Читать онлайн книгу «Быть русским художником» автора Вячеслав Стекольщиков

Быть русским художником
Вячеслав Константинович Стекольщиков
Эта книга – картина жизни нашей великой Родины, написанная талантливым русским художником Вячеславом Константиновичем Стекольщиковым, его размышления об искусстве и природе, о красоте и истории. Какова роль таланта в судьбе страны? Как увидеть красоту окружающего мира? В чем историческое призвание России? Какая идеология нам сегодня нужна?
Ответы на эти и многие другие важные вопросы дает нам академик Российской академии художеств, Народный художник России Вячеслав Стекольщиков – мудрый и талантливый человек, проживший большую жизнь.

Вячеслав Стекольщиков
Быть русским художником

Об авторе
Стекольщиков Вячеслав Константинович родился в 1938 году в Москве.
Получил высшее художественное образование. Учился в (МСХШ) Московской средней художественной школе при Академии Художеств СССР и Суриковском институте.
С 1960 года активно участвует в московских, российских, всесоюзных и зарубежных выставках. Работы В.К. Стекольщикова неоднократно отмечались искусствоведами, публиковались (репродуцировались) в журналах «Искусство», «Художник России», «Огонёк», «Смена»…
Активная творческая жизнь Вячеслава Стекольщикова отражает романтический подъём СССР семидесятых годов прошлого века, который навсегда остался в песнях тех лет.
Произведения Стекольщикова, созданные в результате поездок по стране – на Урал, в Арктику, на острова Диксон, Челюскина, Землю Франца-Иосифа, Чукотку, на целину, Алтай и Камчатку, к нефтяникам Нижневартовска и Самотлора, к морякам Севастополя, – занимали центральные места в выставочных залах страны и за рубежом.
Не случайно в 1978 году цикл работ художника под названием «Любить Родину» был отмечен дипломом Академии художеств СССР, а серия работ «Москва в солдатской шинели» принесла Вячеславу Стекольщикову подлинную известность.
Вячеславу Константиновичу довелось работать и в горячих точках: Союз художников СССР в семидесятые годы командировал его в Гвинею-Биссау, где шла освободительная война гвинейцев от португальского колониализма.
За заслуги в творческой деятельности в 1983 году В.Г. Стекольщикову присвоено звание Заслуженный художник России.
В 1997 году в соавторстве с сыном Антоном Стекольщиков стал победителем конкурса росписи Храма Христа Спасителя.
В 2000 году Вячеславу Константиновичу Стекольщикову присвоено звание Народный художник Российской Федерации. Работы мастера находятся в Третьяковской галерее, во многих музеях страны, за рубежом, а так же в недавно созданном музее института Русского реалистического искусства.
Еще в 1979 году Вячеслав Стекольщиков с семьёй поселился в древнем Борисоглебе (Ярославской области), что повлияло на дальнейшую творческую судьбу художника и его семьи.
В 2004 году с большим успехом прошла выставка в «Новом Манеже» «Борисоглебская летопись» на которой экспонировались живописные работы Вячеслава Константиновича Стекольщикова, его жены – Финогеновой Млады Константиновны и их сына Антона Вячеславовича, созданные за 25 лет работы в Борисоглебе.
За творческие успехи Московский Союз художников наградил Стекольщикова медалью Н.П. Крымова.
В 2009 году Вячеслав Константинович награждён Золотой медалью Российской Академии художеств.
По случаю 75-летия Союз художников России наградил Стекольщикова В.К. медалью В.И. Сурикова.
Московский Союз художников рекомендовал Вячеслава Константиновича Стекольщикова в члены Российской Академии художеств. Президиум Академии поддержал эту рекомендацию и в 2013 году принял его в свои ряды.
Надо сказать, активная творческая деятельность Стекольщикова сочеталась с активной общественной деятельностью. Творческий коллектив Союза художников постоянно избирал его в свои руководящие органы. Помимо успехов в изобразительном искусстве Вячеслав Константинович обладает даром писателя. Среди опубликованных статей и книг, следует отметить тепло встреченную читателем книгу «Изумрудные купола».

Часть I
Философия любви

Витязь на распутье[1 - Опубликовано: Любитель природы. Экологический сборник, 2002.]
Вся человеческая жизнь, от рождения до смерти, – это постоянный выбор. Не от нашего выбора зависит разве что рождение и смерть (за исключением добровольного ухода из жизни, что чаще всего является следствием какого-то ошибочного выбора или болезни). Вся же сознательная жизнь состоит или, вернее, зависит от выбора того или иного решения в бесконечной череде вопросов, задач и проблем, которые ставит перед нами жизнь. Многовариантность решения этих задач и свобода выбора лишь усложняют проблему. Возможно поэтому одни предпочитают, чтобы за них кто-то принимал решения, а другие и вовсе, не задумываясь поступаюсь так или иначе.
Что же руководит человеком в этом процессе?
До некоторых пор мне казалось – выбором решения руководит рассудок. Затем я убедился в том, что многие руководствуются эмоциями, чувствами, и их решения часто идут вопреки здравому смыслу. Лишь позже мне довелось услышать совершенно иное объяснение мотивов выбора.
В середине восьмидесятых годов теперь уже прошлого века, на одну из наших выставок мы пригласили неравнодушного к изобразительному искусству иеромонаха Иннокентия, который сыграл особую роль в духовной жизни нашей семьи. По его мнению, свобода выбора определяется тем, что у каждого человека на одном плече незримо присутствует ангел Божий, а на другом – бес. И от того, чьему указанию он следует, зависит результат выбора.
Конечно, с этим трудно согласиться тому, кто считает себя произошедшим от обезьяны, но в понимании человека, осознающего божественное происхождение и пришедшего к познанию бытия духовного мира, это многое объясняет.
После такого, казалось бы, наивного, но образного объяснения стало совершенно понятным выражение: «Бес попутал».
С тех пор как я стал задумываться о свободе выбора, аллегорией выбора стала для меня картина Виктора Михайловича Васнецова «Витязь на распутье».
Поначалу незамысловатый былинный сюжет картины казался слишком простым, не имеющим никакого отношения к окружающей меня жизни. Однако, с возрастом, по мере того, как я углублялся в мир православия и мне открывался подлинный драматизм нашей истории на стыке XIX и XX веков, эта картина обретала все больший философский смысл.
Ведь именно в то время, когда Васнецов задумал и написал свою картину, Россия стояла на распутье…
Почему я вспомнил именно этого художника? Ведь тогда появились совсем другие художники, выбравшие новый путь в искусстве. Думаю, потому, что в отличие от демократически настроенной рафинированной творческой интеллигенции, которая в порыве безграничной свободы выбирала, как теперь нам известно, самоубийственный путь, Виктор Михайлович не поддался соблазну. Очевидно, потому, что у него был духовный стержень – он был художником православного мировосприятия.
Размышляя о свободе выбора, богослов протоиерей Григорий Дьяченко в своей книге «Духовный мир», вышедшей как раз в ту пору, говорит о существовании двух форм жизни, о том, что Господь создал неразумную, неодушевленную тварь (природу, живой мир) и разумную, воодушевленную тварь – человека. Если в отношении неразумной твари действует закон физической необходимости, и она, безусловно, подчиняется Божественному промыслу, то в отношении человека господствует закон нравственной необходимости, но он не принуждает, а побуждает к исполнению Божественного Промысла. Человек свободен в выборе. Однако свобода выбора за пределами абсолютной воли Божества, «в царстве злых духов», неизменно приводит к произволу. По мнению богослова, признанием Промысла уничтожается свобода, а признанием свободы уничтожается Промысел. Иными словами, избравший путь к Богу добровольно и осознанно ограничивает свою свободу, а тот, кто выбрал безграничную свободу, – уходит от Бога.
Мне кажется, понимание этого позволяет совершенно по-иному (не так, как нам навязывают теоретики искусства) оценивать два направления в искусстве XIX и начала XX веков, которые принято называть реализмом и авангардизмом. Эти два противоположных направления существуют и сейчас. Они по-разному оценивались в разное время, и чем плод был запретнее, тем он казался слаще. В этом смысле сегодня появилась возможность без лишних страстей об этом говорить.
Однако рассуждать о свободе творчества вообще, а тем более, в христианской культуре – бессмысленно, не определив отношение художника к Богу.
Проще всего было бы объяснить выбор ничем не ограниченной творческой свободы художниками-авангардистами одной фразой: «Бес попутал». И это, с моей точки зрения, безусловно, так. Но нельзя оставить без ответа беззастенчивые претензии приверженцев авангарда на главную роль в искусстве XX века. Ведь это не что иное, как намерение лишить русское искусство духовной основы.
Не случайно нам навязывают термин «Русский авангард», чтобы не подумали, будто разрушить национальные традиции пришло в голову инородцам. И уж совсем амбициозно звучит название одного из многочисленных альбомов – «Спасенный авангард». Неискушенный зритель, привыкший доверять профессиональному авторитету искусствоведов, уже устал сопротивляться. Тем более, что пущен в ход самый убедительный аргумент мира сего – деньги!
У нас похищена шкала ценностей… И теперь не Россия определяет достоинство своего искусства, а тот, в чьих руках находится шкала ценностей, тот, кто с помощью денег устанавливает приоритеты. Мир это уже принял.
Осталось совсем немного – убедить в этом Россию…
Вот это и побуждает меня не молчать.
Я видел, как водили группу школьников по пустым залам новой Третьяковки, где будто в отместку единственному собирателю русского реалистического искусства Павлу Михайловичу Третьякову, представлено, как нынче говорят, альтернативное творчество.
Это были мальчики и девочки четвертого или пятого класса. Очевидно, наиболее «продвинутые» педагоги по своей инициативе стремятся пораньше привить детям понимание того, что им самим вряд ли понятно. А, может быть, это уже заложено в школьную программу? Ведь лукавый торопится овладеть душой человека до того, как он обретет способность делать самостоятельный выбор.
Вот и привела хрупкая юная дама-экскурсовод шаловливую детвору к выдающемуся шедевру авангарда – к «Черному квадрату» Малевича.
В пустом зале отчетливо и таинственно звучал в ее исполнении хорошо заученный текст.
– «Черный квадрат» – это первое и наиболее радикальное выражение созданного Малевичем супрематизма. С геометрической точки зрения это не совсем правильный квадрат, – демонстрирует наблюдательность интеллектуал-экскурсовод. – Картина представляет собой черный квадрат на белом квадратном фоне. Картина «Черный квадрат» полностью отвечает воззрению Малевича о том, что живописная форма не является производной от действительности, но существует самостоятельно и имеет собственную силу выражения.
Школьники похихикивают, ничего не понимая, но, одернутые строгой учительницей, с трудом сохраняющей умное выражение лица, вынуждены дослушать.
– «Черный квадрат» вобрал в себя все живописные представления, существовавшие до этого, – уверенно продолжает дама-экскурсовод, – он закрывает путь натуралистической имитации, он присутствует как абсолютная форма и возвещает искусство, в котором свободные формы, не связанные между собой или взаимосвязанные, составляют смысл картины, – завершает проповедница авангарда свою глубокомысленную речь.
Некоторое разочарование проскользнуло на лице учительницы, когда она узнала о том, что это не первый и далеко не единственный квадрат мастера, что в Русском музее хранится более ранний экземпляр. Сказать по правде, экскурсовод щадила детей и пыталась как можно в более простой и доступной форме донести смысл этого прогрессивного направления творчества. Мне приходилось читать и слышать из уст искусствоведов куда более изысканные и замысловатые тексты и речи по этому поводу. Однако и этого достаточно, чтобы почувствовать агрессивность и бесовские амбиции авангарда по отношению к многовековому традиционному реализму.
Оказывается, черный квадрат вобрал в себя все живописные представления, существовавшие до этого!
Воистину, гордыня – мать пороков!
Усердствуя в безбожной, бездуховной пустоте, автор «Черного квадрата» достиг желанной цели – поставил точку. Неслучайно даже похороны Малевича превратились в акцию авангарда. Он был похоронен в необычном супрематическом гробу, а памятником на его могиле стал, кончено же, не православный крест, а черный квадрат.
А вот и стихи «На смерть Казимира Малевича», написанные Даниилом Хармсом и прочитанные им на панихиде:
Памяти разорвав струю,
Ты глядишь кругом, гордостью сокрушив лицо.
Имя тебе Казимир.
Ты глядишь, как меркнет солнце спасения твоего.
От красоты якобы растерзаны горы земли твоей.
Нет площади поддержать фигуру твою.
Дай мне глаза твои!
Растворю окно на своей башке!
Только муха жизнь твоя
и желание твое – жирная снедь.
Не блестит солнце спасения твоего.
Гром положит к ногам шлем главы твоей.
Печернильница слов твоих.
Трр – желание твое.
Агалтон – тощая память твоя.
Ей, Казимир! Где твой стол?
Якобы нет его и желание твое – Трр.
Ей, Казимир! Где подруга твоя?
И той нет, и чернильница памяти твоей Пе.
Восемь лет прощелкало в ушах у тебя,
Пятьдесят минут простучало в сердце твоем,
Десять раз протекла река перед тобой,
Прекратилась чернильница желания твоего
Трр и Пе.
«Вот штука-то», —
говоришь ты и память твоя Агалтон.
Вот стоишь ты и якобы раздвигаешь руками дым.
Меркнет гордостью
сокрушенное выражение лица твоего;
Исчезает память твоя и желание твое Трр.
Я привел целиком это стихотворение, чтобы передать ощущение болезненной безысходности и пустоты, которые охватывают меня при соприкосновении с подобным творчеством. Думаю, после встречи с такой поэзией и такой живописью вряд ли у кого из детей пробудится желание стать поэтом или художником.
Но я видел экскурсии школьников в настоящей Третьяковской галерее. Я видел восторженные и одухотворенные лица тех же шаловливых детей при встрече с живым искусством, отражающим красоту божественного мироздания и драматургию бытия.
Конечно, дети не могут сразу постичь духовную высоту главной, с моей точки зрения, картины Третьяковской галереи – «Явление Христа народу» Александра Иванова, но, безусловно, это произведение великого русского художника укажет им путь к истинной красоте.
Во имя этой цели Павел Михайлович Третьяков создавал пантеон русского искусства.
«Да, один только раз русским художникам повезло, – писал М.В. Нестеров, – над русским искусством снова взошло солнце… Ожила наша земля. Появился скромный, молчаливый Третьяков… и художники показали свое истинное лицо, свою творческую природу, отличную от тысяч других».
Искусство – это область духа, и творчество для русского художника – это духовное занятие.
А духовное занятие возможно только на пути к Богу. Деятельность даже очень талантливого художника в противоположном направлении – это, по сути, не творчество, а дьявольская изобретательность.
В безбожном пространстве эстетика непременно ищет освобождения от этики.
Как бы ни пытались фарисеи-искусствоведы оправдать безграничную свободу художника правом на самовыражение или поиском нового языка, поиск этот приведет к тупику, потому что удовлетворение гордыни – это торжество беса. И как сказал поэт: «исчезнет память твоя и желание твое Трр».
Конечно, авангард стал заметным явлением XX века, но это вовсе не означает, что он сыграл положительную роль в русском искусстве. Более того, эта роль отрицательна, потому что авангард привлекает к себе особый круг людей – это люди, находящиеся в оппозиции к Богу.
Кто-то подумает: надо ли противопоставлять реализм авангарду, и не преувеличиваю ли я разницу между ними? Ведь то и другое благополучно существует и находит своих почитателей. С моей точки зрения, это сосуществование подобно сосуществованию добра и зла. Однако наивно думать, что добро примиримо со злом. Зло агрессивно и его извечная цель – одолеть добро. Сегодня эта цель как никогда близка к осуществлению и главной опасностью в этом является настойчивое стремление стереть границу между добром и злом.
В своем выборе художник свободен и, подобно «Витязю на распутье», он сам избирает путь. Вот только чьему совету он внемлет: ангела или беса? Лукавые искушения могут привести на поле зла любого. Этого не избежали даже такие гении, как Александр Сергеевич Пушкин, о чем свидетельствуют его поэтические признания:
Тогда какой-то злобный гений
Стал тайно навещать меня.
Печальны были наши встречи;
Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи вливали в душу хладный яд…
Во власти демона находилась юная муза Михаила Лермонтова и зрелая философия Льва Николаевича Толстого. Романтизировал демона Врубель. Потрудились на поле зла и Есенин, и Блок, и Маяковский.
Поэтому мне дороги художники, которые избрали путь не умозрения, а Богозрения, которых ангел вел по пути к Богу, которые творили во имя спасения души.
Только такое искусство можно назвать русским. Сегодня опять Россия стоит на распутье.
Какой она выберет путь?
Надежда на правильный выбор живет в душах и в произведениях художников. Но закончить я хочу провидческими строками графа Голенищева-Кутузова:
Бывают времена, когда десница Бога,
Как будто отстранясь от мира и людей,
Дает победу злу – и в мраке смутных дней
Царят вражда и ложь, насилье и тревога;
Когда завет веков минувших позабыт,
А смысл грядущего еще покрыт туманом,
Когда глас истины в бессилии молчит
Пред торжествующим обманом.
В такие дни хвала тому, кто с высоты
На оргию страстей взирая трезвым оком,
Идет прямым путем в сознаньи одиноком
Безумия и зла всей этой суеты;
Кто посреди толпы, не опьяненный битвой,
Ни страхом, ни враждой, ни лестью не объят,
На брань враждующих ответствует молитвой;
«Прости им, Господи – не знают, что творят!..»

Красота учит видеть, или Светлая ночь художника[2 - Опубликовано: Любитель природы. Экологический сборник, 2000.]
«…Красота учит созерцать и видеть. И тот, кто увидел красоту, тот становится ее пленником и ее творцом. Он мечтает о ней, пока не создаст ее, а создав ее, он возвращается к ней мечтой за вдохновением. Он вносит ее во все: и в молитву, и в стены Кремля, и в кустарную ткань, и в кружево, и в дела, и в поделки. От нее души становятся тоньше и нежнее, глубже и певучее; от нее души научаются видеть себя, свое внутреннее и сокровенное. И страна дает миру духовных ясновидцев…»
Я откладываю в сторону книгу, закрываю глаза, наощупь отыскивая в изголовье выключатель – погружаюсь в темноту. Последняя фраза Ивана Александровича Ильина, прочитанная мною, какое-то время удерживается в сознании, уже освобождающемся от тела. Еще мгновение – и душа, подобно лыжнику, стремительно скользнет по трамплину, чтобы оторваться, взлететь и обрести ту невесомость, за которой начинается таинственный мир виртуальной реальности сна…
Но наступившая невесомость неожиданно быстро исчезает, как короткий полет лыжника. Что-то заставляет душу приземлиться, и она нехотя занимает свое место в бренном теле. Возвращение в весомое состояние всегда тяжелее обретения невесомости, поэтому мне потребовалось какое-то время, чтобы осознать неведомо откуда взявшееся бодрствование.
В полной темноте при закрытых глазах, будто сделалось светло. Рассудок начал работать с такой ясностью, что понималось – это не просто бессонница, а какой-то сеанс, на котором только можешь свободно перемещаться во времени и пространстве, но как бы вступаешь в диалог с самим собой, углубляясь в темы, недоступные дневной суете.
Надо признаться, на исходе XX века, в эпоху всеобщей компьютеризации, мне не доводилось дотрагиваться ни до одной кнопки компьютера, о чем я сожалею, но, думаю, это ночное состояние сродни путешествию по интернету.
Большой поток информации дал сбой в моем компьютере, и, вместо отключения на сон, засветился экран бессонницы с калейдоскопом самых разнообразных событий.
Словно в журнале кинохроники, непременно предшествующем в прежние времена художественному фильму, замелькали кадры сегодняшнего дня. Но в отличие от прошлых созидательных сюжетов, в которых мы видели покорение космоса, освоение целины, спуск на воду атомных ледоколов, возведение электростанций, строительство заводов, битвы за урожай, – нынешние завораживают многообразием разрушительных сил.
Ведь эффект разрушения сильнее созидания. Так пожар привлекает куда больше зевак, чем возведение дома.
Современная хроника отличается от прошлой еще и тем, что она вторгается в каждый дом. С периодичностью прогноза погоды нам сообщают об очередном убийстве, насилии, бандитских разборках.
Трагическая реальность так многовариантна, а правда так беспощадна, что всякие фантазии любителей страшных сцен, любые муки ада уступают ей. Мне не удалось прочесть ни в одной книге, увидеть в фильмах-ужасах стольких способов изощренных убийств и такое количество трупов, которое показывают ежедневно по телевидению.
Множественность обезболивает восприятие, и мы, помешивая ложкой чай и не переставая жевать, с хладнокровием патологоанатома воспринимаем чью-то смерть. Даже в человеке с устойчивой психикой и потребностью анализировать происходящее эта информация вызывает апокалипсические ощущения.
Поэтому я не задерживаюсь на конкретных эпизодах, самый характерный из которых – очередная жертва заказного убийства. Тем более, что эти сцены поразительно схожи: респектабельный молодой человек в луже крови, на роковом пути от дома до автомашины.
Впрочем, все это мелочи по сравнению с землетрясениями, автокатастрофами, взрывами в шахтах, голодовками врачей и учителей, беженцами, брошенными детьми, нищими стариками и наркоманами.
А вот другие кадры: белый снег, чистый морозный воздух, подмосковная усадьба, окруженная заснеженными стройными елями, соснами и ажурными березами. По расчищенной дороге от усадьбы медленно и бесшумно катит на японском снегоходе президент России.
Камера приближает наездника, останавливая наше внимание на самостоятельности движения гаранта Конституции и сосредоточенном выражении его лица. Эта сцена вызвала у меня воспоминания детства. Когда на арену старого цирка на Цветном бульваре выезжал на мотоцикле медведь, старательно выписывая круги, у него было такое же глубокомысленное выражение лица, вернее, морды, – что вызывало умиление зрителей.
Да нет, не только страшные картинки возникают передо мной в темноте. Есть немало увлекательных и захватывающих сюжетов.
На смену хоккею и фигурному катанию, некогда собиравшим к экрану телевизора всю страну, пришло куда более азартное зрелище – политика! Эта штука соединила в себе хоккей с театром, шахматы с боксом, дипломатию с цирком, философию с шизофренией и экономику с уголовщиной. Без преувеличения можно сказать, что это самое массовое и самое захватывающее представление. Ведь оно длится уже более десяти лет.
Почему же все это время в каком-то оцепенении мы следим за руками наперсточников, вовлекших нас в свою порочную игру, силясь угадать – под каким колпаком прячется счастье? Знаем – обманут, а все поддаемся искушению.
Один из гроссмейстеров этой игры Сванидзе на вопрос: «Чем для вас является телевидение?» – не задумываясь, ответил: «Для меня это – наркотик!» Стало быть, изготовители подобной продукции осознают, что они наркодельцы. Ну, а мы – наркоманы.
Есть что-то эсхатологическое, неслучайное в появлении американского фильма «Титаник» на нашем телевидении за 666 дней до конца XX века.
Конечно же, американский кинематограф не мог пройти мимо такого «благодатного» сюжета, как катастрофа века с рекордным количеством жертв. Самые банальные любовные коллизии на фоне тысяч тонущих людей выглядят захватывающе – такая драма и Шекспиру не снилась. Чтобы никто не усомнился в грандиозности творческих порывов, нам сообщают, что они обошлись более чем в пятьсот миллионов долларов. А чтобы канонизировать высокий художественный уровень, провозгласили лучшим фильмом и выдали одиннадцать «Оскаров», благо шкала ценностей в своих голливудских руках.
Известно – кинематограф не является эталоном духовности и нравственности, но несомненно это самый влиятельный выразитель и проповедник современных идеалов общества.
И что бы мне согласиться с общественным мнением? Так нет, лежу и думаю… Что же это они нас бутафорией потчуют? Ведь за макетами, трюками и переходящими из одного фильма в другой типично голливудскими героями ничего глубокого нет.
Подлинная же драма «Титаника», по-моему, заключается в самом замысле его создания. Гордыня цивилизации всегда проявлялась в попытке сооружения земного рая. И в «Титанике» был воплощен образ непотопляемого ковчега – островка земного рая. Но Ноев ковчег – это Божественный замысел во имя спасения жизни, а в «Титанике» скорее воплотилась утопия Вавилонской башни… Когда же оплот цивилизации и комфорта потерпел крушение при столкновении со стихией, то оказалось, что спасательные шлюпки рассчитаны только на обитателей верхних палуб – героев фильма, а основная масса пассажиров трюма обречена.
Если бы фильм был плодом творческой фантазии, то, по закону жанра, массовка и не должна выходить на передний план, но уж коли обратились к этой теме, то надо помнить, что гибель тысяч людей – это правда, а истинная трагедия все же в гордыне цивилизации.
Впрочем, вполне вероятно, что это только мое восприятие. А цивилизованный мир выразил свое отношение рекордной суммой долларов, уже вырученных от проката этого фильма и превосходящей во много раз затраты. Увы, для большинства людей деньги являются единственным аргументом успеха.
Если бы это относилось только к киноиндустрии, вряд ли меня волновало, но в том и беда, что на коммерческой основе построена система ценностей мира сего. Деньги превращают искусство в товар, деньги формируют общественное мнение, оттесняя художника от этого процесса. И эта дистанция делает общественное мнение враждебным для художника, потому что коллективное мнение, возможно, самое опасное явление для искусства.
Нам только кажется, что с уходом однопартийной системы мы освободились от необходимости одинаково думать. Потребность в коллективном мышлении так устойчива, что толпа готова принять за истину любую внушаемую ей идею или навязываемый вкус. Опасность усугубляется еще и удивительной способностью общества, легко меняющего одно мнение на другое, доводить все до абсурда. Так, едва освободившись от коммунистического конформизма, общественное мнение готово стать жертвой конформизма демократического.
Для меня не важно в данном случае – какое из двух зол меньшее. Здесь трудно переоценить значение собственного мнения и способности художника плыть против течения.
Личность чаще оказывается права в споре с обществом, потому что только творческая личность обладает способностью опережать свое время. Возможно, в этом и заключается драма художника?
Конечно же, нет. Более того, нет, слава Богу, в огромном количестве двух одинаковых одаренных людей. Субъективная природа таланта подразумевает многообразие творческих выражений. Но есть все же невидимая граница, разделяющая художников на два несовместимых сообщества. Одни верят в Божественное происхождение человека и бессмертие души, другие уверены в своем происхождении от обезьяны и материалистическом мироустройстве.
Таким образом, по моему мнению, для всех художников существуют два союза: союз верующих в Бога и союз безбожников. Осознание этого многое ставит на свои места, позволяя судить о творчестве тех и других по абсолютно разным критериям. У этих союзов противоположные цели. Однако ошибка теоретиков, да и художников, в том, что они главное внимание уделяют анализу формы выражения – языку. Здесь легко впасть в ошибку хотя бы потому, что реалистическим языком можно выражать не только праведные, но и сатанинские убеждения; что же касается нетрадиционной формы, то и она может выражать как разрушение, так и созидание.
Впрочем, может быть, кто-то, вовсе не задумываясь над этим, творит себе в удовольствие, наслаждаясь самим процессом. Возможно, даже слишком много таких художников, которые не ведают, что творят.
Но сегодня, в эту светлую ночь, я в плену своих собственных размышлений и стремлюсь воспользоваться этим сеансом, чтобы отыскать в хитросплетении времени свое место и свою правду.
Господь создал нас свободными в выборе пути к истине. Эта свобода и стала самым серьезным испытанием, которое не выдержали даже некоторые ангелы, проявившие своеволие и гордыню. За падшими ангелами – бесами, во главе с сатаной, конечно же, последовали и люди. И было бы наивным полагать, что дьявольские искушения обошли художников. Вот уж кому трудно преодолеть соблазн ничем не ограниченного «творческого» поиска ради самоутверждения и самовыражения.
Еще Достоевский заметил постоянное стремление культурного человечества устроиться без Бога. Он же говорил о том, что русскому человеку легче сделаться атеистом, чем всем остальным – «он непременно уверует в атеизм, как в новую веру». Об этом думали многие русские мыслители. У Сергия Булгакова я нашел подтверждение моих опасений в беспримерных усилиях нашей эпохи «свести человека на землю и опустошить небо». Эти самоубийственные усилия лишают человека высшей духовной природы, его Богоподобия и бессмертия души.
Для того, кто убежден в своем происхождении от обезьяны, вряд ли эти рассуждения покажутся убедительными. Ведь цивилизация готова привести массу привлекательных аргументов в пользу достижений человека в строительстве царства земного. Но цивилизация и культура совершенно разные вещи. Культура обращена к душе, а цивилизация к телу. И если культура в своем развитии устремлена в вертикаль, то цивилизация развивается в горизонтальном направлении. Когда я говорил о двух творческих союзах, то имел в виду вертикаль художников, идущих к Богу, и разбегающуюся в разные стороны горизонталь самовыражения атеистов.
Здесь может показаться, что я слишком высоко забрался и предъявляю к художнику религиозные требования. Только самое время уточнить, что мои рассуждения распространяются только на светское искусство, и я полностью разделяю определение Флоренского, обозначившего это различие: «Светское искусство, – писал он, – это взгляд из нашего мира в горний, а иконопись – это взгляд из горнего мира в наш».
Меня же интересует не просто светское искусство, а современная русская живопись.
Волею провидения я родился в Москве, теперь уже в далеком 1938 году и свои первые двадцать лет прожил в Третьем Троицком переулке в двухэтажном деревянном доме напротив сказочного терема, который принадлежал Виктору Михайловичу Васнецову. Как замечательно, что этой бессонной ночью, хоть на некоторое время, я могу вернуться в волшебный мир детства.
На экране возник старый московский переулок, покрытый булыжником и весь засаженный высокими тополями, придававшими этому уголку Москвы особый аромат.
А вот наш уютный двор, за каждым окном которого так хорошо знакомые и знавшие меня люди. Велик соблазн задержаться здесь хотя бы еще на мгновение, но оставлю это на другой раз, а пока не исчезла картинка, поспешу вспомнить, что первая в моей жизни встреча с изобразительным искусством произошла в доме Васнецова.
Эта встреча решила мою судьбу.
Не знаю, пришла бы мне в голову мысль стать художником, если бы в то время я увидел самый популярный в среде интеллектуалов «Черный квадрат» Малевича. Конечно, я не много понимал в свои семь лет отроду, но сердце не ошиблось, и на склоне лет, в сонме случайных и неслучайных встреч, я отмечаю ту, судьбоносную, которую могу назвать сретением. Сам облик Виктора Михайловича был для меня, отрока, загадочным видением. Я подолгу задерживался возле его автопортрета, всматривался в это спокойное, доброе и мудрое лицо, так не похожее на те, что меня окружали; и ощущал на себе такую благодать, которую значительно позже испытывал при общении с батюшкой в сельском храме.
Ни с кем не хотелось мне делиться своими новыми ощущениями, да и сам-то я осознал тайный промысел той встречи не сразу. Но когда пришло время выбирать дорогу, я уже смотрел на мир духовным зрением.
Нельзя забывать, что все это происходило в условиях жесткого атеистического воспитания, имевшего целью освободить небо от Бога. Поэтому я так трепетно отношусь к тем духовным источникам, которые встречались на моем пути.
А вторым источником была, да и остается по сей день, Третьяковская галерея.
В конце сороковых годов я поступил в самое главное для меня художественное заведение – Московскую среднюю художественную школу, знаменитую МСХШ, что располагалась в ту пору прямо напротив Третьяковки.
В случайных совпадениях скрыта тайная закономерность Провидения. Васнецовский фасад Третьяковки был для меня символическим продолжением и входом в большой мир Русской живописи.
Первое впечатление было ошеломляющим!
Я не был готов воспринять такое количество шедевров. Это было трудно даже физически. И здесь я находил поддержку знакомого уже и близкого мне Васнецова.
Обойдя несколько залов, возвращался я в полном смятении к Виктору Михайловичу. Сидя в его зале на бархатном малиновом диванчике, я приходил в себя и затем только отправлялся в новые залы, впервые открывая уже известные миру имена.
Знакомясь с великими русскими художниками, я неожиданно открыл для себя новый мир – мир искусства. Он очень отличался от того, что было вокруг, но в то же время он был полон живыми образами людей, природы и предметов. Это странное существование картин в отсутствие авторов, переворачивало во мне представление о жизни и смерти. Оказывается, творение художника способно пережить его. Более того, это и есть высшая цель искусства!
Может быть, в этом параллельном мире нам приоткрывается тайна бессмертия души художника, воплощенная в картине. Как бы то ни было, но изображенный мир оказывается способен остановить мгновение, увековечить время.
Магия Третьяковки оказывала сильное влияние на творческие судьбы многих поколений учившихся в МСХШ. Постоянное присутствие большого количества выдающихся мастеров излучало такую энергию, которая могла сжечь любого, кто приближался слишком близко или подолгу находился в плену этой энергии.
В отличие от искусствоведа, художнику нужно знать столько, сколько он способен реализовать. Поэтому немногие из нас выдержали сильную дозу излучения кумиров и смогли продолжить творческий путь, сохранив при этом свое лицо.
Предвижу ехидную реакцию моих оппонентов: заколодило его на Третьяковке – слаще моркови, похоже, ничего не ел.
Вовсе нет!
Конечно же, я открывал для себя и мировое искусство. Но в открытый мир я уже выходил из своего дома, и мне необходимо было всякий раз туда возвращаться. Таким домом для меня является Третьяковская галерея, которая привлекает не только высокими камертонами, но и загадочной личностью Павла Михайловича Третьякова.
Удивительно не то, что состоятельный человек вдруг решил заняться коллекционированием живописи и сделал это смыслом своей жизни. До сих пор я не могу понять – откуда могла появиться интуиция у человека, далекого от искусства, позволившая ему значительно глубже искушенных в этом людей, ориентироваться в самом сложном, с моей точки зрения, виде творчества. Что помогало этому человеку безошибочно определять национальное значение приобретаемых картин. Ведь задача усложнялась пристрастным отношением к художникам, с которыми приходилось общаться. Значительно легче формировать коллекцию из картин умерших авторов.
Наконец, чем руководствовался Третьяков, соединяя в своей коллекции разнообразные жанры, так не похожих друг на друга художников.
Когда ходишь в очередной раз по галерее, я имею в виду ту ее часть, которую приобретал сам Третьяков, и всматриваешься в полотна, то поражаешься цельности и гармоничности собрания. В то же время из воспоминаний самих художников мы знаем, что они по-разному относились к творчеству друг друга, а порой высказывали Павлу Михайловичу отрицательное отношение к некоторым приобретаемым картинам. Однако Третьяков упрямо двигался к видимой ему одному цели.
Я давно задумывался над тем, что общего в творчестве столь разных художников, составляющих коллекцию, и только недавно понял: всех их объединяет Православное мировосприятие. Именно это восприятие мира определяет русское искусство и только это делает Третьяковскую галерею национальной!
Так же как не существует одного типа художника, не существует и обобщенного, однотипного зрителя. Я никогда не соглашусь с общепринятым мнением о том, что зритель развивается. Скорее он меняется. Ведь когда говорят «развивается», то предполагают, что в результате накапливается информация, происходят позитивные изменения, а мне думается, что именно поэтому зритель лишь меняет эстетические пристрастия. И этот процесс может иметь как положительное, так и отрицательное значение.
Как правило, изменения происходят под воздействием формирования массового вкуса. Психологи знают, что легче ввести в гипнотическое состояние огромную аудиторию, чем одного человека. Мне вспомнился любопытный научный эксперимент, в котором приглашались восемь человек в кабинет, где лежали на столе черный и белый шары. По предварительной договоренности с экспериментатором, семь человек из восьми должны были ввести в заблуждение ничего не подозревавшего восьмого, назвав черный шар белым, а белый – черным. Поразительно, но на вопрос – какого цвета шары, следом за всеми, восьмой назвал белое черным.
Не этой ли потребностью слепо доверять мнению большинства определяется, чаще всего, оценка зрителя того или иного явления в искусстве?
Похоже, искусствоведы, выстраивающие по своему усмотрению иерархию ценностей, используют это странное свойство человека. А учитывая, что между художником и зрителем постоянно находится искусствовед, легко представить, как можно корректировать или менять эстетический вкус общества.
Только тем из любителей искусства, кому посчастливилось избежать этого посредничества, и удалось испытать подлинные чувства.
Да и кому нужна эта любовь на троих?
Помнится, мы беседовали на эту тему с моим старым другом, замечательным русским художником Владимиром Никитовичем Телиным в его мастерской. Нас обоих волновала способность зрителей воспринимать живопись адекватно художнику. Похоже, мы сходились на том, что очень редко случается так, что замысел и исполнение одного до конца могут быть прочувствованы другим. Телин, наделенный тонкой интуицией и образным мышлением, назвал это редкое состояние между тем, кто создает произведение и тем, кто воспринимает «вольтовой дугой». Ведь и в самом деле существует некое силовое поле, которое может зарегистрировать только самый чувствительный прибор – душа человека, посвященного в мир искусства. И роль одаренного зрителя в этом явлении трудно переоценить.
Существование художника без зрителя бессмысленно! Убери одного из двух, и не произойдет «вольтова дуга» искусства, как не бывать ей между верующим художником и неверующим зрителем.
Что же происходит со зрителем, не имеющим духовной опоры, в это смутное время, в оккупированной долларом, разворованной и униженной нашей стране?
Вот уж где раздолье сатане! Все можно!
Свобода! Беспредел! – И он спешит завладеть как можно большим количеством душ. Верным помощником в этом деле является свой «творческий союз».
Художник, поддавшийся сатанинскому искушению, обретает бесовскую жажду искушать зрителя. Чем талантливее художник-антихрист, тем изощреннее способы соблазна.
Я уже говорил, что эффект разрушения притягателен. И вот уже все средства информации, опережая друг друга, превращают этот гибельный процесс в цепную реакцию.
…Мчатся бесы рой зароем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне…
Видать, давнее это наваждение, коли тревожило оно душу Александра Сергеевича Пушкина.
Вы, наверное, заметили, что члены союза антихриста, дабы продемонстрировать сплоченность рядов, свои сборища предпочитают называть не выставками, а акциями.
Недавно показали по телевидению очередную такую акцию. Собравшиеся на нее с жадностью поедали труп Ленина вместе с гробом. Правда, это блюдо было приготовлено из кексов в натуральную величину, а с помощью цветного крема художникам удалось добиться убедительного сходства с мумией. Вот, кстати, пример лукавого реализма.
Я-то думаю, что эта творческая акция мало чем отличается от того, чем увлекался, тоже показанный по телевизору, печально известный вождь одного из африканских государств – каннибал Бокасса. Поедая своих подчиненных, он не страдал желудочными коликами. Когда арестовали этого гурмана, то в его холодильнике обнаружили останки недавно пропавшего министра из его же правительства.
Есть в этом что-то общее, хотя в одном случае трупоедение – это творческая концепция, а в другом – факт жизни; правда, есть и различия – людоед это делал тайно, а авангардисты – на тусовке. А в остальном дело вкуса: кто любит кекс, кто любит мясо… Хотя и с мясом у бесов уже была акция – резали публично и ритуально на своем сборище поросенка.
Ладно бы все это происходило в кошмарном сне, так нет же, явилась ко мне эта реальность в бессонную ночь – теперь лежи, мучайся…
Вот уж что не хотелось бы мне сегодня ночью видеть, так это политические сюжеты. Это слишком неподходящее для бессонницы зрелище, и я тороплюсь убрать со своего экрана все, что связано с политикой.
Я даже открыл для себя формулу: там, где начинается политика – кончается искусство. Хотя, с моей точки зрения, существует определенная связь искусства с политической обстановкой в государстве. История – наука строгая, поэтому я не буду глубоко забираться, а ограничусь нашим столетием.
Но прежде чем я приведу примеры, замечу, что независимо от нашего отношения к традиционному и авангардному искусству, можно отметить определенную закономерность: как только одно направление начинает доминировать, другое превращается в андеграунд и уходит в оппозицию.
А теперь возьмем начало XX века, до Первой мировой войны. Когда Россия находилась на высоком уровне государственного развития, в искусстве царил реализм. Как только в результате поражения в войне и октябрьского переворота 1917 года государство пришло в упадок, ведущее место в искусстве занимает воспевающий революционные перемены авангард 1920-1930-х годов, а реализм изгоняется не только из выставочных залов, но и из художественных учебных заведений.
Сороковые и пятидесятые годы, отмеченные индустриальным строительством и победой во Второй мировой войне, несомненно следует отнести к периоду укрепления государства. Это время связано с доминированием реализма и бескомпромиссной борьбой с формализмом, особый вклад в которую принадлежит искусствоведам.
В шестидесятые началось раскачивание государства, появились диссиденты, закладывается бомба под территориальную целостность: Крым передается Украине и, наконец, происходит переворот во власти. Западники, естественно, называют это время «оттепелью». И этот период отмечается в искусстве многочисленными авангардными выставками, несущими общую концепцию инакомыслия. Еще можно вспомнить чахлое, оттого и недолговечное, хотя и любимое дитя искусствоведов – «суровый стиль».
Шестидесятники с гордостью вспоминают сегодня это время, понимая, что именно оно было прологом к тщательно подготавливаемому крушению государства.
Но, почувствовав опасность, власть делает попытку в семидесятые, восьмидесятые годы укрепить государство. Несмотря на то, что это время упорно называют застоем, следует отметить государственную стабильность, которая исключала его разрушение любыми силовыми методами. В эти годы реалистическое искусство, поддерживаемое государством, еще сохраняло свое привилегированное положение перед многоликим авангардом, уже выходящим из подполья.
Наконец, в девяностые годы – поражение в холодной войне. Распад государства, цинично называемый перестройкой, гражданская война, беженцы, безработица…
Как только рухнуло государство – из всех щелей вылезли наружу и захватили телевидение, радио, театры, кино, выставочные залы такие беспредельные авангардисты, что их «бездарные» предшественники выглядят шалунами. В униженном и разрушенном государстве и реализм стал андеграундом.
Выходит, что приоритет реалистического направления в нашем искусстве приходится на период подъема и стабильности государства. А я верю в возрождение России, которой еще понадобится реализм.
Если эти мои расчеты и предчувствия верны, то произойдет это в первое десятилетие XXI века. Кому-то эти предчувствия не покажутся убедительными. Меня это вовсе не огорчит.
Мы все одинаково далеки от истины – она недоступна миру сему. А доступная нам правда у каждого своя.
Как это ни покажется странным, но я не вижу ничего драматичного в том, что реалистическое искусство осталось невостребованным и не сделалось выразителем всего того, что происходит сегодня в стране. Во-первых, нынешнее общественное сознание замешано на антисоциалистических идеях и аллергия к соцреализму распространяется и на реализм. Во-вторых, парадоксальный язык авангарда точнее и органичнее передает противоречивые и болезненные события наших дней. Что же касается восприятия авангарда, то эстетика, свободная от этики, легко превращая творчество в дьявольскую изобретательность, быстро распространяется по горизонтали, по поверхности сознания и легко усваивается. Но безнравственная эстетика может быть востребована только безнравственным обществом.
Может показаться, что я слишком настойчиво задерживаю внимание на двух противоположных формах выражения. Но для меня это не теоретические рассуждения, а скорее попытка объяснить словами то, что я делаю кистью и почему я это делаю. Для этого мне придется на некоторое время вернуться к реалистическому языку.
Настойчивые попытки многих теоретиков похоронить реализм под обломками соцреализма, безусловно, лукавы. Соцреализм просуществовал ровно столько, сколько и сам социализм. И на самом деле, вряд ли кому сегодня придет в голову писать картину «Ленин в Разливе» или «На III съезде РСДРП».
Но реализм был до социализма и, безусловно, останется после него. А временное изгнание, скорее, пойдет ему на пользу. Потому хотя бы, что реализм наконец вырвался из политических объятий и социальной зависимости; он освободился от принудительного сожительства со зрителем. Это дает возможность реализму стать элитарным.
В выборе между этикой и эстетикой художники православного мировосприятия всегда ставили на первое место этику. Это ничуть не умаляет значения художественной формы. Напротив, именно в русском реалистическом искусстве мы находим очевидные примеры эстетических высот.
Справедливости ради надо сказать, что и соцреализм в лучших своих авторах демонстрировал высокое мастерство. Это, с одной стороны, было возможно благодаря старой школе, а с другой стороны ее сохраняло.
Мало кто из теоретиков отмечает, что наряду с атеистическим искусством соцреализма существовало искусство православного мировосприятия. Теснимый потоком социальных полотен, этот далеко не всеми замечаемый чистый источник жил и в самые суровые времена богоборчества.
Когда искусствоведы клялись в бескорыстной любви к высокоидейному соцреализму, так же как и сейчас к раскрепощенному авангарду, работали художники, исповедующие другую творческую веру, которая требовала не политической смелости, а духовной стойкости.
Оказывается, имитируя искреннюю любовь и преданность к соцреализму на протяжении семидесяти лет, наше искусствоведение тайно питало истинные чувства лишь к авангарду 1920-1930-х годов.
Эти смелые признания, правда, сделанные уже после смерти соцреализма, достигли такого экстаза, что авангард 1920-1930-х годов они называют русским. Выпущено большое количество альбомов под названием «Русский авангард».
Но позвольте, если уж реализм после 1917 года стал именоваться социалистическим, то, конечно же, революционный, богоборческий авангард, смело крушивший национальные традиции, должен называться советским, на худой конец – социалистическим авангардом, но уж никак не русским.
Какое кощунство – присваивать ему имя жертвы.
Да – именно жертвы! Потому, что как раз в 1920-1930-е годы национальная русская культура подверглась самому жестокому разрушению. Ее отрывали от православия, и авангард принимал в этом активное участие.
Это было время суровых испытаний для тех художников, которые интуитивно почувствовали, что спасение русской живописи в сохранении православного мировосприятия.
Когда говорят о жертвах тоталитарного прошлого, то почему-то пытаются внушить, что больше всех в искусстве пострадал авангард. Тут же появляется очередной красочный альбом «Спасенный авангард». А наш доверчивый сердобольный народ, привыкший верить всему напечатанному, а тем более сказанному с экрана телевизора, и впрямь поверил и принял богоборцев за великомучеников. Разве это не напоминает лукавую попытку преподнести Троцкого, Бухарина, Радека, Тухачевского, Зиновьева главными жертвами революции.
Такими же революционными комиссарами от культуры, призванными разрушить традиции русской культуры, были идеологи авангарда. С этой миссией они рассылались по всем городам и весям, по всем художественным заведениям России.
Как тут было выжить искусству, воспитанному еще в императорской академии, искусству с дворянским прошлым?
Поэтому я считаю, что подлинной жертвой, преследуемой с одной стороны авангардом, с другой – соцреализмом, была русская живопись, оберегавшая вековые традиции и служившая не временному, а вечному.
Но русская живопись выжила, потому что спасла ее вера православная и то обстоятельство, что два хищника не хотели делить добычу и так увлеклись схваткой, что забыли о жертве.
А может, все это так видится мне только ночью, а днем окажется по-другому?
– Странная ночь.
– Где уж тут уснуть?
– Такие страсти, как бы кого не разбудить!
– Дай-ка я выключу этот компьютер, полежу немного, отдохну…
– Редкая тишина для города. Только часы бесстрастно отмеряют спокойный ритм ночи. Интересно, сколько сейчас на них: три или четыре часа.
– Не могу понять тех, кто мучается бессонницей. Кажется, лежи себе, мысленно нажимая кнопки пульта дистанционного управления, выбирай любую из бесчисленных программ – смотри и рассуждай…
– Нажму-ка я снова какую-нибудь наугад…
На Западе говорят: время – деньги, то есть тот, кто обратил большое количество времени в деньги – тот и богаче. А на Востоке время оценивается по-иному. Там богаче тот, кто имеет больше времени, свободного от зарабатывания денег.
По счастью у России многое от Востока. Но, в то же время, мы и не Восток. Россия – самостоятельная часть света. На всем ее обширном пространстве в бочках не только квасят капусту и солят огурцы, но и сидят диогены. И уж будьте уверены – ни в одной из них вы не найдете западника. Может потому, что мы едим соленые огурцы, а не маринованные?
Привела меня хворь к китайскому врачу. Это была маленькая пожилая китаянка с добрыми карими глазами на широком и смуглом лице. Она уже несколько лет врачует в России, но вовсе не понимает и уж тем более не говорит по-русски. Поэтому мы общались через переводчика, интеллигентного узбека по имени Максуд. Максуд окончил один из московских институтов и, вероятно, сам увлекался тибетской медициной. Когда я рассказывал ему о своих ощущениях, связанных с заболеванием, у меня сложилось такое мнение, что он переводит китаянке лишь небольшую часть.
Постепенно наша беседа приняла философский характер, и Максуд, как бы забыв о Лау Ши, так звали китаянку, принялся рассказывать о буддизме и о том, как тесно переплетаются в восточной медицине духовный мир с телесным.
Мне ничего не оставалось, как признать, что русская духовная мысль существует совершенно отдельно от тела. И наша медицина не претендует на душу. Я подумал: может быть, это различие и позволяет нашим диогенам, неотягощенным заботами о теле, свободно парить в духовном космосе и философствовать, не испытывая гравитации.
Видно, этой ночью не отдохнет моя душа от тела, но редкую возможность поразмышлять, попотеть мозгами, я не променял бы на самый фантастический сон. Сны видят все, а некоторые пытаются постичь их тайный смысл, проецируя на реальную жизнь.
Наверное, я неисправимый реалист, коли даже ночью предпочитаю праздному полету фантазии работу сознания. «Бог – реалист, а Люцифер – романтик», – нахожу я поддержку своего выбора в мудром определении игумена Иннокентия.
Сегодня время романтиков, время ничем не ограниченной свободы.
В преддверии этой свободы, обернувшейся нравственным беспределом, один из самых чутких к русской душе писателей – Валентин Распутин – сказал: «Если Россия задерет юбку – мир содрогнется…». И мир содрогнулся.
На раскручивающийся маховик русской свободы, как и положено, действуют две силы: центробежная и центростремительная. Они противоположно направлены. Одна из них – центробежная, разбрасывающая, направлена от центра; другая – центростремительная – к центру.
Это лишь образное сравнение, но раз уж я поделил творчество на две несовместимые части, то позволю себе отнести романтиков к центробежной силе, рвущейся от центра, от Бога, в разные стороны. Это порождает множественность направлений, многовариантность, многообразие, то есть – многобожие или язычество. В этом же направлении находится и атеистическое безобразие.
А для верующих реалистов свойственна центростремительная сила, направленная к единому центру, к Богу, что определяет единообразие, единобожие.
Несовместимость этих двух сил, как и их существование, подтверждается противоположным пониманием свободы. Если для одних свобода выше морали, то для других самая большая свобода – это несвобода от Бога.
В единообразии ортодоксальная свобода православного художника.
Отсюда становится понятным его осознанный консерватизм в отношении к форме выражения, к языку. Мне кажется упрощением называть искусство по его языку – традиционным. Скорее это ортодоксальное искусство. Оно отличается от традиционного духовным видением и умением различать границы между добром и злом. В отличие от телесного (физического) зрения, которое беспрепятственно соединяет художника со зрителем, не требуя особых усилий ни у того, ни у другого, духовное видение дано не всем. Но ведь только духовная очевидность позволяет нам назвать красоту божественной и дает веру в ее спасительную миссию.
Отношение к Богу определяет выбор одного из двух направлений искусства, в которых помимо разного понимания свободы совершенно разное отношение ко времени, к национальным традициям, к языку и, наконец, – к изображаемому.
Глядя на картину, мало кто задумывается над тем, что она обладает определенной энергией, которую вкладывает художник. Сила ее зависит от таланта, а созидательная это энергия или разрушительная – зависит от отношения к Богу.
Ошибается тот, кто думает, что наличие таланта делает любое произведение непорочным. Талант дается одновременно со свободой выбора. Но, к сожалению, слишком часто дьявольская центробежная сила увлекает и очень талантливых художников. В таких случаях зло делается привлекательным, однако, чем талантливее автор, тем сильнее разрушительная сила его произведений.
Это важно знать не только доверчивому зрителю, но особенно тем, кто приобретает живопись. Ведь постоянное общение с разрушительной энергией не проходит бесследно.
Я не склонен к мистификации, но убежден, что картина таит в себе значительно большую энергетику, чем заряженный экстрасенсом по телевизору стакан воды. А уж если говорить о медитации, то творчество – это самая очевидная форма медитации. Но эту энергию искусства может зафиксировать только один прибор – душа.
Чем хороша для меня эта ночь? Тем, быть может, что мои размышления постоянно сопровождаются неожиданными видеосюжетами. Их накапливается с годами множество, но все нет времени посмотреть.
Вот неожиданно в зимнюю темную ночь ворвался зеленый солнечный день, и я оказался в каком-то удивительном саду. Узкая дорожка петляет в тени молодых плодоносящих деревьев. Каждый метр этого небольшого сада встречает новым видом растений и цветов. В зеленый шелест листьев вплетаются чудные звуки подмосковного лета: серебристое стрекотание кузнечиков, жужжание пчел, стрекоз и перепевы птиц.
Рукотворную красоту этого маленького Эдема создает не только большое количество экзотических растений, но и искусственный прудик – аквариум, усердно выложенный камнями, в котором плавали золотые рыбки…
Лучшего сна не пожелаешь! Но ведь я не сплю, значит, этот сад я где-то уже видел…
Конечно, он мне знаком. Я вспомнил его – это же садовый участок нашей давней знакомой Елизаветы Андреевны. Любителей фокстерьеров не так много. И до того, как наши ребята Антон и Оля научились сами выщипывать Брума, мы обращались за помощью к опытной во многих собачьих делах Лизе.
Маленький клочок земли они с мужем превратили в ботанический сад. Больше всего меня поразила рябина, на которой одновременно висели яблоки, груши, черноплодная и красная рябина. Этот эксперимент вызвал у меня смешанные чувства. Было в нем нечто сюрреалистическое – как если бы я увидел кошку с собачьей головой. Может быть, моя реакция была вызвана нетерпимым отношением ко всякого рода извращениям. Лишь позже, читая Новый Завет, нашел я в Святом Благовествовании от Луки притчу Иисуса Христа, в которой говорилось: «…всякое дерево познается по плоду своему; потому что не собирают смокв с терновника, и не снимают винограда с кустарника». Выходит, не богоугодное это дело – растить на рябине грушу.
Порой русское искусство сравнивают с могучим деревом, которое глубоко уходит корнями в отечественную историю и устремлено своим стволом ввысь. Но со временем на его многочисленных ветвях прижились инородные плоды.
По каким же плодам познается русское искусство?
Неужто по тем, которые на нем паразитируют?
Похоже, именно такие плоды выдаются сегодня за лучшее на древе русского искусства. Но кто же это определяет, в чьих руках находится шкала ценностей?
Вот здесь-то и произошло самое драматичное в нашем искусстве. У нас похитили шкалу ценностей. Ею овладели те, кому отвратительно само понятие – национальная культура, кто пытается лишить ее души – православного мировосприятия.
Создавая галерею русской живописи, Третьяков хорошо понимал эту опасность и не прислушивался к мнению атеистов и западников. Он покупал картины, но они не были для него товаром. А нынешние артбизнесмены, превратившие искусство в товар, цинично используют самый универсальный инструмент мира сего – деньги, с помощью которых формируют систему ценностей и управляют ею.
Но если мы верим в возрождение России, то прежде всего нам необходимо решать самим – что для нас представляет наибольшие национальные ценности. В противном случае русских художников ждет участь коренных жителей Америки.
Впрочем, это уже область государственных интересов.
Если бы меня спросили: какая картина по духовной высоте, по чистоте языка, философской глубине и поэтической проникновенности олицетворяет собой русскую живопись, я бы, пожалуй, назвал картину Саврасова «Грачи прилетели». Это великая картина! Она содержательнее многих жанровых полотен, обремененных сложной литературной драматургией. В ней отсутствует частый соблазн пейзажиста изобразить эффектное состояние природы, красивое время года или стремление привлечь зрителя иллюзорным мастерством. Однако в этом шедевре мирового искусства есть нечто большее, это картина-раздумье, в ней есть то, что можно увидеть только духовным зрением.
Все великое кажется простым.
Но не сразу, да и не всем открывается бережно упрятанная от поверхностного взгляда в глубинных планах тайна искусства, которая, по словам Ильина, делает художника духовным ясновидцем.
Это больше чем живопись потому, что в саврасовских грачах зримо присутствует поэзия, музыка и философия.
Это изобразительная форма исповеди, покаяния и выражения любви к Родине!
Я думаю – русская пейзажная живопись открыла для себя в этом жанре возможность выражать самые глубокие чувства и размышлять.
Через природу, которой мы склонны более всего доверять, художник находит самую ненавязчивую, самую тонкую форму выражения своего мировоззрения.
Пожалуй, впервые этой ночью я признаюсь себе в том, что пейзаж для меня – это ничто иное как философская живопись. Но философия художника существенно отличается от научной, ибо она основывается на созерцании, ее логикой является интуиция, а целью – творческий поиск и формулирование гармонии.

Откуда-то издалека послышался колокольный звон… Его неземной волнующий голос уносился далеко за стены Борисоглебского монастыря и терялся в кулисах окружающих его лесов.
Мы собрались в самом центре монастыря перед звонницей. Нас много, и со всех сторон к нам идут люди с цветами. Этот праздничный звон, множество цветов и приветливые взгляды предназначены нам – участникам выставки «Русская живопись».
Нет лучшего приюта для православного человека, чем монастырь, и нет сегодня лучшего убежища для художников православного мировосприятия, чем кельи монастыря.
В жизни все не случайно… И, может быть, выставка в преддверии возвращения монахов в свою обитель – это наше покаяние.
Еще висел в воздухе дрожащий густой бас самого большого колокола. А зрители уже потянулись в прохладные своды казначейского корпуса в нетерпеливом предчувствии встречи с искусством, которое могло бы стать естественным продолжением их душевного состояния и зримым его выражением. Как организатор выставки я волновался больше всех. После яркого солнечного света помещение, где висела живопись, мне казалось слишком темным. Но когда все залы заполнились людьми – стало совсем тепло и светло.
Самое большое счастье для художника – найти своего зрителя. А самая большая награда – стать свидетелем рождения «вольтовой дуги» между твоей живописью и твоим зрителем. Все остальное сливалось в какое-то общее возбужденное, многоголосое и пестрое действие, которое, уже независимо от тебя, жило своей жизнью, и которое постепенно удалялось, удалялось и затихало…
Каким-то образом я остаюсь один в полной тишине, на высокой колокольне…
Только легкий ветер скользит по окружающим меня колоколам и я испытываю внезапную легкость и ощущение полета…

…Меня разбудил резкий улюлюкающий звук автомобильной сигнализации, разносящий по всей округе тревогу. Я с трудом пришел в себя после панического пробуждения. Этот тревожный звук стал знаком сегодняшнего дня.
Остались в моей памяти знаки и иных времен: ранние заводские гудки, протяжные сирены воздушной тревоги и трамвайные звонки…
Что же такое – время?
И почему прошлое нам непременно кажется милее настоящего?
А настоящее улюлюкает за окном, неумолимо напоминая о себе и заставляя жить по непонятным и чуждым мне правилам виртуальной реальности жизни.
Короткий сон не успел стереть видений прошедшей ночи. Я беру лежащую рядом книгу Ивана Александровича Ильина и, прежде чем ее закрыть, прочитываю несколько строк:
«…О эти годы, годы распада, бессилия и стона… Годы соблазна и стыда… восстания и отрезвляющей расплаты… и героического умирания лучших сынов… Нам ли не смутиться? Нам ли не пасть духом? И когда же конец испытанию? И куда ведешь Ты нас, Ангел Божий?»

Эту осень я ждал[3 - Опубликовано: Любитель природы. Экологический сборник, 2001.]
Я и прежде испытывал особые чувства при первых признаках осени. С одной стороны, было жаль уходящего лета, а с другой – приближалась пора какого-то особого творческого волнения, которое проявляется у меня только с наступлением осени. И не то, чтобы хотелось схватить этюдник и побыстрее отправиться писать, отыскивая наиболее эффектные осенние мотивы, скорее привлекала возможность погрузиться в состояние творческого раздумья и тишины, разлитых в самом осеннем воздухе. Это время года отличается от других не только ярко окрашенным цветом. Своим пышным увяданием осень всякий раз напоминает нам о неминуемом конце и вместе с тем показывает, как торжественно красив этот прощальный период жизни.
Кажется, что мы наблюдаем со стороны увядание природы, но и в жизни человека наступает своя осень, своя зрелость, увядание и неминуемый уход. Правда, природа, в отличие от человека, умирает величественно и молча. Природа равнодушна к человеческим страстям, к нашим призрачным ценностям. И кто тут прав – береза, которая сегодня выглядит так же, как при царе или советской власти, или человек, выстраивающий свои правила жизни, свою систему ценностей и свое представление о временном и вечном? Конечно, березе безразлично, что это последняя осень двадцатого столетия, но люди так много говорят о конце века, и даже тысячелетия, что невольно придаешь этой осени особое значение.
Вот и беги после этого на этюды, как ни в чем не бывало! Во-первых, на эту осень приходится осень моей жизни, а во-вторых, помимо желтых листьев, в России льется кровь, гибнет подводная лодка «Курск», горит Останкинская башня, испытывает унижение от нищенской жизни подавляющее большинство порядочных людей страны, не находя применения своим рукам, головам, таланту, в то время, как жируют лиходеи и жулики всех мастей.
Чем больше об этом думаешь, тем дальше хочется отодвинуть этюдник.
Почему меня все это волнует, а березе – все равно?
А может, она права? Может быть, людские страсти уводят от главного – от правильного понимания смысла жизни? Ведь в основе всех человеческих трагедий – ошибка в выборе ценностей.
Значит, природа права в своем равнодушии к нам…
Пока одно полушарие моего мозга ищет ответ на им же поставленный вопрос, другое руководит рациональными действиями по подготовке к работе.
Наверное, у каждого художника существует свой ритуал, который он боится нарушить. По существу этот ритуал и является началом творческого процесса.
Задолго до того, как кисть прикоснется к холсту, мне необходимо преодолеть дистанцию между отдельно существующими красками, кистями, холстом и собою. Чтобы грунтованный холст перестал быть просто материей, натянутой на подрамник, я непременно проклеиваю его хорошим рыбьим клеем и тонирую, придавая широкой щетинной кистью живую поверхность. С этого момента холст перестает быть плоскостью, а становится для меня пространством.
Особое место в этом ритуале занимает палитра. Выдавливая из тюбиков краски на отполированную годами ее поверхность, я испытываю тревожное удовольствие от красоты и многообразия этих красок и от предстоящего соприкосновения с ними. Есть среди них и любимые, которые я не всегда выдавливаю, но которые непременно должны лежать в этюднике.
Более всего я не люблю новые кисти, поэтому отбираю только хорошо обработанные. Со стороны такие кисти могут показаться изрядно потертыми.
Конечно, у каждого мастера есть свои секреты. Есть они и у меня. Но я не стану о них говорить вовсе не из опасения, что кто-то ими воспользуется, а от того, что они никому не могут принести пользы, кроме меня, ибо каждый художник их открывает для себя сам.
С возрастом я расстался с привычкой бродить с этюдником в надежде отыскать подходящее место.
Все мои места я приглядел заранее. Конечно, пейзаж постоянно меняется в зависимости от времени года, погоды и освещения, но за многие годы я так изучил Борисоглеб, что легко себе представляю, как выглядит то или иное место в разное время дня.
Эту осень я ждал. Так получилось, что последние двадцать лет каждое лето мы проводили в Борисоглебе, поэтому большая часть работ – это рассказ о лете. Правда, для искусства не имеет значения, какое время года изображено – важно, как это сделано. Но, перебирая работы в мастерской или делая экспозицию на выставке, вдруг обнаруживаешь преобладание зеленых работ. Тогда понимаешь, что, решив одну творческую задачу, необходимо ставить следующую.
Этим летом мне не хотелось писать пышную зелень. После утомительной московской зимы я наслаждался теплом и попросту отдыхал, ожидая начала осени. Впрочем, раз уж я заговорил об отдыхе, то замечу, что работа художника состоит не только в вождении кистью по холсту. Она происходит постоянно и значительной ее частью является созерцание. Думаю, что и писатель берется за перо или садится за печатную машинку лишь после того, как произведение сформулировалось, созрело внутри его. В этом смысле видимая часть работы художника – это не что иное, как рождение – появление на свет замысла.
Впрочем, если уж я решил поделиться с читателем своими размышлениями, хочу напомнить, что я не пытаюсь говорить от имени всех художников.
Дело в том, что обычно творческую кухню художника озвучивают искусствоведы. Мне доводилось слушать их рассказы на лекциях по истории искусства в студенческую пору, на обсуждениях выставок, читать многочисленные монографии о художниках, не раз приходилось читать и о себе. И всякий раз меня коробило от несовпадения того, что я слышу и что вижу. Восприятию живописи мешали как высокопарные высказывания, имитирующие эмоции, так и «патологоанатомические» попытки подвергнуть научному анализу творчество.
Я возмущался до тех пор, пока не понял, что искусствоведение – это самостоятельный вид деятельности – он существует как гриб на березе, он может быть полезен и даже кому-то нужен, но не березе.
Если художник не знает сам, что и как ему делать, то ему уже никто не поможет.
Поэтому с некоторых пор я рассматриваю всякий наукообразный текст об изобразительном искусстве как сурдоперевод для слепых. Потому что для зрячих вполне достаточно видеть картину, а слушать или читать о том, что не видишь – бессмысленно. И хоть в нашей среде бытует поговорка, согласно которой художник как собака: все понимает, но говорить не умеет, общение с самым немногословным автором понравившейся картины гораздо интереснее, чем с красноречивым посредником.
Листья еще не пожелтели, но приход осени для меня начинается с того момента, как обозначилась разница в цвете листвы деревьев и кустарника. Окрашенные летом в один зеленый цвет, они вдруг приобретают свой неповторимый оттенок. Это делает пейзаж утонченно живописным.
Все лето, гуляя с моей внучкой Ксюшей по Борисоглебу, я проделывал замысловатый маршрут, чтобы навестить места, которые припас на осень.
В мой ритуал входит отыскивание таких точек, которые никто, кроме меня, не находит.
Наконец наступает долгожданное осеннее затишье. Школа поглотила многочисленную борисоглебскую ребятню. Уехали в Москву и наши ребята: Антон, Оля и Ксения.
Я вышел за калитку и направился самым коротким путем к своему месту. Холст нужного формата непременно в левой руке, а довольно тяжелый этюдник – в правой. Антон давно уже предлагал мне приделать ремень на этюдник, что, несомненно, облегчило бы его транспортировку и освободило бы руку. Но я так не люблю и просто боюсь менять что-либо связанное с работой, что предпочитаю привычку удобствам. Помню, лет двадцать пять назад, когда у нас еще не было дома в Борисоглебе, мы писали с нашим другом Славой Забелиным в Ростове Великом. Тогда он говорил, что любит, всякий раз выезжая на этюды, покупать новый этюдник. Сейчас он с тоской вспоминает об этом, когда мы говорим о невероятных сегодняшних ценах на художественные принадлежности.
А я привык к своему старому этюднику. За сорок лет где только мы с ним не побывали: на целине, в Арктике, в Севастополе, в Германии, в Гвинее-Биссау, на Чукотке, на Камчатке и во многих других местах. Мне приятно ощущать его тяжесть, а несу я его в правой руке потому, что левша и берегу левую.
Монастырь расположен на самом высоком месте Борисоглеба. Я спускаюсь вдоль монастырской стены, скрывающейся за плотным рядом лип, зелень которых уже приобрела золотистую прозрачность. Подвижные сентябрьские облака, то громоздясь друг на друга, то разбегаясь – чтобы на мгновенье показать голубизну неба, образуют причудливые небесные картины.
Сегодня красивый день. Я тороплюсь. Мое место уже недалеко – оно прячется за огородами, спускающимися к болоту. Узкая тропинка, изрытая острыми козьими копытцами, виляет между кочками вдоль серебристых, покосившихся заборов разного калибра. Эти заборы уступами ограждают огороды, потому что их границы определяло болото. Такая асимметричность и неровность – характерная черта нашего пейзажа.
Самым трудным для меня в работе бывает начало. Кажется, все привычно – краски на палитре, кисти в руке и чистый холст. А вот живая картина перед глазами, образ, который ты собираешься создать, вселяет такое волнение, что на какое-то время – замираешь. Нечто подобное, возможно, испытывает человек перед прыжком в воду с большой высоты, а может, наоборот – перед прыжком вверх, в попытке преодолеть рекордную высоту. Не уверен, что это самое подходящее сравнение, но знаю, что лучше всего в это время находиться наедине.
Наконец, ты словно отталкиваешься и летишь… И неважно – вверх или вниз, волнение осталось позади – начинается полет, начинается работа… Теперь все зависит от Бога. И нет в это время ничего важнее и прекраснее того, что ты делаешь. Все внимание, все мысли и чувства сосредоточены на небольшом пространстве холста. И кажется, что ты преодолел тяготение Земли, что находишься в состоянии невесомости. Эта иллюзия не покидает тебя до конца работы. Самое удивительное, что мимо места, где я испытываю все эти волнения, равнодушно проходят люди и никого оно не останавливает и не привлекает красотой. А у тех, кто увидел художника, этот выбор вызывает недоумение: что он здесь нашел? Зато потом, когда они видят это место в моем изображении – находят эту красоту в картине.
Выходит, художник находит красоту в жизни и мучается от бессилия передать всю ее полноту, а зритель видит совершенство красоты в искусстве.
Что же привлекло меня в этом пейзаже? Наверное то, что я нашел для себя еще одну узловую точку, позволившую продолжить борисоглебскую летопись.
Вот уже больше двадцати лет я пишу Борисоглеб. Это не этюды и не просто пейзажи. Это картины-раздумье. В них через пейзаж я пытаюсь передать неповторимую красоту этой земли, а также неуловимую интонацию своего времени.
Легкий сентябрьский ветер еще не торопится срывать листву. Он затеял веселую игру с облаками и так увлекся этой игрой, что не оставил на небе ни одного неподвижного уголка. Постоянно меняющие свою форму облака, словно нити крупного жемчуга, рядами нависали друг над другом, образуя многоярусное небесное ожерелье, которое постоянно меняло оттенки и бесшумно передвигалось с севера на юг.
Движение неба определялось привычной неподвижностью монастыря. В его величественный силуэт вплетались живые кружева берез, лип, елей и кленов, делая этот силуэт не только ажурным, но и легко узнаваемым – борисоглебским. Вдоль монастыря и значительно ниже тянулись улицы с хаотично расселенными домами, фасады которых смотрели в его сторону. От меня были видны лишь темно-серые бревенчатые стены домов с открытыми дворами и сараями, выходившими в сады и огороды, которые спускались лоскутными одеялами вниз.
Настоявшиеся за лето запахи трав хорошо сохранялись во влажном воздухе низины.
Все неподвижные детали пейзажа объединяла и оживляла природа. Она и была его основным украшением и признаком наступившей осени. Живописная привлекательность этого лета заключалась в многообразии оттенков зеленого цвета. Начиная от нежной зелени травы у меня под ногами, до самых монастырских стен зеленый цвет менял свои оттенки с такой изысканностью, что я с трудом успевал за ними уследить.
Существенной деталью пейзажа были заборы. Более того, лабиринт заборов был его передним планом. Конечно, мне ничего не стоило отказаться от этого сомнительного украшения. Место было малолюдное и никто не уличил бы в отклонении от правды жизни. Но тут я должен признаться в своем особом отношении к заборам. Я люблю заборы.
Художники со мною, наверное, согласятся в том, что писать заборы очень трудно. Но и в эстетическом плане они привлекают меня своим ритмом, пластикой и светом. Умело используя эту деталь, можно выстраивать интересные композиционные конструкции. Кроме того, забор – это характерная деталь провинциального пейзажа.
Совершенно неожиданно я обнаружил, что почти во всех моих борисоглебских работах, в том или ином виде, присутствует забор… Прежде я не замечал этого и никогда не стремился специально его изображать – это происходило независимо от моего желания.
А может быть, заборы имеют какое-то особое значение в моей жизни и в моем творчестве?
В житейском плане забор символизирует границы собственности. Даже в советское время, когда ничтожность частной собственности ограничивалась зубной щеткой, забор был условной границей, защищавшей какую-то территорию. В Москве до войны и в послевоенное время, на которое пришлось мое детство, большинство дворов были огорожены. Жильцы домов, образующих замкнутое пространство, чувствовали себя защищенными, и мы, дети, находились под постоянным наблюдением родительских глаз. Чужой человек, появившийся во дворе, не мог остаться незамеченным. Были дворы без заборов, но их было мало и они пренебрежительно назывались проходными. Эти дворы пользовались дурной репутацией, в них было опасно появляться, там могли побить или ограбить.
Сегодня, когда я оказываюсь в своем бывшем Третьем Троицком переулке, где единственным воспоминанием о детстве остался дом Виктора Михайловича Васнецова, одиноко стоящий среди чужеродных бетонных многоэтажек, меня охватывает такая печаль, что я стараюсь поскорее покинуть это ставшее чужим пространство.
Время разрушило наши заборы и изменило привычные масштабы.
Заборы бывают разными. Самый длинный забор – китайская стена. Монастырская стена – это тоже забор. На многих моих картинах стены Борисоглебского монастыря – главное действующее лицо.
Но есть и плохие заборы и стены, которые разделяют народы, разлучают и изолируют людей. О них я не буду вспоминать и такие заборы мне не хочется рисовать.
Прежде, чем вернуться от размышлений о заборах к моему пейзажу, замечу, что существуют невидимые заборы и границы, но об этом несколько позже…
Ощущение невесомости, которое испытываешь в самом начале работы, незаметно переходит в другое состояние. Это состояние, когда перестаешь ощущать время. Оно то ли останавливается, то ли наоборот – стремительно летит.
Я не заметил, как пролетели четыре часа. Когда солнце скрыто облаками, дневное состояние почти не меняется до сумерек. И хотя эти условия почти идеальны для живописи – в мои планы не входило завершение работы за один день. Если позволит погода, то чтобы осуществить задуманное, мне понадобится дней семь. Похоже, я выбрал тихое место – никто не отвлекает, да и кому придет в голову без нужды бродить по узкой извилистой тропинке на окраине Борисоглеба. Разве что кто-то пройдет с лопатой в огород или старушка с козами, которые увидев меня, остановятся, приглядятся и, не поняв, что я здесь затеял, на всякий случай зададут стрекача.
Первые дни погода позволяла мне работать по многу часов. Но если я мог не торопясь разбираться с деревьями, заборами и домами, то постоянно меняющееся небо держало в напряжении и заставляло торопиться. Оно с самого начала было таким, как мне надо, и я боялся его упустить. Облачное небо никогда не повторяется – его необходимо писать за один раз. Лишь после того, как я справился с этой задачей, работа пошла в более спокойном темпе. Очевидно, умение менять ритм в работе предостерегает ее от монотонности.
Редко бывает, чтобы за время работы на улице никто не подошел. Нельзя сказать, что это мне нравится, но за многие годы я привык, и если это происходит не в тот момент, когда приступаешь к работе, то короткий перерыв может быть даже на пользу. Поэтому когда наша соседка тетя Женя, которая носит Ксюше козье молоко, меня обнаружила, проходя со своими козами, пришлось сделать перерыв. Это вовсе не помешало, а ее реакция на картину была неожиданной:
– Вы как будто гладью вышиваете, – прокомментировала она. Такое сравнение я слышал впервые. А самая смелая коза, попробовав на вкус этюдник, потеряла ко мне интерес.
Так не бывает, чтобы все было хорошо. Более того, хорошие условия работы художника на открытом воздухе, на природе – это скорее исключение из правил. Если погода безоблачная, солнечная – мешает солнце. Можно, конечно, спрятаться от него под специальным зонтом, но носить с собою огромный двухслойный зонт, который, помимо тяжести, норовит улететь, когда его раскроешь, не хочется. А вот зонт от дождя осенью необходим. Стоило мне об этом забыть, как неведомо откуда налетела безобидная тучка и посыпал мелкий дождь. Вначале, словно из пульверизатора, он опрыскивает палитру. Затем, если тебе этого недостаточно и ты пытаешься дописать какую-то деталь, он принимается за холст. Потыкав по инерции мокрой кистью по провисшему холсту, ты в отчаянии прерываешь работу. Только все собрал – дождь прекратился. Но едва ты справился с мокрой палитрой и дождался, когда подсохнет и подтянется холст – снова заработал пульверизатор. Похоже, эту игру с художником природа затевает с целью проверки его на преданность своему ремеслу.
В последний день работы мне пришлось все же совершить поступок, который не сможет остаться незамеченным. Дело в том, что несколькими годами раньше разбрелась по свету, а точнее сказать, по Ярославской округе, небольшая книжка, в которой были помещены репродукции картин о Борисоглебе, написанных мною, моей женой Финогеновой Младой Константиновной и нашим сыном Антоном. Так случилось, что мне пришлось написать к ней текст, в котором я счел нужным объяснить, почему назвал эту книгу – «Изумрудные купола». Многие годы купола Сергиевской надвратной церкви, а также и Сретенской, красили в зеленый цвет. Конечно, это была обычная зеленая краска, которая в свежем виде не была привлекательна, но со временем она преображалась и что-то делало ее цвет изысканно тонким – драгоценным. Всякий раз, когда мне доводилось писать купола, я наслаждался этим цветом, находя его изумрудным.
После реставрации Сергиевской церкви моим товарищем Александром Рыбниковым, в результате которой он вернул храму закомары (это когда стены завершаются у кровли не просто ровной линией, а арками) и позакомарную кровлю – купола стали серебряными. С точки зрения реставрации, это, конечно, хорошо, да и нельзя же было оставлять ржавыми купола рядом с новой оцинкованной кровлей – слишком резкий контраст. Но художнику не угодишь. Он и свежевыбеленную, отреставрированную стену не торопится писать – ждет, когда время ее состарит, сделает живописной.
Воспользовавшись тем, что рядом никого нет, и мне не грозит публичный скандал, я вместо серебряных куполов Сергиевской церкви написал изумрудные. Эта неточность со временем забудется, а для картины такое изменение к лучшему, ведь в живописи действуют свои законы.
Едва я закончил работу над этим пейзажем, как погода изменилась. Холодный порывистый ветер терзал облака, обрушивался на землю, демонстрируя дурной характер осени. Казалось, уже никогда не будет тепло. Но где-то вверху, за темными тучами, за белыми облаками, в невидимой синеве неба светило солнце.
Оно отыскивало разрывы в многослойных низких облаках и успевало осветить лишь небольшие уголки земли. Но то, что попадало под луч этого небесного прожектора, обретало божественную красоту.
В такие дни становилось очевидным, что осень это не только меланхолия бесшумно опадающих желтых листьев, но и бурное движение, игра света и смятение чувств.
Прикрываясь от холодного ветра поднятым воротником, я направился навестить еще одно заветное место. Пройдя по самой оживленной улице, которая пересекает весь Борисоглеб, до большого моста через Устье, я увидел справа, на месте бывшей свалки, тщательно выровненную насыпь. Многие годы с помощью этой свалки борисоглебцы избавлялись от старого заболоченного рукава реки и теперь было решено обустроить на этом месте рынок. Что-то подтолкнуло меня пройти по новой площадке. Может быть то, что скоро здесь будет многолюдно, появится забор, а может быть, и павильоны, и мне не захочется сюда приходить. Я шел по насыпи, глядя по сторонам, не находя для себя ничего привлекательного, и в тот момент, когда собрался возвращаться, солнце внезапно вырвало из довольно хаотичного пейзажа чем-то привлекший меня уголок. Яркий свет, пробившийся сквозь облака, скользил по крыше каменного двухэтажного дома старой постройки и, освещая контражуром высокую липу возле дома, тополя и березы, останавливался на вымытой коротким дождем яркой зелени огорода. Высокие упругие листья кормовой свеклы просвечивали насквозь.
Я понимал, что это кратковременный эффект и что писать против яркого света трудно. Но я и не собирался подобно фотоаппарату фиксировать этот эффект. Меня захватила новая тема.
Нельзя было терять ни минуты. Как правило, в такие моменты не оказывается под рукой этюдника. Пришлось спешно возвращаться домой. По дороге я старался настроить себя на совершенно другой подход к работе, другой темп. Вместе с тем, я не люблю хлесткую и внешне темпераментную живопись. Как правило, такая живопись поверхностна. По-моему, все напряжение и темперамент должны быть внутри.
Конечно, когда я вернулся с холстом, солнца на этом месте уже не было. Но автоматически расставив этюдник и начав компоновать, я почему-то был уверен, что нужное мне освещение будет повторяться. И, действительно, солнце пробивалось сквозь тучи так часто, как мне хотелось. Это позволило в первый день уловить главное, что привлекло меня в этом пейзаже.
Насколько замерз, я почувствовал только тогда, когда окоченевшими пальцами принялся собирать свое хозяйство. Годами отработанная процедура складывания этюдника обычно происходила с быстротой и четкостью смены караула у Мавзолея. Схожесть придавали металлические щелчки при складывании штыкообразных ног этюдника. Пальцы, словно чужие, не подчинялись команде головы. Ноги тоже вели себя странно – половину пути к дому я прошел будто на протезах. Но желал я в этот момент только одного – чтобы завтра повторилась эта неприветливая погода.
Конечно, можно было бы продолжить работу от себя в мастерской, полагаясь на зрительную память и опыт, тем более, что я все уже поставил на свои места: скомпоновал, успел взять цветовые отношения, как говорят живописцы – раскрыл холст. Но никакая зрительная память или фантазия художника не сравнятся с цветовой фантазией природы. Реакция художника на жизнь незаменима.
Впрочем, это касается только реалистического искусства. По моему мнению, приверженность реализму – это не что иное, как признание приоритета красоты реального мира над миром фантазий. Иными словами, реалистическое искусство свидетельствует о том, что фантазия Бога выше любой фантазии художника.
Похоже, утру следующего дня радовался только я. Северный ветер и не думал утихать. На этот раз я оделся потеплее. Чтобы ветер не опрокинул этюдник, я широко расставил три его ноги и надежно закрепил парус холста. Мне казалось, что вязаная шапка, почти скрывавшая лицо, и поднятый воротник не только защищали от ветра, но и делали меня неузнаваемым и защищали от проходивших вдалеке людей. Со многими борисоглебцами я знаком и если бы пришлось только здороваться, это бы постоянно отвлекало. К счастью, плохая погода и большое расстояние, а может быть, и мой неприступный вид препятствовали общению.
Кому-то эти подробности покажутся несущественными, но я хочу, чтобы зритель знал, что художник, работающий на улице, – это самое несчастное создание. Помимо природных помех, каждый считает возможным утолить свое любопытство – подойти и посмотреть. Большинство же считает нужным вступить в диалог, а некоторым кажется, что их совет необходим.
С чем бы я сравнил работу художника? Пожалуй, с молитвой. Творчество – это разговор с Богом. Чаще всего этот творческий процесс скрыт от посторонних глаз, потому что происходит в мастерской, реже – на улице, но суть от этого не меняется. И, конечно, даже молчаливое присутствие кого-то у тебя за спиной мешает.
Это бывает трудно понять взрослым и уж совершенно невозможно детям. Для них художник на улице – легкая добыча. Уже издали я слышу, что очередная стайка школьников обнаружила меня и, обгоняя друг друга, с шумом приближается. Окружив плотным кольцом, мальчишки первым делом наперебой выясняют, что я рисую и зачем мне это надо. Поначалу меня раздражает само их появление, глупые вопросы и хочется всех прогнать. Но они же дети, – думаю я минуту спустя. Кто с ними еще поговорит об искусстве, если не я, да и что они будут думать о художниках, если я их прогоню. Мне это вовсе небезразлично.
Поэтому сначала я удовлетворяю их любопытство, затем перехватываю инициативу. Меня интересует, что они в школе рисуют, какими красками и кому из них это нравится, а затем самое главное – каких художников они знают и кто из них был в Москве, в Третьяковской галерее. Чаще всего подходят ученики пятых и шестых классов.
Оказывается, что в Москве были все, а вот в Третьяковской галерее почти никто не был, и художников не знают. Кто-то с трудом вспоминает, что видел какого-то художника по телевизору. После короткой лекции о русском искусстве неожиданно заговорил самый молчаливый из компании.
– Я знаю одного художника, – заявляет он, – этот художник когда-то давно жил в Борисоглебе и рисовал его. У нас дома есть про него книжка, которая называется «Зеленые купола», а фамилия этого художника Стекольников.
Это было для меня так неожиданно, что я некоторое время думал, надо ли признаваться, но решил, что эффектнее концовку нашей беседы не придумать. Поэтому, оставив возможность почитателю моего творчества исправить ошибку, спросил, может быть, книга называется «Изумрудные купола»? И когда мальчик подтвердил, я признался в авторстве: сказал, что книжка моя, а фамилия моя Стекольщиков. Это вызвало бурную реакцию ребят.
Нет, что ни говорите, а художнику необходимо признание. Да и после таких общений, кажется, у меня появляется популярность.
На смену мальчишкам подходили девочки. Они обязательно здоровались и спрашивали разрешения посмотреть. Но не только вежливость отличала девочек от мальчиков. Многолетний опыт общения с детьми дает мне возможность делать некоторые обобщения. Если у мальчишек при встрече с художником явно читается на лицах любопытство, то у девочек – восторженное выражение. Мальчиков больше всего интересуют детали, их привлекает точность, и они находят ошибки в отсутствии каких-то второстепенных предметов, которыми я за ненадобностью пренебрег.
– А антенну будете рисовать? – непременно спросит кто-нибудь из ребят, глядя на изображение дома.
Девочки более всего реагируют на цвет. Их приводит в восхищение многообразие цветовых оттенков, они интересуются, где и как меня учили смешивать краски.
Конечно же, мальчиков приводит в восхищение конструкция этюдника, им хочется знать, для чего мне много кистей, что я делаю тонким изогнутым ножичком – мастихином, и что за жидкость в масленке. Если их приводит в удивление количество красок, то девочек – разнообразие цветов.
Мне кажется, что природа одарила мальчиков в большей степени чувством рисунка, а девочек – чувством живописи. Боюсь, со мною не согласятся художники мужского пола, ведь их – большинство. Но прошу учесть, что я говорю не о художниках, а о детях.
Если можно как-то защититься от солнца, дождя и ветра, то от детей никуда не спрячешься. Судя по тому, что лавина детей нарастала, моя популярность грозила перейти в знаменитость. А если серьезно, то я торопился довести работу до конца и поскорее покинуть это беспокойное место. За все время, кроме детей, ко мне никто не подходил, если не считать одного человека.
В тот момент, когда я наслаждался редким одиночеством, очевидно, в школе еще не кончились занятия, с дороги на насыпь свернул «Жигуленок» и медленно направился в мою сторону. Подъехав близко ко мне, машина остановилась. Пожалуй, тут не обойтись без журналистского шаблона: из нее вышло лицо кавказской национальности и направилось ко мне. Я бы не употребил этого шаблона, если бы смог определить, кто это был – грузин, армянин, азербайджанец, чеченец или абхазец. Единственное, что я мог понять, это то, что он провинциал, потому что все кавказские горожане хоть и с акцентом, но свободно говорят по-русски.
Сначала он молча смотрел на то, что я здесь делаю и очевидно, ничего не поняв, заговорил со мною на незнакомом языке, в который вставлял исковерканные русские слова, свою очередь я тоже ничего не смог понять. Тогда он, заискивающе улыбаясь золотыми зубами, попытался сформулировать свой вопрос, употребляя только русские слова.
– Атэц, рынак дэлаешь?.. Мы здэс хатым… будэм тэбя уважат…
Очевидно, он принял меня за устроителя рынка и хотел наладить деловые отношения. А может, и отблагодарить, если я помогу ему застолбить место.
– Я не рынок, я – художник, – сказал я, показывая картину.
– Зачэм художнык, мы рынак хатым, – не понял он и, удивляясь моей несговорчивости, пожал плечами и пошел к машине. Оставив меня в облаке пыли, машина скрылась…
Едва осела пыль, и я проявился как на фотографии, меня охватило чувство тоски и одиночества. Я почувствовал себя стоящим на дне искусственного водоема, который может быть уже завтра будет затоплен водой.
Какое тут может быть творчество? Какой разговор с Богом? Метастазы рыночной экономики уже охватили землю, на которой я стоял. Будущий хозяин рынка так и сказал: художник не нужен, нужен рынок.
Кому нужны мои переживания, преодоления трудностей, творческие усилия, да и нужны ли картины, в которых я пытаюсь выразить свои хрупкие чувства?
Но ведь детям интересно то, что я делаю. Может быть, даже, им это интереснее рыночной торговли. И если не я, то кто откроет в их душах потайную дверцу в мир искусства, в мир высшего предназначения человека?
Эти вопросы не только отвлекли меня от живописи, но и привели в такое возбуждение, что могло быть заметно со стороны. Придя в себя от такой мысли, я почувствовал, что кто-то стоит у меня за спиной. Я оглянулся. В трех шагах от меня стоял мальчик. Это был необычный мальчик, не похожий на тех суетных мальчишек, что постоянно окружали меня. Я не слышал, как он появился, однако его присутствие внесло успокоение. Он ни о чем не спрашивал, не пытался подойти ближе, сохраняя определенную дистанцию. Мне не было слышно даже его дыхания и я подумал, что он также беззвучно исчез, но, обернувшись, нашел его на том же месте. На этот раз я успел его рассмотреть.
Худощавый, русоволосый мальчик лет одиннадцати был одет в простую несовременную одежду. За его спиной виднелась большая вязанка зеленой свеженакошенной травы, которую он удерживал двумя руками за конец веревки. От этого мальчик слегка наклонился вперед. Но, очевидно, ноша была не тяжела, потому что он не стремился положить ее на землю.
Чем-то этот мальчик был похож на отрока в картине Нестерова «Явление отроку Варфоломею». Только этот мальчик был в очках. Мы молча стояли рядом и нам было хорошо, как бывает с близким по духу человеком, с которым есть о чем помолчать. Это состояние не хотел нарушать даже внезапно стихший ветер. Наверное, в такие минуты родятся поэты и художники. Я боялся оглянуться, чтобы он не подумал, что мешает мне. Но в это время услышал возбужденные голоса.
– Вон художник! Айда к нему! – и кавалькада мальчишек на велосипедах рванула к нам. Их было человек пять. Взъерошенные, в пестрых куртках, с румянцем на лицах – они тотчас окружили меня со всех сторон и принялись наперебой обсуждать мою работу. Похоже, им был знаком этот мальчик с вязанкой.
– Кому травы набрал? Себе что ли? – спросил один из них, наслаждаясь своим шутливым вопросом.
– Нет, кроликам, – слегка заикаясь, тихо ответил мальчик. У ребят не было злобы, но видно было, что им хотелось как-то посмеяться над ним, чем-то зацепить.
Дети бывают беспричинно жестоки к тем, кто не входит в их стайку.
Казалось бы, все они одного возраста и ходят в одну школу, но для меня эти пятеро были просто детьми, а мальчик с вязанкою был отроком, потому что было в нем нечто такое, что есть в детях, отмеченных Богом.
А ребята выпендривались передо мной до тех пор, пока один из них не свалился с насыпи вместе с велосипедом. Это вызвало бурный восторг компании, а у меня была причина их разогнать.
Стало опять тихо… Непрерывающийся в течение трех дней ветер окончательно стих. Изменилось небо. Ушло то состояние, что меня привлекло, и я решил, что больше не приду на это место. Поработав еще час, я отложил кисти и, вспомнив о мальчике, обернулся. В сторону от меня медленно и бесшумно удалялась фигурка отрока с вязанкой травы…
Бабье лето ждали все. После ненастных холодных дней и никому не нужных осенних дождей хотелось тепла. Ощутив в очередной раз свою беззащитность в отсутствие солнца, все Живое радовалось его появлению. Красивее всех свою радость выражала природа. Словно подражая солнцу, она окрашивалась в его цвета. Оттого и зовется эта пора – золотая.
Есть в Борисоглебе такие места, попав в которые, ты сразу становишься предметом изучения их обитателей. Словно дворы моего детства, эти уютные уголки образуются в результате объединения нескольких домов. Только в отличие от города, каждый из этих домов имеет свой палисадник и огород. А уют этим местам придает не только мягкий травяной ковер, окаймленный палисадниками, но и колодец, к которому сходятся тропинки от окружающих его домов. А если рядом с колодцем стоит березка, то это место моя зрительная память хранит до тех пор, пока я не приду сюда с этюдником.
Конечно, мое появление не осталось незамеченным, но в отличие от бесцеремонного любопытства к художнику в многолюдных местах, здесь я был окружен таким трогательным вниманием, которое проявляют только к гостям.
Небо бывает голубым в любое время года, но осенняя голубизна отличается от летней, весенней и зимней. И если кто-то думает, что у художника среди десятка тюбиков с разнообразными голубыми и синими красками есть готовый для осеннего неба цвет, то это заблуждение. Никто из художников не скажет, какие краски и в каких пропорциях надо смешивать, чтобы передать неповторимую голубизну теплого сентябрьского неба. Только кисть мастера превращает краску в цвет и, наверное, в этом заключается магия живописи.
Если в пейзаже присутствует береза, то она непременно играет главную роль. От того, как будет написана эта береза, зависит успех пейзажа. Ее труднее всего писать. Посмотрите, как написана береза в той или иной картине и вы сможете определить не только мастерство, но и, что еще более важно, творческую глубину художника. Всякий раз, когда я приступаю к работе над пейзажем, в котором присутствует береза, я помню об этом и стремлюсь показать живописными средствами ее неуловимую пластику и особую интонацию цвета.
Много раз я писал березы, но никогда прежде у меня не было мысли делиться с кем-то своей творческой кухней. Почему-то казалось, что можно говорить об этом только с художниками, да и то лишь с близкими мне по искусству. Но на рубеже веков резко изменилась система ценностей. Этой осенью я испытываю такое чувство, словно нахожусь на вокзале, где огромное количество людей с вещами, расталкивая друг друга, стремятся занять места в поезде, который отправляется из двадцатого в двадцать первый век. Теснимый энергичной толпой, я с трудом добираюсь до вагона, но здесь мне дорогу преграждают проводники:
– Куда лезешь со своим хламом? Мы отправляемся в двадцать первый век! – говорят они.
– Но это же нужные мне вещи, мой багаж, – убеждаю я.
– Никому не нужен твой багаж в будущем веке, и тебе он там не понадобится, – категорически заявляют они.
Продолжая эту метафору, я думаю, бессмысленно обращаться к народу. Ведь в результате перемен в системе ценностей, обычно первой жертвой становится именно большинство – масса народа, потому что масса легче поддается внушению, чем личность. Поэтому народу и навязывают массовую культуру, цинично полагая, что большего он не заслуживает.
Я же, обращаясь к личностям, хочу сказать: давайте возьмем с собой в двадцать первый век то искусство, которое создает образы живой красоты Божественного мироздания, искусство православного мировосприятия.
В едва уловимых запахах осени, растворенных в теплом воздухе бабьего лета, столько умиротворения, что может возникнуть излишнее успокоение в работе. И здесь я спешу напомнить, что живопись на природе – это не отдых, не прогулка на воздухе, а напряженная работа. Кажется, в этом я убедил местных жителей.
– Это же какое терпенье надо иметь? – говорят они, проходя мимо меня к колодцу. Вот уже третий день я пишу на этом месте и даже на траве возле забора, где я стою с этюдником, образовался вытоптанный пятачок. Место хоть и тихое, но живое. К моему присутствию привыкли, и когда дети проявляют излишнее любопытство, откуда-то непременно раздается: «Не мешайте дяде работать».
А мне уже трудно помешать. Кажется, я поймал осенний свет и, постоянно возвращаясь к березе, пишу сосновый бор на дальнем плане, колодец на полосатой от длинных падающих теней лужайке и голубое небо с редкими вечерними облачками.
Погода позволяет мне писать по пять часов. Конечно, за это время солнце проделывает длинный путь, изменяя цвет неба, освещение деревьев, домов и направление теней. Но если бы я не сформулировал для себя творческую цель и не держал в зрительной памяти нужного состояния, а иными словами, если бы я мысленно не написал этого пейзажа, то свел бы работу к примитивному изображению какого-то момента – наподобие того, как фиксирует фотоаппарат.
Но в том и дело, что я создаю собирательный образ. Для меня время не одномерно, а многомерно – это объемное время. Кроме того, я выстраиваю пространство картины, в отличие от механического глаза, по законам пластики, а цветовое решение – по законам живописи. Но главное отличие, пожалуй, в том, что я изображаю не то, что вижу, а то, что чувствую. Я пишу ту картину, которая находится внутри меня – я делаю зримыми свои чувства и мысли.
Если вы думаете, что все это приходит в голову во время работы, то вы ошибаетесь. Когда я пишу – мои мысли подчинены чувствам, которые выбирают из памяти лишь то, что способствует творческому процессу. Это, могут быть какие-то мелодии, фрагменты поэзии, а чаще всего, – фрагменты живописи тех художников, с которыми я постоянно общаюсь, несмотря на то, что их давно нет на этом свете. Их живопись – тайна бессмертия.
Вечереет. Я не тороплюсь покидать свое место. Медленно чищу палитру и не могу оторвать глаз от красоты угасающего осеннего дня.
С крыши соседнего дома вспорхнула сорока. Ее изысканная красота и стремительный низкий полет, как след кометы, вносит короткое вмешательство в неподвижную тишину пейзажа.
На следующий день я пришел пораньше. В ожидании нужного мне освещения принялся за неуловимый рисунок березы. Если начать пристально следить за рисунком ствола, причудливо расходящимися во все стороны ветвями – теряется живопись, а если увлечешься живописью – легко утратить неповторимый характер березы. Значит, нужно найти гармонию между рисунком и живописью, как между чувствами и рассудком.
Только я приступил к поиску этой гармонии, вижу – из калитки вышла нестаренькая бабушка с внуком и, взяв его за руку, прямиком направилась ко мне… По ее нарядному платку и целеустремленности я понял, что ею движет не обычное любопытство. Видно, она долго наблюдала за мной и, убедившись в серьезности моего отношения к работе, решила не упускать случая.
Поздоровавшись и заставив поздороваться смущенного мальчика, которого по аналогии с моей внучкой я определил как третьеклассника, бабушка сразу перешла к делу.
– Вы, видать, художник, – сказала она. – А вот наш Витюшка тоже хорошо рисует. Он нарисовал волка из «Ну, погоди!». Кого ты там еще-то нарисовал? – дернула она внука за руку.
– Винни-Пуха и черепаху Ниндзя, – пробормотал Витек, разглядывая свой ботинок.
– Ну, вот, я и говорю – его даже учительница похвалила. Вы ему расскажите, как надо рисовать, чтобы стать художником. Он у нас толковый – сразу поймет.
Я как-то опешил и не знал, что ответить.
– Да пусть он около Вас постоит, – сказала бабушка. – Вы вон все равно который уже день тут стоите, глядишь, он и научится…
Мне было неудобно сразу отказать, и бабушка приняла мое замешательство за согласие.
– Ты вот смотри, как рисуют и не балуйся, – наказала она внуку и пошла к калитке.
Опомнившись, я предпочел уделить Витюшке минут пятнадцать, только чтобы он не стоял у меня за спиной до конца дня.
До сих пор я не считал нужным рассказывать о еще одной привычке, входящей в ритуал моей работы. Лет двадцать назад я бросил курить, но труднее всего было обходиться без сигарет во время работы. Кто-то мне посоветовал восполнить отсутствие сигарет леденцами. С тех пор, отправляясь на этюды, я беру с собой леденцы. Конечно, я о них забываю, когда пишу, но они непременно должны быть в кармане. Это ритуал.
Ну, что ж, перекур, так перекур…
Я достал конфеты и, видя Витюшкино смущение, развернул фантик и положил себе в рот одну из них, а остальные ссыпал ему в руку. Он последовал моему примеру, и беседа сразу обрела нужное направление.
Выяснив, что они рисуют в школе, и зная о его достижениях в области изобразительного искусства от бабушки, я посоветовал уделить больше внимания в его творчестве простым и знакомым ему вещам: бабочкам, божьим коровкам, ягодам, грибам, листьям… При этом я поднял с земли несколько разных по форме и цвету листиков и мы вместе стали их рассматривать. На второй конфете Витек разговорился и, перехватив инициативу, принялся отыскивать все новые и новые листья и показывать их мне. Когда леденцы кончились, я посоветовал нарисовать кленовый лист и отправил его к бабушке. Мальчонка мне понравился и если бы не работа, я не поторопился бы так быстро от него отделаться.
Когда Витюшка скрылся за калиткой, на моем лице появилась улыбка, которая была вызвана воспоминанием о похожем случае, связанном с одним из моих любимых художников Николаем Петровичем Крымовым и рассказанным одним из его учеников.
Было это до войны. Для моего поколения не нужно уточнять, какой войны, а для молодых людей, которые ведут отсчет от афганской, поясню: до Великой Отечественной войны 1941 года. В те давние годы Крымов преподавал в художественном училище имени 1905 года. Ученики любили своего преподавателя, многие из них стали известными художниками и академиками.
Помимо того, что Николай Петрович Крымов был прекрасным, самобытным художником, он разработал свою систему тональной живописи. Все это привлекало к нему молодых художников… Многие пейзажи Крымова были написаны в Тарусе, где он проводил каждое лето и куда за ним следовали студенты.
Однажды Николай Петрович отправился на этюды, и за ним увязался один из его учеников. Надо сказать, что это был один из любимых его учеников, который выразил желание поприсутствовать возле учителя, чтобы посмотреть, как маэстро пользуется на практике своей системой.
Крымов остановился и деликатно намекнул на то, что он любит работать в одиночестве. Тогда ученик сказал, что не помешает и будет тихо стоять за спиной.
Чувствуя, что преодолеть настойчивое желание ученика непросто, Крымов после некоторой паузы обратился к нему с неожиданным вопросом.
– Понимаете, Коля, Вы уже взрослый человек, поэтому я решаюсь Вас спросить. В Вашей жизни была дама?
Коля в знак согласия густо покраснел.
– Так вот, – продолжил Крымов, – представьте, что Вы пригласили к себе даму, а я попросил Вас разрешить мне поприсутствовать при этом. Я Вам не буду мешать – я тихо полежу под кроватью.
Коля покраснел еще больше.
– Вы должны понять, – подвел черту Крымов, – что живопись – это творческий акт, это дело интимное и постороннее присутствие неэтично.
Следующие два дня, которые мне нужны были для завершения работы, прошли с более частыми перерывами, вызванными общениями с обитателями этого уютного уголка.
Вначале, извиняясь, подошла хозяйка забора, возле которого я вытоптал траву. Она пришла в такой восторг, увидев мою работу, что я с трудом удерживал гримасу скромности. Затем с быстротою пейджера ее восторженная оценка распространилась на всех, кто еще не видел картины, и заинтригованные жители, преимущественно женского пола, подходили ко мне один за другим.
Успех был очевидным. Искренность комплиментов подтверждалась осторожным вопросом о приблизительной стоимости картины. Это было вызвано не столько желанием купить, сколько желанием узнать, сколько я могу заработать. Чтобы разговор о деньгах не разрушил пьедестала, на который вознесли меня сами почитатели, я с достоинством триумфатора отвечал, что пишу картины для выставок.
Известно, что бывают публичные политики, но, оказывается, что если часто рисовать на публике, можно стать публичным художником. Я находился в зените славы, и заслуженной наградой, подтверждавшей мою популярность, стала пол-литровая банка, наполовину заполненная яблочным вареньем, которую мне преподнес Витюшка.
Получив из рук коллеги эту награду, я возвращался домой как на крыльях.
Самое суровое испытание для художника – это испытание славой. Боюсь, я не выдержал бы этого испытания.
Когда я пишу работу, мое отношение к ней можно сравнить с отношением матери к ребенку. Только что появившаяся на свет работа мне дороже всего на свете. Нас соединяет с нею какая-то физиологическая связь. Я постоянно ее ощущаю и постоянно думаю о ней. Меня все время тянет подойти к ней, и, возможно, у меня в это время такое же, как у заботливой матери, тревожно влюбленное выражение лица. С той же ответственностью, что и перед ребенком, я думаю, какое дать имя или название своей работе. Эта пупковая связь продолжается до появления следующего новорожденного, а до тех пор меня не покидает призрачная уверенность, что это лучшее мое произведение.
Когда, наконец, я решаю, что работа закончена, то начинаю думать, во что ее одеть. И здесь возникают аналогичные проблемы: если позволяют средства, можно одеть свое произведение в дорогую нарядную раму, а если средств недостаточно, то приобретаешь недорогой багет и сооружаешь что-то поскромнее, а то и переделываешь из старого.
Затем наступает время выхода в свет и снова – родительские заботы… Куда пристроить? Лучше всего, если мое произведение попадет в музей, неплохо – в престижную галерею или в частную коллекцию. Ну, а если мои картины – мои блудные дети, побродив по свету, по всевозможным галереям и выставкам, возвращаются изрядно потрепанными домой – я радуюсь, как можно радоваться возвращению детей. В зрелом возрасте дети начинают самостоятельную жизнь. То же происходит и с картинами – они живут своею жизнью, сохраняя фамилию автора, но оставляя его в прошлом.
Долголетие жизни произведения определяет самый строгий судья – время. И здесь, по моему мнению, существуют свои периоды.
Первый период жизни самый короткий, когда работа по причине своей творческой хилости умирает раньше автора.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=50137358) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes
Примечания

1
Опубликовано: Любитель природы. Экологический сборник, 2002.

2
Опубликовано: Любитель природы. Экологический сборник, 2000.

3
Опубликовано: Любитель природы. Экологический сборник, 2001.