учителя на это время обычно сматывались, и нас опекали пионервожатые. В класс приходил невыносимый дядька с серым лицом, в сером костюме с серой перхотью на плечах и серыми полосками на когда-то белом воротнике, доставал вырезки из газеты «Правда» и клеймил врагов. В основном, конечно, американцев, но несильно отставали враги в ФРГ и Великобритании, остальные страны упоминались в жалостливом контексте. Разве что кроме Китая: Китай время от времени обострялся, там правил страшный Мао Цзэдун, и в воздухе там отчётливо попахивало войной.
Иногда нас пугали очень сильно, и я начинала переживать за мир во всём мире, на ночь глядя. Мой папа быстро это уловил, понял, что со мной происходит, и провёл со мной другую политинформацию. Он рассказал мне про политику и пропаганду просто и доходчиво, никак этих слов не употребляя. Рассказал, кто такой Мао Цзэдун и как он пришёл к власти, и как он был большим другом Советского Союза, а потом парни разошлись. И вот то же самое было с югославским Иосипом Броз Тито. И вообще в политике нет вечных союзников, есть только вечные интересы – но разные. У кого-то – стабильность системы и незыблемость традиций, у кого-то – победа коммунизма во всём мире. А у самых глупых и дешёвых – тупо карманы набить и отвалить. А почему правды не говорят? – Ну почему, говорят иногда. Просто сопоставлять надо разрозненные картинки из мозаики. Вот про переворот в Чили нам сейчас правду говорят? Конечно, правду – но только с одной стороны. Если к этой правде добавить другую правду, с другой стороны, то будет что-то более или менее похожее на жизнь.
Интернета тогда не было (странно себе такую жизнь представить, но да), обычно на политзанятиях в Доме офицеров играли в морской бой. На особо пафосных местах отвлекались, конечно. К тому же двум хорошим девочкам и одному хорошему мальчику полагалось задавать вопросы после лекции. Мне это дело поручали традиционно, я считалась хорошей девочкой – если меня плохо знали.
На второй или на третий раз я задала лектору невинный вопрос, после чего меня и здесь хорошо узнали и поручать такое ответственное дело перестали. На политинформации тогда речь зашла о трудном детстве американских и европейских сверстников, наверняка и по китайским прошлись. Но на китайских я особенно не фокусировалась, там было понятно, что дело это тёмное. А вот про то, что в Америке дети не ходят в школу, если у их семей нет денег, было интересно. Я сформулировала свой вопрос так:
– Если в американской семье нет денег или если родители не хотят платить за школу, где ничему не учат, а только пихают детям в голову антисоветскую пропаганду, означает ли это, что в такую школу можно официально не ходить и тебя не будут ругать ни в школе, ни дома, ни в гороно?
Я тут физически ощутила, как наступает полная тишина. Морской бой отложили, а двоечники-троечники-хулиганы навострили уши, потому что ответ был для нас для всех принципиально значимым.
В плохую школу можно не ходить? И не будет репрессий? Что за райское место эта Америка.
Лектор завизжал. Я почему-то густо покраснела, хотя именно в тот момент осознала правильность вопроса. Меня отправили в длинный коридор ознакомиться с политинформацией на его стенах. Хотя я её знала наизусть, она мне нравилась. Она меня завораживала. По стенам плотными рядами висели фотографии с расширенными подписями про иностранных шпионов и про устройство их замысловатых приспособлений. Здесь были ручки со встроенными микрокамерами, чтобы снимать советские военные заводы, радиопередатчики, замаскированные под ракитовый куст, и, конечно, шпионские камни, а в них секретные записочки.
Всё это было очень интересно, но круче всего было с вражеской литературой. Рассматривать книги и воображать себе, что ж там такое написано, было нечеловечески увлекательно. Библия в разных видах, какие-то журналы, названия и имена: «Доктор Живаго», «Собачье сердце», «Архипелаг ГУЛАГ» – всё это жадно запоминалось, и по каким-то крупицам из газетных сводок составлялось туманное представление, что ж там внутри такое страшное написано. Но особенно интересовала Библия, потому что нас водили в Третьяковку, а дома были художественные альбомы. Что происходит на всех этих картинах? Кто все эти люди? Откуда явился в пустыне Христос, какому народу и зачем? Насчёт чего раскаивается Мария Магдалина? Что за Юдифь, какая такая Эсфирь, что за мужики толкутся вокруг Сусанны?
Это было странно: картины есть, пионеров водят на них посмотреть, а что там происходит, знать не надо, и за это ловят шпионов и вешают их на стену в Люберецком Доме офицеров. Как с жопой: она есть, а слова нет.

Бабушка
Спросить про всё это было решительно не у кого. Родители сами толком ничего не знали, а бабушку вырастил и воспитал советский детдом.
Бабушка Клавдия Петровна была та ещё штучка… Её дочь – моя мама – женщина строгих, консервативных правил, явно в противоположность бабушке. А та была цветком душистых прерий, непонятно как выросшим в наших широтах.
Бабушка и сама не знала, откуда она. Помнила себя в детдоме, куда попала вместе с братом – оба кудрявые, чернявые. Им повезло, им дали человеческие имена: брата назвали Анатолием Петровичем, в честь Луначарского (он погиб в первые дни войны), а бабушка стала Клавдия Петровна – это сокращённо КП, коммунистическая партия, и дату рождения ей определили от ленинского комсомола, 29 октября. Бабушкиным друзьям из детдома с именами повезло меньше. Я помню бабушкиных друзей, они дружили всю жизнь, бабушка и близняшки из детдома, тоже брат с сестрой – дядя Рева и тётя Люция. Я не сразу сложила это вместе: Рево-Люция. Эка.
Бабушка была зубным протезистом, характер имела зажигательный, глаз завлекательный, её муж, как и брат, погиб в первые дни войны, но это были уже 60-е, бабушка двадцать лет как вдова. Впрочем, в 50-е она вышла замуж, только мужа быстро прогнала; когда об этом замужнем периоде жизни бабушки нечаянно заходила речь, моя мама и мой дядя становились похожи на избалованных кошек, которые зачем-то трогают лапой воду. Никогда они его сами не поминали – инициатором всегда была бабушка. Мне кажется, ей нравилось немного дразнить своих взрослых детей. Не знаю, как при вулканической живости характера и свободе воззрений бабушке удалось воспитать двух невероятно консервативных детей, проповедовавших (в том числе на собственном примере) догму «Одна жизнь – один брак» (и единственный партнёр, разумеется – такие вещи прилагались сами собой). Никаких поцелуев без любви. Никакого секса до свадьбы. Зарплата в дом, коньяк по праздникам.
Я отчётливо помню день, когда на моём детском горизонте появился третий бабушкин муж. Я была сражена. Вся средняя группа моего детского сада была сражена – да что средняя, даже старшая группа впечатлилась.
Конечно, сам по себе мужчина за пятьдесят никак заинтересовать нас не мог, а лично меня никак не удивлял факт, что бабушки могут крутить романы – во всяком случае, с моей бабушкой удивляться тому не приходилось. Но воспитательницы! Но нянечки! Если бы я знала тогда смысл выражения «вытянулись во фрунт», то я его и употребила бы. Стало понятно, что пришёл кто-то важный. Причём не санэпидемстанция, не отдел райобразования и дошкольного воспитания (чёрт его знает, в каком возрасте нам прививали привычку улавливать бессмысленные смыслы), а что-то другое.
Бабушка была как бабушка, она часто заходила за мной в детский сад – в летящих крепдешиновых платьях, в соломенных шляпках с крупными цветами по полям, сверкала тёмными глазами и некрупными бриллиантами, всегда улыбалась и чуть что норовила хохотнуть. Ничего не изменилось, но рядом с ней появился некрупный движущийся объект в зелёных штанах с красными лампасами. Шли они под руку, и характер их отношений, равно как и совместное явление в детский сад не вызывали сомнений ни у кого, а уж тем более у такого опытного наблюдателя за бабушкой, как я.
– Илья Степанович, – представила бабушка своего кавалера моей воспитательнице, которая зачем-то сделала книксен. Я знала, что такое книксен, бабушка просветила.
– Очень приятно, товарищ генерал, – ответствовала почему-то зардевшаяся Валентина Ивановна, исключительной красоты воспитательница, моя любимая. Но Илья Степанович был поглощён только бабушкой, и когда он вычислил стратегический объект в моём лице, то переключился на меня, явно понимая ответственность момента.
– Я дедушка Илья.
Это был неудачный заход. Сколько себя помню, я всегда считала себя взрослым человеком, но до времени помалкивала про это. Первый раз лет в пятнадцать я сказала маме во время подросткового скандала, что не надо, мол, меня учить всяким глупостям, потому что я взрослая женщина, и была поражена эффектом, которое это сообщение произвело на мою бедную мамочку. Пришлось помалкивать про этот очевидный факт ещё пару лет. Впрочем, мама поверила в итоге в мою взрослость только тогда, когда я убедилась, что до взросления мне ещё очень далеко, то есть когда мне стукнуло лет сорок пять. Зато сейчас мне легко согласиться с любым незнакомым мужчиной лет пятидесяти, который настаивает, что его зовут дядя Серёжа или дедушка Вася, что его именно так и зовут: ок, дядя Серёжа, очень приятно, дедушка Вася. А я просто Оля. Кстати, когда с дядей или дедушкой безропотно соглашаешься, всегда читаешь в глазах некоторое разочарование: мол, никто с тобой уже и не спорит, что ты дедушка, сам себя так назвал, старый ты козёл. Тоже мне, дядюшка нашёлся: ну охота тебе, так на доброе здоровье.
Но тогда, когда мне было пять, это был другой случай.
«Дедушка Илья» был невозможен по стилистическим соображениям. Бабушка называла своего спутника «Илья Степанович», красотка Валентина Ивановна тоже так сказала, а я-то с какой стати записываюсь в другие?
Руководствуясь всеми этими соображениями, я ответила твёрдо и убедительно:
– Здравствуйте, Илья Степанович.
Никаких фамильярностей. Генерал так генерал.
Так я окунулась в океан страстей, с которым до сих пор не могу разобраться.
Моя мама и мой дядя, мамин младший брат, невзлюбили Илью Степановича с первого момента, открыто и яростно. Я всецело была на его стороне. Илья Степанович, как я сейчас понимаю, бабушке не очень соответствовал: он был генералом мирным, сухопутным и тыловым, тогда как бабушке, конечно, больше подошла бы шашка и конная армия. Илья Степанович был округлым и мягким, природа наделила его приятными, но неяркими чертами, я отчетливо помню его залысины и небольшой рост, но человеком он, пожалуй, был неплохим.
В нашей небольшой семье приняла его только я. Бабушка металась между новым мужем и взрослыми детьми, у которых были свои дела и свои семьи, но которым почему-то было дело до бабушкиной личной жизни. Через некоторое время я спросила свою маму:
– Почему ты не любишь Илью Степановича?
– Вырастешь – поймёшь.
Это было сказано безапелляционно и довольно злобно. Я затаилась и запомнила. Почти через пятьдесят лет я спросила маму:
– Ты помнишь Илью Степановича? Ты помнишь мой вопрос? Я выросла. Скажи мне сейчас, почему вы с братом его невзлюбили.
– Я не знаю.
Мама тоже повзрослела. И она тоже запомнила мой тогдашний вопрос. И не удивилась, когда я снова задала его через пятьдесят лет. Мне показалось, что сейчас она приняла бы Илью Степановича. Но тогда, пятьдесят лет назад, судьба его была предрешена – бабушкины взрослые дети взъелись не на шутку. Однако он тоже приложил некоторые усилия к бабушкиному разочарованию. Дело в том, что Илья Степанович был ревнив. Не так чтобы болезненно и маниакально – но ревнив.
Не знаю, стал бы он ревновать без повода. Но моя бабушка, безусловно, дала бы повод для ревности хоть и фонарному столбу. Она была кокетка. Слишком старорежимна, чтобы изменять мужьям, – нет, для этого она была слишком моногамной, и вообще ей было некогда: она работала, вертелась как белка в колесе, обеспечивая зубоврачеванием и частным протезированием три семьи – свою (генерал всё ж был временный), семью сына-инженера (пропащие в материальном смысле люди при совке) и медицинскую семью дочери (мои папа и мама были врачи, что в то время приравнивало их к инженерам). Изменять ей было и некогда, и лень, но вот кокетничать она любила – ей нравилось нравиться мужчинам.
В общем, Илья Степанович закатил пару скандалов. Уж не знаю, в каком пафосном месте, но Клавдия Петровна схватила табуретку и прицельно метнула в Илью Степановича. Попала, конечно. Она попала в челюсть и вышибла Илье Степановичу бо?льшую часть зубов. Потом вставила, конечно – она же была зубным протезистом, – и наверняка лучше прежних. Но это уже никакой роли не играло. Илья Степанович был изгнан с чемоданами. Я страдала. Меня никто не понимал, даже бабушка. Илья Степанович с горя перевёлся служить генералом в Монголию или что-то в этом духе – позже бы я сказала, что он ушёл в свою Внутреннюю Монголию.
А бабушка завела белую французскую болонку Джульетту (и протестовала, когда её называли Жулькой), которая сильно скрасила моё детство. Отличная была собакенция, как две капли воды похожая на мою бабушку, только белой масти.
Летом – на следующий год после прощания с Ильёй Степановичем – бабушка взяла меня на каникулы к морю. Меня и Джульетту, они не расставались. Это был Новороссийск, и он запомнился мне повсеместными шпалами, обильно пропитанными мазутом и креозотом – этим адским составом была пропитана и галька на пляже, и её было очень трудно отскоблить от пяток, – и двумя деликатесами. Во-первых, тогда в Новороссийске только что открылся завод по производству пепси-колы, и это был сногсшибательный напиток. Говорили, что он делается из настоящего американского концентрата и из-за местной воды получается даже лучше американской. Рассказывали, что завод открывал Брежнев, который приезжал на Малую Землю, и что американский завод – это такой подарок внукам однополчан. Я потом много читала про это легенд и десятилетиями искала и пыталась найти тот самый вкус, но тщетно. Это была амброзия, мечта и загадка. Совершенство. Никогда кока-коле не удалось это повторить.
А во-вторых, я месяц питалась какой-то потрясающей розовой пеной под названием «Ласточкино гнездо», запивая это, конечно, пепси-колой. Розовая пена состояла из нескольких сложносочинённых частей. На дне металлической креманки, в каких в ресторанах подавали мороженное, покоилось нечто, по консистенции напоминающее плотное желе, но при этом непрозрачное, с застывшими пузырьками, вроде сыра с мелкими дырками. Выше по креманке это нечто плотное постепенно превращалось в лёгкую пену и переходило в ярко-розовые сливки, куда, похоже, добавляли кубинского рому. Сейчас бы я назвала это нечто «ягодное суфле с забайон», но то было лучше, чем какое-то там приземлённое суфле, хоть бы и с забайоном.
Конечно, счастье свалилось на меня не просто так. Я отчётливо помню картинку, которая предшествовала моему счастью. Первые дни наших с бабушкой и Джульеттой каникул, море, пляж, закат, пирс. Я с Джульеттой сижу на пляже и, видимо, играю с камушками или щурюсь на закат. На пирсе стоит бабушка, на ней серое с сиреневым и розовым цветочным узором крепдешиновое платье «с крылышками», то бишь с такими вот рукавами соблазнительными, и широкополая шляпа с душистым горошком по полям. К ней неспешно подходит мужчина в образе капитана дальнего плавания. Он весь в белом и в фуражке с кокардой. Он неотразим, бабушка – тоже. Бывалый морской волк начинает беседу с бабушкой, указывая ей куда-то на горизонт, бабушка задумчиво кивает.
Мне нет дела до того, что было дальше. Потому что мы с Джульеттой отлично пристроились в главном прибрежном ресторане Новороссийска – капитан дальнего плавания оказался его директором. Когда вас снабжают десертом «Ласточкино гнездо» с пепси-колой, а собачке подают свежую вырезку, вы никогда не спрашиваете, куда делась ваша бабушка, если вы, конечно, честный человек.

Мой первый обыск
Конечно, моя бабушка стала моими университетами. Школа и институт – ну что про них скажешь? Всё как у всех. А вот жёсткие Люберцы и жёсткая, на самом деле, жизнь бабушки – это да, это настоящие уроки.
Бабушка была добытчиком. Детдомовская, выучилась на зубного врача до войны, вышла замуж, бежала из горящего Смоленска беременной и с годовалым ребёнком на руках, пока там, в Смоленске, догорали архивы и её документы. Муж – мой дедушка Гаврила, железнодорожный инженер – погиб в первый год войны, под Ленинградом, но военкомат посчитал его пропавшим без вести, а потому как бы второго сорта.
Бабушку с двумя младенцами приютила некая Агафья, пустила в свою избу в Семхозе, в пятидесяти километрах от Москвы. Святой, судя по всему, был человек – Агафья Ефимовна Кузнецова. Из раскулаченных. Работы она не боялась, но круга общения у неё, похоже, особенно не было: местные побаивались связываться с заклеймённой тёткой почти буржуазного происхождения. Агафья хлопотала по дому и огороду и занималась с детьми, то есть дала бабушке возможность работать. Они вместе – совершенно вроде чужие друг другу люди, заброшенные в Семхоз вихрями русской истории – пытались выжить. Я выросла на рассказах об Агафье Ефимовне, человеке простом, честном и бесконечно заботливом, мы часто ездили ухаживать за её могилой – она умерла незадолго до моего рождения.
Кажется, её могила была первой в моей жизни, и это было моё первое кладбище. Обычно летнее или весеннее (на Пасху всегда ездили, так почему-то считалось правильным, хотя какая разница?), маленькое, деревенское, с серым дощатым забором, который всегда томно пах пылью и по которому ползали мелкие улиточки. В детстве многое успеваешь заметить: и какой рисунок на лепестках деревенских цветов, и какие у них семена, похожие на барашкины рожки, и чем раскрашены крылья мотылька, и вот этого рыжего ты называешь Павлом, как соседа – интересного парня, он старше на год и на сикилявок ноль внимания, – а этот бледный мотылёк пусть будет Андреем, он старше года на три, но неинтересный, однако надо ж как-то мотылька назвать.
Бабушка Агафья была похоронена совсем рядом с жёлтой деревенской церковью, мне нравилась её могила с завитушечным металлическим крестом, на который замысловатым образом проволочкой прикрепили милую овальную эмаль с торжественным портретом Агафьи. На нём она нестарая, сосредоточенная, и я почему-то всегда была уверена, что она знала, для чего старался фотограф, – вот чтобы на могилке приличный был портрет. Мне тоже хотелось иметь такую овальную эмальку с моим портретом: на таких штуках люди всегда выглядят по-особенному, но я как-то понимала, что такого хотеть нельзя, нехорошо.
Бабушка, моя мама, мой папа и мой дядя, мамин брат, красили оградку в голубой цвет, сажали цветочки и вспоминали бабушку Агафью – и по дороге туда, и по дороге обратно, и на кладбище. Мне нравились эти рассказы, потому что они повторялись раз за разом, из года в год, как это любят дети – чтобы наизусть заученную книжку прочитали ещё раз, и канонически, без отсебятины, пожалуйста. Бабушка прекрасно осознавала, чем мы все обязаны этой женщине. Моя мама и мой дядя, кажется, воспринимали Агафью так, как дети воспринимают собственную бабушку, хотя она была ненамного старше их матери. А для меня Агафья была существом глубоко залегендированным и в этом смысле мало отличалась от Красной Шапочки, Снегурки или Василисы Премудрой. Скорее, я относилась к бабушке Агафье как к дедушке Ленину – вот его портрет, все любят дедушку Ленина и он лежит на Красной площади, а ещё он добрый, сажает детей на колени и щекочет бородой щёки. Впрочем, борода выглядела довольно противно, но в таких случаях бабушка Агафья, как гласила легенда, говорила, что с лица воду не пить. Впрочем, от этой загадочной фразы тоже подташнивало.
Серьёзная разница между бабушкой Агафьей и дедушкой Лениным вскрылась существенно позже. Но сейчас не об этом, а об обысках и нелегальной работе, что всегда роднило мою семью с Ильичём.
Только-только наладили Агафья Ефимовна и Клавдия Петровна хозяйство после войны, как началось дело врачей. Бабушка, чернявая-кудрявая-весёлая-одинокая, со сгоревшими в зоне оккупации документами, недавно устроившаяся на работу в кожно-венерологический диспансер в Москве, явно входила в группу риска и понимала это. И она сделала ход конём: уволилась из КВД и пошла в исправительно-трудовой лагерь, врачом, разумно рассудив, что из лагеря в лагерь не сошлют.
Это был разумный ход. Зарплата больше, работа ближе к дому: зеки тогда строили бетонку вокруг Москвы, сейчас она, кажется, называется Третьим кольцом. Клавдия Петровна проработала в лагере лет пять и вспоминала это время с удовольствием. Мне кажется, что и заключённые относились к ней хорошо: во всяком случае, некоторых из них я явно встречала потом в её квартире, она вставляла им зубы. И по тому, как они отличались от других бабушкиных пациентов, и по тому, что бабушка не любила их мне представлять (хотя представляла, конечно, но как-то по особенному, не говоря лишних слов), я понимала, что это люди «оттуда», и это серьёзные люди.
Политических в лагере не было и быть не могло – слишком близко к Москве, – там сидели обычные уголовники. Бабушка говорила, что за все годы работы в лагере она не услышала ни одного матерного слова или разговора на фене. Когда она рассказывала о своей работе в лагере, казалось, что она описывает будни пансиона для престарелых выпускниц института благородных девиц.
Но были у бабушки и другие пациенты. Вот с ними она меня никогда не знакомила, и правильно делала. Я была уже довольно взрослой и могла бы сообразить то, чего она не хотела, чтобы я сообразила. Бабушка вставляла зубы ОБХСС. Отделу по борьбе с хищениями социалистической собственности.
Никакой социалистической собственностью бабушка никак не распоряжалась и доступа к таковой не имела, но она была надомником. В пятиметровой кухне её кооперативной – естественно, кооперативной: кто бы ей дал бесплатную социалистическую квартиру, а стоять в квартирной очереди сорок лет у бабушки не было времени, – так вот, в кухне кооперативной хрущёвки был оборудован полноценный стоматологический кабинет, который завораживал меня своим блеском и премудростью.
Основой композиции был стул, в смысле стоматологическое кресло. В дни, свободные от приёма страждущих, кресло стояло в кладовке, накрытое кипенно-белым и жёстко накрахмаленным чехлом. Это было самое настоящее кресло с подлокотниками, подголовниками и какими-то держалками, и бабушка относилась к нему как к живому существу. Не знаю, где она его взяла – купить такую штуку было невозможно, – но уверена, что это была специальная войсковая операция по добыванию списанного из поликлиники стоматологического кресла в более чем приличном состоянии. Перед креслом, когда оно стояло на посту на кухне, располагался специальный столик, который в мирное время задвигался под подоконник. Столик тоже был настоящий, белый, на колёсиках, с несколькими стеклянными поверхностями, на которых лежали эмалированные лотки с инструментами: к ним мне было запрещено прикасаться, да не особо-то и хотелось. Не хотелось по двум причинам: там же на столике стояла специальная эмалированная плевательница, которую я периодически видела наполненной кровавой ватой и слюной, а вторая причина – иногда бабушка поручала мне скручивать ватные тампоны при помощи какого-то хитрого зубоковырятельного инструмента, и мне это занятие не нравилось; к тому же искусство сворачивания тампонов не давалось моим умелым рукам. В общем, этот столик был для меня местом страданий, и явно не только для меня.
Но если доброе кресло было основой стоматологической кухонной композиции, а столик – сосредоточением зла, то центром и движущей силой зубной вселенной была бормашина. Я относилась к ней с большой опаской. В принципе она была похожа на космическую ракету своим блеском и сложностью механизма. Бормашина не была самостоятельной, она жила в белом шкафу, прикрученная к дверце, а из шкафа её выдвигал хитрый механизм. А ещё у неё была ножная педаль, что делала принципы её функционирования неподвластными уму. Я ведь уже говорила, что она сатанински блестела? Ну да. Хотя при этом ворчала довольно по-домашнему, без поликлинического надрыва.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/olga-romanova-2/protokol-chistoserdechnoe-priznanie-grazhdanki-r/) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Протокол. Чистосердечное признание гражданки Р.
Протокол. Чистосердечное признание гражданки Р.
'